рубцами скрытые
15 июля 2017 г. в 19:53
Нить чайкой подбитой бьется, кожу до костей протирая.
Маринетт пальцем проводит по бороздкам на левом запястье. Теплое биение соленым ветром рассеивается, рождая надежду, что кто-то незнакомый послания выписывает нездешними шрифтами. Иероглифами тех мест, где разговаривают кровоподтеками и синими вспышками, раздирающими до внутренней невесомости; алыми бисеринками, воплощающими боль далекого, но нестерпимо родного человека, что резким ударом чаячьего клюва воспаленную кожу насквозь прокалывают. Остается молчаливо следить, как они собираются стаями, взрываясь внутри, в сердце скопления, звездами — белыми россыпями на обсидиане неба. До жгучих слез невыносимого.
На руке цветет боль с металлическим запахом жженых нитей, отравляя своими побегами непорочность атласа. Сквозь широкий браслет прорывается иллюзорным пожаром и бутонами набухших маков, липких, теплых, не желает надламывать стебли. Маринетт каждого нового лепестка, их украшающего, губами, хранящими пылкость первых поцелуев, касается, чтобы скрасить своей поддержкой горькую нужду. Чтобы кто-то подлинно важный знал, что его тоже жаждут найти, и считывал это не только по созвездиям-ссадинам, но и по прикосновениям, их омывающим.
Горько, что противоречия такими касаниями от скверны не очищаются. Но еще сильнее ржавеют, гнилостно стальными шипами разрывая на части. Да, Маринетт в словах путается для обозначения признательности за предоставленного человека, духовно дополняющего, но страшится своей боли, маячащей за ней смерти и того, что кто-нибудь разглядит за линией улыбки обнаженные клыки первобытного ужаса. А потому Дюпэн-Чэн готова и зубами, и зудящими ногтями вспарывать папирус горящей кожи, прыгать с продуваемой всеми ветрами крыши и глотать капельки успокоительных таблеток целыми горстями — пойти на любой даже самый безумный шаг. Лишь бы не сгореть заживо в свои идеальные шестнадцать, слишком приближенные к полному концу.
Жаль только, что тех, кому на бесконечность жизни удается его отстрочить, вырвать с корнем свой самый главный кошмар, с годами все меньше. Ведь любовь вымирает. В газетных статьях, прокуренных безысходностью ресторанах и уютных гостиных. Везде. Или ее просто не успевают найти. Люди падают под одной косой на всех, хоть страхи у всех и разные, проживая отведенные семнадцать лет, не успевая ни повзрослеть душой, ни состариться телом. И все поиски второй половинки, личного лекарства, оказываются попросту тщетными, когда подарком на день рождения присылается повязанная двойным узлом смерть, личная и отсроченная для младшего соулмейта, вместе с терпкой насмешкой борьбы.
«Вдруг тот, кого ты ищешь, мертв?» — разит через ребра своей возможностью.
«Помнишь его последнюю боль?» — лишает призрачного воздуха.
И на плаву удерживает только надежда, согревающая морзянкой тонкого пульса. Поэтому все мысли сводятся к тому, чтобы ее поддержать, несмотря ни на что. Если падать, то, превозмогая боль, топить в оптимизме желание закончить все до времени. Всегда. Или вместо веры использовать отведенные годы так, как всегда мечтал, добиваясь невозможного, оставаясь при этом счастливым. А оно ведь самое главное.
Но Маринетт так не могла и не может. Не разрешает себе расслабляться даже в мыслях, где всякое веселье граничит с резким самообманом, а громкий смех — с наигранностью в трагичности. И эти крайности изживают все хорошее, что раньше было, всаживая иголочки ожидания, выводят из апатии до изнеможения от собственного бессилия и всеобъемлющей неизвестности. Ничего не меняют, только еще тревожнее раскачивают горьковатыми валами мостки сомнения, из которого бег по крышам Парижа, обрывающимся черепицей, как каскадами брызг и пены, становится единственным выходом с подставленным плечом напарника в конечной цели. Особенно, если хочется желанно утонуть в вердепомовых* глазах напротив, единственных ласковых во всем расплывшемся мире. Любимых.
Обратный отсчет чужих дней обрывается, когда девичья грудь хрупко поет желанием раскрыться в объятиях друга — последним из возможных стремлений, которому Маринетт следует, жмурясь от умиротворения в круге спасательных рук. Она не удивляется, но дрожит от начал горячей ниточки, стежками проходящей по изгрызенному корнями переживаний запястью. Ведь одновременно с этим памятные веточки сакуры проявляются на когтистой перчатке, благоухая под латексом, напитанным морем.
Судорожные выдохи сопровождают общее облегчение.
Шрамы на предплечьях оплетает лозами из обретенной взаимности и близкого шепота:
«Оно того стоило».
Примечания:
Вердепомовый (от фр. vert-de-pomme) — светло-зелёный, цвет незрелых яблок.