Часть IX. Змей в естестве человеческом
16 августа 2017 г. в 01:59
После дурно проведенной ночи Татьяне днем не спалось тоже. И теперь, под вечер, нетронутая чашка шоколада стыла на туалетном столике, вездесущая баба Грипа приводила в порядок прическу княгини, Устинья стояла рядом и косилась то на хозяйку, то на Грипу, а Татьяна вновь и вновь упрямо перелистывала затрепанный роман, хоть и чувствовала себя непривычно разбитой и слабой.
Наперво историю Маши Леско и несчастного кавалера она проглотила еще ночью. Сцена смерти Манон в Америке не вызвала ни капли грусти, но последующие кроткие речи потерявшего все кавалера заставили всласть нарыдаться в подушку, только изредка поднимая голову, чтобы отбросить заплетенные ко сну и промокшие от слез тяжелые темные косы…
Одного Татьяна никак не могла взять в толк — чего ради князь настаивал, чтобы она прочла эту книжицу. Поведение распутницы Манон было дурно, сама Манон была очаровательна, кавалер был так пылко влюблен, что пожертвовал всем, не выключая чести, ради недостойной, но обожаемой женщины, а Татьяна… Татьяна ныне мучилась жестокою мигренью, снова и снова проглядывая роман наискосок и отчаянно пытаясь обнаружить то, чего не приметила впотьмах и в рыданьях. Может, это ключ ко всем загадкам? Отчего князь так спокоен, отчего он, не приверженный романтике, свято хранил и многажды перечитывал этот злосчастный роман?
Она читала и злилась на себя, что ничегошеньки не понимает в супруге!
— Уж не захворали ли вы, барыня? — в который раз повторила встревоженная Устинья. — Что-то бледная очень…
— Нет, Устя, я просто не выспалась, — нехотя отвечала Татьяна, вновь пробегая глазами по строчкам.
— Вернется пораньше и отдохнет, — приговорила сурово баба Грипа и отнеслась уже напрямую к княгине, чуть мягче, но не менее непреклонно: — Только непременно откушайте за ужином, ваша светлость!
Татьяна отложила книгу, глянула на раскрытые часики — приглашение на ужин и домашний концерт никто не отменял — но еще было рано. С утра она нашла в себе силы только посидеть на уроке у Мари и отправиться потом с визитами, хотя в такое время обыкновенно ездила на проверки по сиротским домам или приказывала оседлать Мотю для короткой, но радующей ее прогулки. Нынче же, разбитая бессонницей, не хотела даже думать, чтобы лишний раз выйти из дому. Есть Татьяне тоже не хотелось, но привычная дисциплина взяла верх — без хорошей еды и крепкого сна днем и ночью немыслимо выдержать петербургскую жизнь. Она неизменно удивлялась, как успевает ее муж перекусывать на бегу или проводить весь день за делами, а вечером, как ни в чем не бывало, ехать на бал или в оперу…
Мысль о князе вернула ее к истории Манон и кавалера, но Татьяна уже слишком устала от размышлений над нею. Прочла — и прочла, и нельзя сказать, чтобы без удовольствия, но ничем эта книга не напоминает ее жизнь, а значит, ничем ей теперь не поможет.
— Ступайте, — сказала она горничным и протянула руку для поцелуя бабе Грипе. — Я оденусь чуть позже.
Баба Грипа обхватила ее кисть широкими толстыми пальцами, прижалась губами, и Татьяна вздохнула — словно няня на мгновение вернулась из небытия благословить неразумное дитя, что не может теперь разобраться ни в себе, ни в муже, ни в жизни… Оставшись одна, смахнула нежданные слезы.
