ID работы: 5580776

Доброе утро

Джен
PG-13
Завершён
23
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
13 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
23 Нравится 2 Отзывы 1 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Его разбудили около трех. Считанные часы до рассвета – слишком рано даже для безотказной машины, а уж тем паче для человека, накануне с трудом уснувшего за полночь. Голова трещала, сердце эхом отзывалось в ушах. Замученно почесав макушку, он покосился на тумбочку, где вчера оставлял мобильный, нарочно поближе к постели, чтобы стопроцентно услышать его даже сквозь сон. Нахмурился: телефон играл тревожной мелодией – звонок шел с незнакомого номера. В одно мгновенье трубка оказалась в руке. - Да, – гаркнул он. Звонили из клиники. Просили срочно приехать: Гилберту стало плохо, значит, операцию, запланированную на конец апреля, нужно было делать сейчас. Счет шел на минуты. Кратко отрапортовав, точно в армии, Людвиг бросился вызывать такси. Пальцы не слушались, дрожали, не попадая в сенсорные клавиши, пришлось какое-то время провозиться, а покуда машина ехала, он срочно собрался, только на пороге заметив, поворачивая замок: не побрился, не умылся, даже душ как следует не принял... Хорошо еще, что дежурный чемодан был заранее сложен – иначе непременно позабыл бы что-нибудь важное. Такси летело по пустым улицам, и, сидя как на иголках, он мысленно отчитывал себя за недопустимое малодушие, но, говоря по правде, отчитывал исключительно для проформы, чтобы отвлечься: к подобным звонкам нельзя подготовиться, как ни готовься, они всегда неожиданны и внезапны. На ресепшене ему достаточно было назвать фамилию, чтобы его немедленно подхватили под руку и быстро отвели в отделение. Он плохо запомнил – то ли от волнения, то ли потому что еще не проснулся, – как переоделся в выданную одежду и какие манипуляции совершали над ним профессионально ловкие руки медсестры, только про брата спросил, внутренне борясь с почти что животным страхом. Лечащий врач бесстрастно сообщил, что состояние Гилберта стабильное, но медлить нельзя. Больше никто ничего Людвигу не ответил, впрочем, он не стал требовать: все равно не скажут – не принято. Оставалось четко выполнять чужие распоряжения и стараться ни о чем не думать, как на передовой... впрочем, на передовой, пожалуй, было все-таки проще. Дорогу до операционной он впоследствии забыл начисто, хотя, если честно, где-то в глубине души надеялся сохранить остатки сознания, чтобы краем глаза увидеть брата, убедиться, что все действительно не так плохо, как, наверное, могло быть в тяжелом, почти безнадежном случае Гилберта, но наркоз сломил уставшего человека. Сначала Людвиг оглох, потом картинка перед глазами поехала, их захотелось потереть, но практически в ту же секунду тело перестало слушаться – и, не успев как следует испугаться, он провалился в сон, как в вакуум, пустой и холодный, словно не было ничего: ни больницы, ни города, ни тоски. *** Широкое окно, освещенное солнцем, режет стену на одинаковые квадраты со сторонами где-то двадцать на двадцать – он проверял. Между этими светлыми четырехугольниками, идеально ровными, как кварталы родной столицы, жирным серым прорисована рама, а за ней цветет май, теплый ветер будит горожан, шуршат липкие листья, сигналят автомобили, встречая новый хороший день. И, конечно, доброе утро. В кухне пахнет отменным свежесваренным кофе, они его всегда покупают в знакомой лавочке на углу, потому что всем известно: семейство, почти сотню лет им торгующее, знает в нем толк. К эспрессо – обязательно – сытные бутерброды с сыром и колбасой, маленькие шпикачки с тушеными овощами, хлопья с йогуртом... завтрак должен быть солидным, чтобы в срок исполнить все планы, которые Людвиг ежедневно составляет в пухлом блокноте прежде чем пойти спать. Без этого ритуала не засыпает. Однажды они с Гилбертом напились, и блокнот остался пустым, так Запад потом полдня ходил злой, отпугивая своим хмурым видом всех окружающих. Это было хуже, чем с бодуна трещащая голова. Людвиг уже сделал первый осторожный глоток, когда до его слуха донеслась тихая возня, и, улыбнувшись, не стал ждать подтвержденья своих догадок: если очень долго смотришь за кем-то, невольно начинаешь распознавать даже шорохи. Отставив чашку, он направился прямиком в комнату, там, собственно, и серела та самая стена, пустая и гладкая, выкрашенная невыгорающей качественной краской, где солнце по оконному трафарету чертило тень. Четыре ряда по четыре ячейки в ряд – итого шестнадцать ячеек размерами двадцать на двадцать. Это в сантиметрах, а в дюймах... - Доброе утро, брат! – спросонья хрипловатый, но бодрый голос перебил мирное течение его мыслей. Повернув голову, лежащий в постели Гилберт заинтересованно смотрел в сторону Людвига. В его полупрозрачных глазах читалось спокойствие, и в приглушенном полумраке они совсем не казались красными. – Чего молчишь? Не выспался? – привычно ухмыльнулся Гилберт, поудобней перехватывая рукой подушку. - Задумался, – отмахнулся Людвиг, не заметив, что все еще изучает солнечную решетку, как будто нарочно повисшую ровно над помятой постелью брата. Тот проследил за его взглядом и близоруко прищурился. - Шестнадцать. - ? - Их шестнадцать. Квадратов. Больше не успевает, – Гилберт словно прочитал мысли Людвига, заставив того смутиться от такого прямого попадания. – Считаю, когда нечем заняться. Конечно, брат не признался, что, кажется, опять проиграл в их немом поединке, и, присев на кровать, осторожно коснулся чужого запястья. - Ты как? – спросил негромко. - Терпимо, – Гилберт театрально скривился, однако практически сразу и улыбнулся, вновь так же светло и мило, как в самом начале их сегодняшней встречи. – Не заморачивайся. - Спина болит? - Не так чтобы очень. - Как ты спал? - Хорошо, – его тонкие губы растянулись шире в совсем уж трикстерской лукавой ухмылке, за которую брат одновременно и любил, и ненавидел Гилберта: любил, потому что больше никто на свете не умел так