Однажды я написал Луне длинное-длинное письмо.
Поцелуй приходится прямо в висок и не потому что хотелось — темнота слепит, но обостряет; тело — подушечка для иголок (а на деле — чужих пальцев) — податливое, мягкое, упругое. Кусочки кожи, отражающие свет приглушенной лампы, отливают золотом, кожа — шёлк, атлас под грубыми пальцами.
Люси — фарфоровая кукла, единственный экземпляр.
Но не принадлежит самозваному владельцу.
Нацу кусает тонкие плечи (
моя), содрогается от мысли владения,
внутри сгорая от ненависти к миру, в котором она ему не принадлежит.
Жилистые пальцы движутся по пояснице, выискивая ямочки (
я единственный, кто знает об этом), вырисовывает карту по дорожке родинок, рисует засосами созвездия на её шее.
А Люси стонет, рычит и подрагивает; раскрывается цветком в его руках, тянется
и отталкивает. Смеётся и дразнит, играет.
Нацу раздражается (боясь показать расстройство и страх) и сжимает упругие бёдра пальцами до синяков, лижет щёки, целует и просит, молит немо.
«Будь моей».
Люси не сопротивляется — целует в ответ уголки глаз, мажет мимо губ, оставляя влажные дорожки на линии челюсти. Иллюзия принадлежности. Наклейка с его именем на себе.
Ложь.
Нацу отчаянно притягивает её к себе, жаждет, снимая с себя одежду. Шершавым языком проводит по соску, кусает и снова зализывает. Не извиняется, но нежничает.
Не говорит, но она знает.
И снова целует. Истлевшая надежда. Сгоревшая свеча.
Он не теплит надежду в груди — лишь надеется, что однажды она захочет того же.
Взаимности.
А до тех пор — скрип кровати, шорох простыней, стоны, стоны, стоны.
И четыре утра на часах.
Без неё.