Весенний день стоял не холодный, но ветреный — в рамах жалобно позванивали стекла. Стиснув руки у зеркала, Татьяна до боли смотрела на свое отражение. Что она за женщина такая и отчего теперь так несчастна?.. Князь не зол — очевидно, и скоро по легкости характера простит и забудет всю эту историю. Влюбленный Онегин исчезнет, заскучав в Петербурге. И жизнь пойдет по-прежнему, привычная, нелюбимая, но устроенная. Ей бы радоваться теперь краткой передышке, изменению и встряске среди монотонных светских занятий и общественных дел, но она почему-то несчастна и плачет по ночам в подушку вместо того, чтобы всласть отоспаться или помечтать, как раньше, пока мужа нет рядом…
Зеркало отразило повлажневшие глаза, окруженные тенями, и беспомощно закушенные губы. Вот оно — помечтать! А о чем же можно мечтать, как не о любви?.. Помилуй, Господи, как она бы хотела, чтобы ее любили! Просто — любили! Такой, какая есть, плохой ли, хорошей — но любили, как… Как кавалер де Грие — распутную девицу Манон!
Татьяна закрыла руками лицо. Вот о чем эта книга! О, теперь все ясно! Изысканная жестокость от князя — показать ей роман про великую и далеко не святую любовь теперь, когда в ее жизни такой нет и быть даже не может!
«Я уеду в деревню, — вдруг холодно подумала она и сама удивилась своей решимости. — Уеду на лето с Маришей, навещу мать, выпишу Ольгу с детьми и вышлю ей денег на почтовые перегоны. Взгляну на племянников и, может быть, научусь наконец-то бегать с детьми в горелки и варить варенье в тазу на разведенном старом тагане». Князь против не будет — их нынешнее положение друг с другом двусмысленно и неясно, и возможность поразмышлять вдали на свободе сгладит домашние неурядицы…
С удивлением Татьяна разглядывала зазеркальную себя. Пожалуй, красива, вот только глаза блестят лихорадочно, и слезы бегут по щекам без остановки. Она плачет! Который раз за прошедшие дни? И в чем дело? Неужели ей не хочется ехать в деревню?.. Не хочется сходить к могиле няни, принести цветов несчастному Ленскому, отстоять обедню в покосившейся старинной церквушке, где лики икон в золотых киотах потемнели от времени? Чего не хватает ей в этой картине? Себя в собственной юности? Онегина?..
Нет, ответила она мысленно. Не хватает иного — порядка за спиной, покоя в этом доме, примирения с мужем и возвращения к прежней жизни. Все домашние знали, что между князем и княгиней словно кошка пробежала, Мари ластилась, дворовые — даже Устинья! — поглядывали на Татьяну с упреком… Она уехала бы легко и спокойно, если бы знала, что здесь все хорошо. Значит, нужно наладить, а потом уже ехать — как раз ближе к лету и выйдет. А ей нужно в деревню, на отдых — с начала весны она нездорова, и эти бесконечные слезы, усталость… Собралась уж обратиться к Василью Михайловичу, но тут появился Онегин, завертелась история — стало не до того.
Подумав про доктора, она немедленно вспомнила еще одно дело, которое непременно требовало ее присутствия — расхворался старый Игнатьич. Весенняя сырость, неотступное желание самому ходить по всем этажам и лестницам, подводя часы и закрывая вьюшки, и две ночевки под дверью княжеского кабинета наградили отставного инвалида сильнейшим ревматическим приступом. С утра он еще хорохорился, бродил по комнатам, стараясь не сгибаться, и согласился лечь в постель только на резкий окрик князя. Но Василий Михайлович, ушедший к старому денщику тотчас же после завтрака, еще не возвращался, и ни Устинья, ни Глашка, которых Татьяна вызвала и расспросила, пока на ней закалывали платье, не смогли рассказать о здоровье Игнатьича ничего дельного. Баба Грипа довольно усмехнулась, перебирая толстыми пальцами булавки шляпки:
— Лежит, старый хрыч, как миленький, да только покряхтывает. Уж оченно его светлость пробрал крепко, так, знай себе, теперь полеживает. Пчел бы ему в поясницу, да холодно ишшо для пчел-то…
Уже полностью одетая для вечера, Татьяна спустилась в первый этаж, в крыло, где жили дворовые. У входа в Степанову каморку под лестницей столкнулась с пробегающим доктором.