ободряюще улыбаться, ненавидел за то, что за ней этот шельма мастерски прятал любые чувства. Людвиг даже толком не видел, как Гилберт плачет... один раз только, когда упала Стена, но тогда они все плакали от счастья, и, кстати, в отличие от младшего немца, старший довольно быстро успокоился, принявшись утешать вновь обретенного родственника своим извечным «ну будет, будет» и гладить его, как маленького, по голове, из-за чего тому захотелось еще сильней сжать брата в объятьях и зарыдать еще громче. Людвиг хорошо помнил, с каким трудом, вытирая безостановочно катящиеся по щекам слезы, он пытался прийти в себя, а Гилберт смеялся, безуспешно норовя приподнять своего давно взрослого малыша. Восточный вообще нередко хохотал там, где другие плакали, вот и сейчас брат, сладко зевнув, сообщил то ли всерьез, то ли в шутку: – Мне снились сны, Вест. Мне снилось, что началась война и мы помирились. - Ост, снова ты за свое! – Людвиг поморщился, будто фраза причинила ему физическую боль. К счастью, старший тотчас бросил свою затею. - Ладно, не сердись, тебе не идет, – отступил он. - Тогда не терзай меня. - Как можно терзать родного брата? – Гилберт потянулся и, не поднимаясь с подушки, ласково потрепал младшего по щеке. – Я же шучу. Видишь, мне уже лучше. «Дурак ты, Гилберт, и шутки у тебя дурацкие», – хотел было заявить Людвиг, но промолчал. Солнечная решетка мирно сползала вбок. Свободная рубашка несносного Востока задралась, открывая растрепанные края бинтов и страшные следы ран – пугающе не зараставшие старые шрамы, что когтями оставила ему на память война, эта злая хищная птица. Вздохнув, Людвиг сердито одернул чужую одежду и накрыл брата одеялом по грудь, чтобы тот не простыл. - Завтракать будешь? – буднично поинтересовался западный немец. - Да, – кивнул восточный. – Только еще малясь поваляюсь. - Я принесу. - Сам приду, – в этом возражении, казалось, был весь Гилберт – сильный и непокорный. - Врачи говорят, тебе рано... Недослушав, Ост презрительно фыркнул и уселся на постели, сразу же согнувшись пополам из-за полоснувшего по животу спазма и сразу же выпрямившись, как будто ничего не стряслось. - Отставить нытье, – мрачно распорядился он. – Я до чертиков устал от твоих врачей, как и от всех этих гребаных палат, таблеток и жалеющих морд. Кого вы из меня сделали? Я не какой-нибудь полудохлый инвалид, я – Великий Пруссия, что я, по-твоему, до кухни не доползу?! За словом Гилберт в карман не лез, в гневе и руки мог распустить, это Людвиг знал и потому поспешил утихомирить взбешенного братца кротким «делай, как знаешь». Тот воодушевился. - То-то же, слушайся меня, я же старше, в конце концов, – закончил он, вскакивая на ноги, и, капитально пошатываясь, но упрямо прикидываясь здоровым, принялся озираться в поисках одежды. Людвиг спокойно понаблюдал, как старший – понятное дело, куда более умный и знающий человек, чем он, – в святом недоумении шарил по креслам, да, прошествовав мимо, торжественно распахнул шкаф, молча продемонстрировав пруссу стройные ряды вешалок. - Я все перестирал, – скромно пояснил Вест. – Одевайся и приходи. На привычно бледном лице Гилберта растянулась довольная гримаса. Хлопнув младшего по плечу, он снисходительно бросил: - Хвалю! - Рад стараться, мой командир! – в той же шутливой манере отдал честь Людвиг. - Вольно, – Гилберт рассмеялся, а брат словно случайно подхватил его и, немного задержав их невольные объятья, прижался щекой к горячему родному плечу. - Я люблю тебя, Гил, – честно признался он тихо-тихо, зарываясь в брата, как в детстве, когда казалось, будто от любой, даже самой страшной беды всегда спасет большой, добрый и смелый Гилберт... Годы прошли, братья выросли, Людвиг давно был и сильней, и выше, а привычка осталась. А у старшего, как ни забавно, с тех славных пор сохранилась другая привычка, своя – ласково ерошить волосы младшему, успокаивая одновременно их обоих, – что он, собственно, сейчас и проделал, уверенно прибавив, ни секунды не терзаясь сомненьями: - Я тоже очень тебя люблю, Вигги. *** Когда он открыл глаза, перед ними простиралась густая сметанная пелена, чтобы отогнать ее, пришлось как следует проморгаться. Первое время он не мог понять, где он и что тут делает, лишь спустя несколько тяжелых секунд память по крупицам восстановила тревожную цепь событий минувшей ночи. Казалось, будто все это произошло далеко не вчера... впрочем, он бы и не поручился, что приехал в клинику именно вчера: в светлой палате, насколько он мог рассмотреть без очков и лежа, не наблюдалось ни часов, ни календарей, а по ощущениям он проспал лет сто, как Карл Катц, ну или хотя бы двадцать, как Рип ван Винкль. Попробовал сесть, но левый бок тут же протянул резкий спазм – столь сильный, что у Людвига в глазах потемнело, и, прошептав грязное ругательство, он опять повалился на постель. К счастью, отточенная схема «спокойно, сейчас отпустит» сработала: вскоре боль поутихла, пропав, словно лиса в норе, и он с осторожностью, опасаясь нового приступа, ощупал свое полуодетое перевязанное тело. Повязка показалась ему чересчур плотной, а слабость – слишком серьезной, чтоб не обращать на нее внимания. Из руки пугающе торчала тонкая трубка капельницы, вокруг не слышалось ни звука, точно он лежал в изоляторе, и видимый простор стерильного помещения, где койки пациентов ограждались друг от друга широкими ширмами, был мнимым, скрывая за хлипкой решетчатой перегородкой глухую стену. Людвиг поежился: он никогда не любил замкнутых пространств, а с некоторых пор недолюбливал и стены. Прислушавшись, он убедился, что взаправду был здесь один, и расстроился окончательно, разобиделся сам на кого не зная. Никогда бы он не подумал, что донорство – благородный шаг! – имеет столь унизительные последствия. Если честно, он особенно не вникал в подробности – времени почитать не находилось, к тому же Гилберта должны были оперировать только через две недели, на которые Людвиг и запланировал подробное изучение тематических порталов, но все сложилось иначе, впопыхах, аврально и для расчетливого немца просто катастрофически. Потому, совершенно неподготовленный, он отправлялся в клинику в наивной уверенности, что спокойно заснет, а когда проснется, сразу навестит брата, абсолютно здоровый, как накануне. Сейчас же он был выбит из колеи, выведен из строя, подобно сломанной машине в ожиданье техпомощи, и его тошнило от самого себя. Людвиг ненавидел быть слабым, особенно если рядом не было Гилберта, его преданного защитника. Подумав про брата, он невольно вздрогнул. Людвиг сделал все от него зависящее, примчался по первому вызову и даже такси приехала секунда в секунду, вот только помог ли?.. Испугавшись собственных предположений, он усилием воли выгнал их вон. Не думать, ни о чем не думать – строго приказал самому себе. Сейчас следовало набраться мужества и найти кого-то, кто осведомлен о состоянии Гилберта, а раз здесь Вест словно арестант в одиночке, значит, прежде всего нужно попасть в коридор – может, там он встретит кого живого. Решительно выдохнув, Людвиг уже собирался совершить попытку номер два, дабы принять сидячее положение (на сей раз он предусмотрительно обхватил рукой пострадавший бок), как дверь скрипнула и открылась. Палату тут же залил солнечный свет: окна больничного коридора выходили на юг, а в Берлине царил ясный, как стекло, полдень. Толкая перед собой двухуровневую тележку с разнокалиберными медицинскими штуками, весьма угрожающими на вид, в комнату гордо прошествовала румяная медсестра, похожая на официантку с Октоберфеста. Мельком глянув на Людвига, она участливо кивнула ему. - Вы проснулись. И, конечно же, задумали дезертировать! – Не слишком вежливо хмыкнув, молодая женщина ловко подобрала нечто пластиковое, валявшееся на полу у кровати: Людвиг и не заметил, что нечаянно сбил с капельничной трубки плохо закрепленный зажим, а тот, канареечно-желтый, с порога бросился в глаза внимательной медсестре. - Простите, – несостоявшийся дезертир потупился. - Поздно извиняться, лежите смирно, – велела она, пристроив свою дьявольскую этажерку, как назло, прямо перед слегка опешившим пациентом. – Сейчас доктора позову, – и исчезла раньше, чем Людвиг успел открыть рот. Спрашивать что-то у продезинфицированных инструментов с бутылочками было тщетно: они уж точно не отличались общительностью. На счастье, очень долго ждать не пришлось, через пару минут в палате вновь появилась та же деловитая медсестра, а с ней и упомянутый доктор, немного сутулый человек в безоправных очках. Немолодой, но крепкий, темноволосый с широкой проседью – внешне он удивительно напомнил Людвигу полкового врача, когда-то спасавшего его от контузии, только тот, пожалуй, был все же повыше ростом (этот уперся бы Весту в грудь). Представившись, доктор Шварцман благожелательно улыбнулся, но улыбка вышла какой-то вялой, впрочем, неудивительно: ночь выдалась тяжелой, о чем красноречиво свидетельствовали следы чертовской усталости на его нездорово бледном лице. - Хорошо, что вы так быстро пришли в себя: наш анестезиолог опасался, что переборщил с дозой, – заметил врач словно между делом, оглянулся в поисках стула и, отодвинув тележку с медприбамбасами, занял ее место у койки Людвига. – Постарайтесь пока не ворочаться: может быть неприятно. В вашем положении это совершенно естественно. Затем он буднично поправил больному закатанный рукав, придирчиво осмотрел приклеенную иглу капельницы и перебросился парой фраз с медсестрой. Кажется, рассказывать что-либо пациенту в ближайшие планы доктора не входило, хотя Людвиг ради приличия подождал, дабы не быть навязчивым, но не дождался, и когда врач, вооружившись стетоскопом, уже собирался расстегивать Людвигу рубашку, остановил чужие руки. - Пожалуйста, – покусывая губы, он умоляюще уставился на врача. Тот в недоумении замер. - Что такое? – впрочем, видно, решив, что пациент боится, доктор снисходительно улыбнулся: – Я всего лишь хочу вас осмотреть. - Скажите мне, что с моим братом, и осматривайте меня хоть до второго пришествия! – не выдержав, Людвиг почти что прокричал это, чего, если честно, сам от себя не ожидал, потому сразу сник, втягивая голову в плечи и будто готовясь к удару, но глаза не отвел: он пристально следил за реакцией знающего человека и не хотел пропустить главное, как бы ни было страшно. Потому что еще страшней было не узнать. Секунды стали тягучими, как янтарная смола сосен Балтийского побережья, и такими же горькими, Людвиг ждал, и чем больше проходило этих секунд, тем громче стучал в висках замиравший пульс. Услышать пустое «его больше нет» было равносильно щелчку затвора. Врач светло улыбнулся. - Ваш брат – очень мужественный и сильный человек, – произнес негромко. Сердце Людвига сжалось, грозя вот-вот лопнуть, начался обратный отсчет. Доктор вздохнул: – Он поправится. Несмотря на тяжелое состояние, в котором он поступил к нам, операция прошла успешно, без осложнений. Сейчас он спит, мы какое-то время понаблюдаем его прежде чем переведем в палату. Так что скоро сможете встретиться. – Потерев подбородок, врач недолго поразмыслил. – К счастью, генетически вы с ним очень похожи, столь точное совпадение нечасто встретишь. Вы близкие родственники, но даже в вашем случае подобное – большая удача. Гилберту по-настоящему повезло, что у него такой брат. Последнее Людвиг почти не слышал: новость оглушила, рухнув на голову и разнеся в щепки всю его фирменную невозмутимость. «Он жив! Мой Гилберт жив!!» – пело и кричало внутри. Вытирая тыльной стороной ладони тут же набежавшие слезы и даже, как ни странно, впервые не кляня свою сентиментальность, Людвиг с трудом пробормотал, путая слова: - Можно я... можно мне увидеть его? Пожалуйста. Только на минуту. Доктор Шварцман и красавица-медсестра переглянулись. Добродушно улыбаясь, врач, будто утешая ребенка, разъяснил как можно понятнее: - Ему нужно отдохнуть даже от такого любящего брата, как вы, а у вас, между прочим, в течение первых суток постельный режим. Не переживайте, завтра-послезавтра сможете