— Княгиня…
— Василий Михайлович, — остановила его Татьяна. — Как он?
Доктор махнул рукой.
— Известно, как, ваша светлость! Только несколько полегчало — козлом норовит заскакать, пока его светлости дома нет, и удержать его некому. Я ему припарки прописал, но большого успеха не предвижу, при таких-то старых ранениях и в его-то возрасте. Рекомендовал бы старика сейчас в деревню отослать, подальше от петербургской весны, но ведь Игнатьич упрям — не поедет!..
Татьяна вдруг отчетливо вспомнила ощущение собственной ладони на плече мужа — под крепкими мышцами следы заросших переломов, и заволновалась.
— Благодарю вас, Василий Михайлович, за заботу о Степане, мы постараемся. А как вы думаете, князь в такую погоду себя хорошо ли чувствует?
Кругленький доктор изумленно поднял брови.
— Странный вопрос, ваша светлость! Он, конечно, не пожалуется и у меня капель не спросит, но… Правду сказать, до сих пор поражен, как он жив остался. Верно говорят, если пациент хочет жить, медицина бессильна… — хмыкнул под нос и пошел, покачивая головой, будто сам над собой смеялся.
Татьяна толкнула низкую дверь и вошла, пригнув голову ради высокой шляпки. Игнатьич лежал на койке, укрытый шерстяным солдатским одеялом, на морщинистом лице его было написано страдание. На шорох платья подскочил, скривился и схватил шинель в изголовье.
— Ваша светлость!..
— Легче тебе, Степан Игнатьич? — мягко спросила его Татьяна. — Пообедать не хочешь?
— Стыдоба-то какая, княгиня! — заохал старик и полез с кровати, прикрываясь одеялом. — Аль вас проводить куды? Дык я сей же час подымусь!..
— Лежи, — приказала Татьяна, подходя, чтобы уложить его обратно.
— Да я, как той бык, здоров, ваша светлость! — браво гаркнул он и запел дребезжащим голосом, нашаривая у кровати сапоги: — Пчелушка, пчелушка, чудо, чудо, чудовушка…
Татьяна невольно рассмеялась.
— Лежи, Степан Игнатьич, и не надо меня никуда провожать — князь за мною заедет. Ты же ему доверяешь?.. А пока нет его, я хотела бы с тобой поговорить.
— А… Хорошо бы, ваша светлость, — пробурчал Игнатьич и с явной опаской присел обратно на койку, почесывая седой затылок. — К вашим услугам и со всей готовностью… Никак, случилось чего?
— Спасибо, Игнатьич, — собрав пышные складки платья, Татьяна осторожно уселась на колченогий стул — мебель в доме упрямый старик брать не желал, довольствуясь всяким хламом. — Видишь ли…
— Да уж вижу, ваша светлость, — перебил ее вдруг денщик.
Татьяна прикусила губу — и правда, странно было бы, если бы он ничего не заметил! Она молчала, ожидая, только наклонилась к койке, подсунула под локоть старику подушку.
— Благодарствую, — хитро взглянул на нее Степан Игнатьич. — Я, ить, как их высокопревосходительству завсегда говорил — думаешь, на войне-то тяжко, а дома-то стократ тяжеле будет, потому как тута для своих хорош, для врага страшен, а ежели мир — ты поди разбери еще, кто свой, а кто враг… И едина радость, сталбыть, — дом, да женка, да детки, коли Бог приведет живому вернуться…
Воркотню денщика Татьяна почти не слушала — ясно, что Игнатьич ее осуждает, она и сама собой недовольна. Но говорить с ним она хотела совсем о другом. Безотчетно волнуясь чему-то, разгладила юбку, без нужды поправила булавку в причесанных волосах.
— Степан Игнатьич. Расскажи мне о войне, прошу тебя.
Старик опешил.