ходить, если все будет хорошо, к концу недели вас выпишем. - А Гилберта? – робко уточнил Людвиг. - Рано, – доктор отрицательно мотнул головой. – Дождемся, когда почка начнет нормально функционировать, проведем послеоперационное обследование – минимум две недели вашему брату придется пробыть в больнице. Но не волнуйтесь, поговорить с ним вы сможете как только он придет в сознание. Я лично позабочусь, чтобы вам сообщили, – пообещал он. – А пока дайте мне все-таки вас послушать. С этими словами он поправил стетоскоп и наконец-то приложил к груди Людвига прохладную плоскую мембрану. Нахмурился. После процедуры, уже скручивая прибор, заметил: - Мне не очень нравится, как вы дышите, но, вероятно, это потому что вы сейчас нервничаете. Пропишу вам успокоительное. – Кивнув медсестре, он обсудил с ней подробности, затем же опять обратился к пациенту, который неуверенно застегивал пуговицы: лежа сделать это было проблематично. – В дальнейшем постарайтесь внимательней следить за своим здоровьем. Ваш брат пока останется в клинике, через неделю-две симптомы недостаточности должны исчезнуть, но реабилитация, как вы понимаете, – процесс длительный. Главное – восстановить стабильную работу пересаженной почки, потому крайне важно, чтобы герр Байльшмидт строго соблюдал мои предписания, – глаза доктора сузились, тон стал приказным, так что Людвиг слушал молча, автоматически ставя галочки в подсознании, как на службе. Медик перечислял, точно по списку: – Принимал все назначенные лекарства, регулярно показывался в поликлинике, сдавал анализы, придерживался диеты. И – на всякий случай напомню отдельно – не посещал пивной фестиваль хотя бы будущей осенью. Людвиг приуныл: ну вот, приехали – все планы перечеркнулись, а он-то, дурак, наивно верил, будто к сентябрю брат благополучно поправится, и они как обычно рванут вдвоем в Мюнхен... От отчаяния хотелось разреветься, он чудом удержался, позволив себе лишь горестно вздохнуть. Доктор закивал. - Понимаю, однако ничего не поделаешь: здоровье дороже, чем даже самые древние, приятные и замечательные традиции, – широко улыбнувшись, он, поднимаясь на ноги, уверенно добавил: – Лучше подумайте о том, что сегодня вы спасли своему брату жизнь – рядом с этим бытовые трудности уже ничего не значат. Отдыхайте: сейчас полдень, с операции не прошло и суток. Не тревожьтесь и постарайтесь заснуть. На том Шварцман попрощался. Поменяв Людвигу капельницу, прикрутив потуже упрямый желтый зажим и введя прописанное врачом лекарство, медсестра тоже ушла, осторожно, почти без стука прикрыв за собою дверь, и Германия вновь остался один, правда, теперь с совершенно другими мыслями и в другом настроении. В тишине и наконец-то обретенном покое вправду следовало поспать, вот только сон не шел ни в какую: лекарство пока еще не начало действовать. Наоборот – Людвига как никогда тянуло избавиться от медицинских приборов, вскочив, бежать к брату... И пусть он, умный и взрослый человек, прекрасно осознавал, что планы дурацкие, по-мальчишески дерзкие мечты грели его уставшую душу. Только сейчас, на краю, он вдруг осознал, как хочет жить. Жить как раньше. А столица за окнами больницы буквально полнилась светом: подобно текучей субстанции, он проникал в каждый камушек, каждую щербину в мостовой и трещину в кирпиче монолитных зданий, величественных в своей простоте. Казалось, после чересчур затянувшейся в этом году зимы заботливое солнце решило наконец отогреть Берлин, замученный холодами и напускным равнодушием, и теперь по-матерински гладило его плечи, обнимало замерзшие ладони, дышало в шею. Германия знал, что прямые лучи сейчас заливают весь коридор, что наружная сторона закрытой двери его палаты теплая, точно кружка парного альпийского молока, он почти видел ярко освещенные столичные площади и идеально ровные квадраты кварталов, утопающие в молодой зелени гордых лип. Скоро юные листочки распустятся, окрепнут да, приобретя новый оттенок, вольют в атмосферу мощную дозу кислорода – и в пыли улиц сразу станет легче дышать, можно будет вывезти Гилберта на прогулку... А потом, чуть позже, вместе поехать в любимую Людвигом Баварию – лучшее место для реабилитации: целительный горный воздух, заливные луга с лениво пасущимися стадами рыжих коров, маленькие сонные деревушки, где по утрам все еще по старинке будит жителей большой колокол, ни тебе спешки, ни цейтнота, ни суеты – что еще нужно организму, ослабленному длительной серьезной болезнью? Разве только чуть-чуть Саксонии, о которой Гил говорит, что там душой отдыхает... Ладно, будь по-прусски, главное – покончить с уже в печени сидящими госпиталями. По Берлину победно шествовала весна, и Берлин становился все моложе и моложе, на каждый ее шаг сбрасывая с десяток прожитых лет. Он, бедный, но сексуальный, заразительно улыбался, как задиристый Гилберт, обаятельный невежа германской семьи. Город Гилберта, впрочем, такой же острый на язык хулиган, быстро шагал все дальше на запад, чтоб вдоволь потрепаться с тоже вмиг помолодевшим Потсдамом, и по пути ерошил макушки деревьям, вселяя в горожан славную веру, с которой начинать не так уж и страшно. Германия смотрел вверх, но вместо пустого потолка видел синее берлинское небо, а за ним – новый мир, который они с братом, вместе, плечом к плечу обязательно однажды построят. Их двое, они есть друг у друга – этого вполне хватит, чтобы вновь научиться жить. Когда-нибудь тяжелые дни останутся в прошлом, все наладится, Ост поправится, Вест заберет его домой – нужно лишь потерпеть немного. Все будет хорошо, оно не может не быть: они заслужили. *** Где-то в послезавтра заметно похудевший, но по-прежнему крепкий человек, не потерявший благородной осанки несмотря на продолжительную болезнь, остановился у окна, разделенного на шестнадцать квадратов. Подбоченившись, он окинул двор самоуверенным взглядом, каким когда-то награждал на плацу всех ниже себя по званию: не терпящим возражений, жестким, насмешливым, исполненным превосходства и прямоты. Этот взгляд был его визиткой, как и шутки на грани фола, за что его и возносили, и ненавидели. За стеклом цвело весеннее утро – прозрачное и прохладное. «Если повернуть замки, в этой парилке станет куда свежей», – рассудил он и уже потянулся, когда услышал за спиной вздох. Брат подпирал плечом дверной косяк и осуждающе смотрел на родственника. - Гилберт, что ты творишь? Любимый голос прозвучал так замученно и удрученно, что у Гилберта сразу же отпало всякое желание простужаться. - Ничего, – он невинно развел руками. – Совсем ничего. - Там холодно, – сказал Людвиг. – Продует в два счета, опять с лихорадкой сляжешь. - Хорош занудствовать, – брякнул альбинос и прищурил свои светло-голубые глаза, чтобы получше рассмотреть рослую фигуру младшего брата: без линз для Гилберта окружающий мир тотчас же утрачивал четкие очертания, а сам Гилберт, признанный меткий стрелок, становился беспомощным, как любой полуслепой человек. Однако, несмотря на врожденно плохое зрение, он категорически не признавал себя инвалидом: с детства ненавидел сострадание, даже книжки для слабовидящих, которые привозил отец, не желал открывать, выбирая обычные, хотя читать те ему порой было очень трудно. Вот и сейчас Людвиг прекрасно знал: гордый брат не примет сочувствия, сочтет за жалость и разозлится, потому сделал вид, что не заметил, с каким напряжением на нем фокусируют взгляд. Свою помощь он предложит позже, когда Гилберт соблаговолит вернуться в кровать: молча подставит локоть. Очень многое в их отношениях давно решалось без слов. Вместо ответа Людвиг тоже подошел к квадрату окна, провел ладонью по вертикальной раме, собрав пыль, брезгливо отряхнул пальцы и хотя, наверное, не хотел, невольно отметил: город, умытый ночной грозой и все еще полный ее ионами, был чертовски красивым. Берлин дышал чистотой, его деревья грелись под робким, но теплым солнцем, а дома отбрасывали длинные тени, и те, пересекаясь одна с другой, рисовали на асфальте проспектов причудливые узоры. Куда ни кинь взор, везде – с запада на восток – задорно поблескивали мокрые крыши, и так же беззаботно отбивала лучи сферическими окнами своего огромного шара выглядывающая из-за зеленых крон телевышка – стальное детище Гилберта. У ворот старинного здания, где когда-то принимали законы, а теперь размещалась чья-то администрация, мелкие птахи чистили перья и громко делили что-то съестное, часы на башне показывали восемь часов утра. - Уже почти лето, – бодро произнес брат, словно подслушал раздумья Людвига и грамотно подытожил их. – Посмотри, какой славный день, грех дома сидеть, – он мотнул головой, отчего его белые короткие волосы забавно напомнили перья маленькой взъерошенной птички. – Не знаю как ты, а я собираюсь сегодня выбраться из своего четырехстенного заключения и как минимум дойти до Бранденбургских ворот. - Далековато, – младший в сомнении кашлянул. – Не советую. Зря: оппонент тут же возмущенно замахал руками. Дабы не заработать затрещину, Людвигу пришлось предусмотрительно отступить на шаг. - Что? Не советует он, советчик доморощенный, тоже мне начальник нашелся! - Будешь так себя вести, мне придется посадить тебя под домашний арест, – ровно сообщил Запад, на что получил полное святого негодования: - Меня? Под домашний арест? – и упрямое: – Так, все, я решил и точка. Я те тут не заложник. Запрокинув голову, грубиян победно воззрился на собеседника. Людвиг вздохнул: ну что за баран с замашками анархиста? Самому же себе, придурок, вредит – будто бы не он неделю назад помирал, валяясь в бреду после того, как устроил внеочередное проветривание. Впрочем, последняя фраза, брошенная им сейчас необдуманно, сгоряча, заставила Германию усмехнуться: не заложник, ну-ну. По одной из версий имя Гилберта как раз-таки означало пленника, впрочем, и сам Гилберт, хотел он того или не хотел, оставался вечным заложником своей же собственной гордости. Именно из-за нее, родимой, он сейчас вел себя хуже некуда, правда, младший привык к его дурному характеру и не дал конфликту свершиться. - Брат, ты всю жизнь заботился обо мне, разреши тоже немного поухаживать за тобой, – рассудительно произнес он, остужая воинственный пыл родственника. Подействовало: Гилберт смущенно улыбнулся. Положив ладонь на плечо Людвигу, несильно потрепал, будто наставляя, хотя верней было бы извиниться. - Спасибо, конечно, но лучше компанию мне составь: и заботу выразишь, и сам проветришься. Вдруг по дороге я почувствую себя плохо? Должен же кто-то обратно меня тащить. И подмигнул – нагло так, шельма, что Германия подавился праведным возмущением. Он хотел было резонно заметить, что пускай старший и ростом ниже, и килограммы из-за болезни порастерял, весовая категория у них все равно оставалась одной и той же, а Людвиг замучился носить тяжести, спина уже болит, между прочим... но внезапная мысль развеяла его гнев: как же все-таки славно, что Гилберт снова может ходить. И возражать. И командовать. И вообще у него хорошее настроение, значит, ничего не болит или по крайней мере болит несильно, не мешая Гилберту жить. Гилберт опять может жить, черт возьми, какие еще претензии?! Людвиг миролюбиво кивнул, начиная думать, что надеть и как убедить брата одеться по погоде, а не как всегда. Но вместе с практичными размышлениями Германию охватила и неизвестно откуда взявшаяся печаль: Гилберт снова в строю, это прекрасно, но сколько же пришлось им обоим вынести, чтобы этот прекрасный момент настал... Был ли Пруссия так виноват? Заслужили ли они свои злоключения? Вопросы казались Людвигу риторическими. Он не вчера уяснил: кто победил, тот и добрый. А они проиграли. Любое зло должно быть наказано, это, конечно, правильно... правильно, но несправедливо. И чем больше лет проходило с конца их последней войны, чем незаметней становились рубцы на ранах, тем сильней немец убеждался в этой несправедливости. Беспомощно наблюдая, как мучили Гилберта, не имея никакой возможности спасти его от свалившихся ему на шею проблем, Вест в бессильной злобе сжимал кулаки, с ненавистью и стыдом понимая: в том, что произошло с Пруссией, немало и его, Людвига, вины. Когда-то в какой-то нужный момент он или не вмешался, или не решился, или струсил, или смолчал... И как бы теперь Гилберт ни пытался заверить младшего, что давно простил его, что не сердится и даже, наоборот, им гордится, разве это что-то меняло? Прошлое не стереть, бесконечными пытками, допросами, процессами, тюрьмами Пруссию довели до лечебницы, искалечили, превратив в бледное подобие самого себя, с него прилюдно сорвали погоны, а Людвиг, и без того как младший во многом обязанный брату, ведь тот всегда о нем заботился, защищал, берег, чувствовал себя по уши в долгах. Гилберт пострадал, заступившись за него, пожертвовал собой, добровольно забрав всю вину. Германия не рассчитается никакой, даже самой искренней помощью, никакими репарациями, никогда не дорастет до старшего брата, к которому с малых лет тянулся... да так и остался ниже на целый лестничный марш. - Эй, Вигги, ты чего? – родной голос прервал череду безрадостных выводов. Глядя на брата с беспокойством, Гилберт тщетно старался прочитать мысли Людвига, однако те не давались – то ли альбиноса зрение подводило, то ли эмпатия. Похоже, Запад слишком крепко задумался. - Ничего, – он отмахнулся, но старший ловко поймал его руку и, медленно покачав головой, отпустил не сразу, недвусмысленно задержав, чтобы затем интимно взять брата за плечи, мягко, но настойчиво заставляя посмотреть на себя. - Кто обидел моего маленького Германию? – с наигранной серьезностью спросил Пруссия, будто намереваясь, как в детстве, навалять по шее любому, кто заденет его дорогого брата. Людвиг в ответ вздохнул: что сделаешь, Гилберт был неисправим и не убеждаем, что младший давно вырос и повзрослел. - Твой маленький Германия сам себя обидел, – грустно констатировал Людвиг. – Всю жизнь от меня одни неприятности. Извини. Спохватившись, он вдруг понял, что сболтнул лишнего, что позволил крамольным мыслям, совершенно не предназначенным ушам Гилберта, прозвучать, и теперь, наскоро выпутавшись из рук восточного сородича, хотел поскорей замять недоразумение, переключиться, допустим, на поиски одежды, но Ост, к несчастью, был дьявольски внимателен к мелочам и, как назло, во время службы в разведке лучше всех научился раскалывать собеседника. Он мгновенно встал в позу – хрен уклонишься от разговора начистоту. - Это что еще за номер? Какие такие, интересно, от тебя неприятности? Да если бы не ты, мне б сейчас в могиле лежать, мирно слушая птичий щебет. Людвиг потупился, хмуро буркнув: - Если бы не я, тебе не пришлось бы сейчас так мучиться. - Ага, конечно, потому что я бы уже лет дцать как сдох! – цинично закончил за него Гилберт. И добавил, внезапно враз посерьезнев: – Напомню, что ты, мой друг, – единственная причина, оставившая меня в живых. Когда я уже выбрал смерть, только ты удержал меня в этом мире, и знаешь... – секундная пауза и решительный выдох: – Я ни о чем не жалею. Его признание подействовало на Людвига как искра, воспламенившая потаенный гнев. - Зато я жалею! – гаркнул младший, резко хлопнув ладонью по подоконнику. Рама вздрогнула, но Запад, обыкновением аккуратный с вещами, даже не повел бровью: чересчур разозлился. В гневе Германия был страшен, это знали все, обходя его злого десятой дорогой. – Я много о чем жалею! – повторил он, но ледяной взгляд Востока заставил его мгновенно остыть. - Не ори, – ровно произнес брат. – Я пока не глухой. - Прости. - Прощаю. Жалеешь, говоришь? Это скверно, Вест, – тяжело опершись о подоконник обеими ладонями – полупрозрачными, с венами, синеющими сквозь молочную кожу, – Гилберт окинул спокойным взором широкую городскую панораму. Минутная стрелка на башне ползла по кругу, укорачивая тени домов, деревьев, машин – ее он, безусловно, не видел, но догадывался, что она ползет медленно, лениво считая время, как если бы часы, подобно людям, утром хотели спать. Без тонированных контактных линз многострадальные глаза альбиноса совсем не казались ни красными, ни фиолетовыми, будучи лишь на пару тонов светлее голубых глаз Германии – как ни крути, братья были очень похожи. – Не нужно ни о чем сожалеть. Людвиг опустил голову. Вырвавшаяся наружу злость уступила место покою, сладко-соленому, как всегда после их стычек, когда приходило время мириться. Младший сам не заметил, как уткнулся старшему в плечо, промямлил очередное глупое извинение и был благосклонно обнят. Так они простояли, не шелохнувшись, где-то пару минут. - Если бы можно было пожить назад и проснуться позавчера, я бы все исправил, – наконец негромко признался Людвиг. – Сегодня бы мы с тобой проснулись другими, у тебя бы ничего не болело, тебе не пришлось бы ходить по врачам. Весь этот многолетний кошмар от разлуки до операции нам бы и не приснился даже. Ему померещилось, что минула вечность прежде чем Гилберт снисходительно потеребил его плечо. После искренних слов этот дружеский жест смотрелся несерьезно, так что Людвиг даже чуть-чуть обиделся. В недоумении он уставился на Гилберта, а тот, вымученно улыбнувшись, сделал младшему нестрогое, но колкое замечание: - Зря ты так. От себя убегать – последнее дело, мне ли тебя учить? Мой дорогой брат, если бы мы действительно каким-то чудом повернули вспять время, вряд ли сейчас были бы так близки. – Задумчивость на его правильном лице сменилась решимостью. – Трудности, как боевое крещение, проверили наши отношения на прочность, закалили нас обоих, как сталь. Помнишь, что говорил наш признанный гений? Все, что не убивает, делает нас сильней. - Делать-то делает, но берет высокую плату, – удрученно пробормотал Людвиг: финансовая плоскость любого вопроса была ему куда понятнее абстрактных бесед о чести и благородстве. – Ты не был настолько виноват. Гилберт нахмурился: он терпеть не мог эту тему – слишком много думал когда-то в камере да так ни к чему в результате и не пришел. - Хватит, – отрезал он, отводя глаза. – Моя совесть чиста, я понес свое наказание, а заслужено оно или нет, на небесах разберутся. Не тебе меня судить. - Я и не думал тебя судить, – Запад поспешил объяснить, дабы Восток не делал неверных выводов, как обычно по горячности не дослушав. – Просто я считаю, что многое из того, что случилось, несправедливо и что, если бы мне вдруг позволили переписать прошлое, я бы ни секунды не ждал. Но не потому что боюсь трудностей, – он сделал акцент на «не», – а потому что совершил массу ошибок, за которые мне стыдно до сих пор и – прежде всего – перед тобой. Высказавшись, Германия замолчал. В душе ширился вакуум – послевкусие чистосердечного, когда ты знаешь, что оно облегчит твою участь лишь на бумаге, а в реальности тебя все равно казнят. Пустота и усталость – далеко не самые приятные чувства. Пруссия усердно пялился на свою «телеспаржу», наводя резкость, щурил глаза и ничего не говорил добрые пять минут. Младший немец уже разуверился услышать в ответ хоть что-то, когда старший бросил краткое: - Почему? Прямой вопрос, как удар под дых, заставил Веста пару секунд беспомощно хлопать ресницами. Помявшись, Людвиг смущенно пробормотал: - Потому что я эгоист и сволочь. Думал только о собственных интересах, предал тебя, не заступился и позволил тебе взвалить на себя чужую вину. Мою вину, Гилберт. - Так твою же, – скептически хмыкнул Восток. – Ты мне не чужой. - Все равно. - Не все равно! – тон Пруссии мгновенно сделался жестким. Развернувшись на девяносто градусов, Ост воззрился на Веста как на противника в смертельной схватке, прожигая насквозь, вынуждая смотреть, не смея отвести взгляда, – этот гипнотический взор харизматичного лидера, диктатора и тирана сложно было забыть. Людвиг притих, но не испугался: в отличие от других, он никогда не боялся брата, однако привык слушаться его. Расставляя паузы, Гилберт заговорил медленно, подавляя растущее напряжение, с каждой секундой все крепче сжимавшее ему шею: – Ты мой полнокровный брат, плоть от плоти, ты прошел со мной две войны, выполняя мои приказы, и все, что совершал, совершал под моим прямым руководством. Я доверял тебе и, взвалив на себя, как ты говоришь, твою вину, прекрасно осознавал, зачем. Я должен был так поступить, твоя же задача заключалась в том, чтобы не позволить развалить нашу родину, и ты справился с порученным на отлично – какой ты, к дьяволу, эгоист? – он резко кивнул в сторону окна и больно дернул Людвига за воротник, тряханув что есть дури. – Смотри, Германия! Эти дома, дороги, хрупкий покой наших людей, их язык и традиции, их вера, их независимость – все это существует сегодня только благодаря твоей стойкости. Ты республика. Ты государство. Не смей мне перечить и даже не вздумай ныть – или я сверну тебе голову, ариец, не глядя на близкое родство! Вест не пикнул, хотя, грубо сцапав, Ост сослепу заехал ему по шее, и теперь та саднила; под горячую руку брату лучше было не попадать, но Людвиг понимал, что заикаться о жалости бесполезно: применив к кому-то насилие, Гилберт никогда не признавал себя виноватым, вот и сейчас вместо того чтобы извиниться он, отдышавшись, лишь прибавил, глядя на визави все так же ровно и тяжело: - Когда мне было совсем плохо, когда я не мог больше терпеть все эти издевательства и рука моя уверенно тянулась к пистолету, я всегда вспоминал тебя, вспоминал, как плохо будет тебе, если я застрелюсь, и продолжал тащить свой тяжелый крест, стиснув зубы. От одной только воображаемой сцены, где тебе за Стеной докладывают о моей смерти, меня бросало в дрожь: я знал, ты не выдержишь такого удара, и готов был поверить в невероятное, даже в тот твой наивный бредовый бред, что все когда-нибудь кончится и мы опять будем вместе, – во что угодно, только бы не подохнуть, не увидев напоследок тебя, Германия. Как бы меня ни били, ни морили голодом, ни смеялись мне в лицо, шакалы, храбрые только потому что у их прежнего врага связаны руки и в своем подневольном положении он не вправе им врезать, я терпел ради тебя, Людвиг, молясь, чтобы ты справился. Я терпел ради нас, ради нашей с тобой страны, мечтая хотя бы еще раз – один-единственный чертов раз! – увидеть ее сильной, свободной, неразделенной, – тихо выругавшись, он потер глаза, и Вест заметил на его щеках блестящие мокрые следы. Самому Весту сейчас тоже было впору расплакаться: разбуженные воспоминания нахлынули на него, безжалостно рвя сердце в клочья. Серая Стена, с виду такая невысокая, выстроенная из ненадежного бетона, но непреодолимая, как мощная крепость, не только разделила страну – жизнь разрезала на две части. И страшней всего был даже не категоричный запрет на встречи, а давящая бесправность с невозможностью хоть что-нибудь изменить. Сперва Людвигу хотелось выть от отчаяния, не слушая голос разума, воспротивиться воле большинства, чем бы то ему ни грозило – пусть даже окончательной потерей суверенитета... но потом он смирился. Проглотил обиду, привычно перетерпел, тем не менее продолжая хвататься за веру в соломоново «и это пройдет» – как выяснилось в дальнейшем, не напрасно. Нет, он вовсе не был провидцем, просто иначе, без этой глупой надежды, точно бы умер от безысходности и тоски. Людвиг и сейчас физически помнил, до дрожи в пальцах, страшную тишину длиной в годы, когда двуполярный мир застыл в гнетущем ожидании конца света. Две стороны, постоянно державшие друг друга на мушке. Две немые половины одного города. И – долго, чудовищно долго – вообще никаких вестей. Людвиг сходил с ума, проклиная холодную войну, изматывающую куда сильнее, чем две предыдущие, он ежедневно, как на работу, возвращался к Стене и, привалившись к ней, с мольбой вслушивался в гробовое молчанье восточного Берлина. «Как ты там, брат? – в бессчетный раз спрашивал ФРГ, надеясь, что ничего не отвечающий ГДР его все-таки слышит. – Ты жив? Ты здоров? Держись, осталось недолго». Что именно недолго осталось, он бы в жизни не объяснил, просто он верил, что всему когда-нибудь приходит конец, – даже войне. А теперь, спустя столько лет мира и единства, Людвиг будто вновь почувствовал себя забытым и брошенным в кварталах разделенной столицы той медленной холодной зимой. Он поежился, отряхнулся, как стряхивают налипший снег. Гилберт без сил уронил тяжелую руку на плечо Людвигу. - Ты спас меня в оккупации, спас и сейчас, не раздумывая став моим донором. Я горжусь тобой, – и прибавил почти неслышно: – Не возводи на себя напраслину. - Гил... – едва успел шепнуть Вест, через мгновение буквально чудом подхватив сомлевшего родича; встряска Оста немного взбодрила, по крайней мере он хотя бы раздумал валиться в обморок. Голова кружилась, ноги предательски подкашивались, чтобы не упасть, Гилберт судорожно вцепился в Людвига, тот утешительно погладил его по спине. – Тише. Не переживай. - Пойдем погуляем, – отозвался старший немец минутой позже, отстранившись и рассеянно почесав свою белобрысую макушку. – Прости, меня повело чего-то. Душно тут, видимо. - Ты нормально себя чувствуешь? – озадаченно спросил Людвиг, получив в качестве ответа заразительную улыбку и уверенный кивок: судя по всему, приступ успешно миновал, и Гилберт вновь был готов покорять вершины. – Тогда надо одеваться, – подытожил Германия. Кивнув второй раз, Ост принялся расстегивать пуговицы, в разрезе на груди блеснул, поймав солнце, железный крест, точно такой же, как у Веста, – их общегерманский священный символ. Людвигу сразу же пришли на ум слова Гилберта, сказанные, кажется, еще до Первой мировой, о том, что каждый должен нести свой крест. Германия не сомневался: спроси он Пруссию сегодня, тот бы согласился с этой фразой безоговорочно, и, если честно, Людвигу на самом деле импонировало, что его брат настолько принципиальный. Наверно, потому что сам Людвиг был принципиален не меньше. Тем временем Пруссия, храбро направившись к ближайшему креслу, на ходу стащил рубашку, обнажив ровные, как прочерченные, границы бинтов, перехватывавших его широкую поясницу, не особо выделявшиеся на фоне молочной кожи, но все равно, конечно, заметные: хотя Гилберт и твердил, что ему уже «совершенно ничего не болит», повязки еще не сняли. Вест проводил брата озадаченным взглядом, на всякий случай прикинув, как может быть неудобно ходить, во-первых, почти ничего толком не разбирая в радиусе трех-четырех метров, а во-вторых, не имея возможности согнуться, чтоб хотя бы, допустим, завязать шнурки на ботинках, и твердо решил, что как бы старший ни возражал, он не перестанет его время от времени подстраховывать. А Гилберт, похоже, все еще пребывал в прежней теме, мысленно фабрикуя, увлекшись, все новые суждения. По крайней мере, так подумалось Людвигу, когда брат оглянулся на него и с прищуром заметил: - Знаешь, раньше я тоже немало сокрушался и сожалел, но потом до меня дошло, что на этой почве я свихнусь скоро. Сколько ни раскаивайся, в сердце ты до конца дней пронесешь осадок, но разве это повод воспитывать в себе мазохиста? – он криво ухмыльнулся, словно форменный псих, но, уловив укор во вздохе Людвига, сразу передумал паясничать. Скользнув ладонью по гладкому дереву спинки кресла, дабы на ощупь убедиться, что та пуста, он перебросил через нее рубашку и прибавил: – Нужно перешагнуть и как-то жить дальше. Принять, что есть лишь одна попытка, что все твои ошибки – тоже немаловажная часть тебя. - ...и без них ты не будешь сегодняшним, – закончил за него младший. Старший просиял. - В яблочко! Разве не логично? - Логично. Только трудно это – перешагнуть. Людвиг смолк. Он устал спорить, а может, просто мудрые слова Гилберта слишком навязчиво задевали те струны души, на каких подвешивают мировоззрение, мораль и прочее, создающее личную Конституцию. Консервативный западный немец вовсю упирался, не желая принимать перемен, но что-то, кажется, неминуемо менялось в его сознании против воли, рушилось, осыпалось, проваливаясь под натиском восточного. Становилось ничтожным, ненужным. Вест проигрывал, однако на этот раз ему искренне хотелось проиграть брату – по крайней мере для того чтобы, наконец, успокоиться. - Трудно, но кто сказал, что будет легко? – брякнул Гилберт, надевая свободный джемпер, заботливо поданный Людвигом. – Жизнь вообще штука сложная. - Или наоборот – чересчур простая. - Или так. Не в курсе, не проверял. Знаю только, что это выход, – высвободив крест из-под широкого выреза, Пруссия медленно размял спину. Поморщился: видимо, ее все-таки немного потягивало. – У меня было время хорошо подумать над своими поступками, Вест, – со вздохом признался он, – и я многое понял. Скажем, для чего жил или за что должен быть благодарен создателю. Теперь мне кажется, что если бы после войны меня попросту казнили, как было записано в протоколе, и мне не пришлось бы пройти через все последующие несчастья, я не осознал бы толком своих ошибок, не стал бы настоящим собой. – Схватившись за последнюю фразу, он деловито хмыкнул: брошенная между прочим в общем потоке, она, вырванная из него, показалась Гилберту весьма и весьма удачной, точно передающей то, что он действительно думал. Улыбнувшись брату, он по-дружески потрепал его сильное плечо. – Быть настоящим – это уже немало, приятель. Людвиг тоже улыбнулся. Он уже знал ответ, но зачем-то все равно спросил: - Значит, сейчас ты настоящий? - Настоящий из настоящих, – беззаботно рассмеялся Ост. – Благодаря тебе. - Тогда и я настоящий. Еще раз посмотрев на весенний город, когда-то принадлежавший одному Гилберту, а теперь порученный им обоим, такой красивый, просторный, сияющий по-германски безупречнейшей чистотой, Запад невольно почувствовал, как тихая уверенность, внушаемая родными улицами, начинает заполнять душу, а мысли – расставляться по полочкам, по местам. Пожалуй, Восток прав: все не так уж и плохо, тем более если учесть, что Людвиг, кажется, в кои-то веки нашел весомые доказательства тому, что ступени, разделявшие две Германии, остались далеко позади. Брат подождал его, путь закончен, это был последний транш в счет погашения братского долга. Отныне они с Гилбертом будут равными.

весна-2017 Минск – Берлин

По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.