— Так, ить, это… Чего рассказать-то, ваша светлость?.. Бывали мы с Михаил Алексанычем и у Суворова, и у Кутузова, и у австрияков, чтоб их перевернуло да шлепнуло. Везде одно — голодали да мерзли, под пулями и ядрами в штыки ходили. Известно дело — война!.. Нешто вам про такое рассказывать?
— Расскажи, — твердо сказала Татьяна. — Знаешь, наверное, что Михаил Александрович мне почти ничего не рассказывает.
— Еще бы рассказывал! — буркнул денщик. — Сколько крови из меня попил, оглашенный! По три дня не спамши, всю еду пленным раздаст, сам пойдет ужин поверить — хорошо, когда солдаты догадаются, с собой к котлу посадят!.. В избе стоять — ни в какую, сказано — бивуак, так какой ни мороз — в бурку завернется и спит у костра или под бочком у лошади, ежели костры разводить не велено. А уж в деле бывать с ним — Господь, не приведи, креститься не успеваешь! Суворов его за лихость обожал, потому, как не бывало случая, чтоб за Михаил Алексанычем в атаку не подымались. Раз только, при Остерлице, чтоб австрийцам ни дна, ни покрышки, окружили нас, и прорубиться мы не сумели, но я того боя не помню, очухался уж в лазарете. Многие генералы тогда чинов лишились или вовсе в отставку повылетали, а иные после на рожон лезли, аж из кожи вон, чтобы поправиться. Сталбыть, и князь туда же. Ить, говоришь ему — не стойте, Христа ради, где достреливают, не ровен час — заденет на ровном-то месте… Куды! Солдат наземь посадит, ординарцев подале отошлет, а сам ленту нацепит, ордена все навыпуск и стоит, сталбыть, на пригорочке. Посмотрим, говорит, умеют ли они стрелять!.. Ну, сталбыть, не умели, конечно, но Михайла Ларивоныч браниться изволил — на кой-ляд, говорит, мне, Мишенька, годен будет мертвый командир авангарда?.. А он в ответ ему — хорошее, мол, дело хранцузы удумали, из легких орудий картечью прямо с колес садить по пехоте, надобно и нашим перенять… Эх, и расчесали мы тако хранцуза-то, страшно упомнить! Говорили, раз в сорок маршалы Буонапарте народу больше потеряли, чем его светлость. Сталбыть, как с трех сторон палить зачали, оне и повалились, точно городошные рюхи, а кто бежать затеял, там уж их платовские казаки в сабли приняли да порубали. На Смоленской дороге снег от крови потаял, ожирели крысы — убирать-то, сталбыть, некому…
У Татьяны зашумело в ушах, голова закружилась. Быть не может, чтобы князь, ее спокойный, добросердечный муж, отдавал такие приказы, да не просто отдавал — сам придумал!.. А Игнатьич смотрел вперед слепо, чуть покачиваясь на краешке койки, и говорил, горячо и весело, будто вспоминал что-то хорошее:
— Он вообще в деле страшен бывал, его светлость-то. Помню, сталбыть, еще в Италье я в атаке с ним рядом случился, он молодой тогда вовсе был, чуть не первый раз в штыковую… У офицера что!.. сабелька-то супротив штыка да приклада — тростинка! Чихни — сломалась!.. А тот час нашего знаменосца убило. Так генерал обломок сабли-то бросил, знамя подхватил, да как вмажет древком по зубам хранцузу — чисто в лапту играть, только мякнуло… Хранцуз, бедняга, с копыт, другие в стороны, а тут уж и мы на подмогу поспели, — денщик подумал немного и прибавил со смехом: — Правда, что греха таить, после боя сел, где стоял, да и говорит так жалобно: «Братцы, водки плесните, мне на доклад к фельдмаршалу, а ноги идти не хотят»… А через полчаса — на коне, свежий, бодрый — красавец, хучь на парад к императору!.. В горах-то потом инако смотрелся, конечно…
Татьяна еле дышала, слушая сбивчивые рассказы старика. Ни в едином романе не бывало таких картин, как те ужасы, что разворачивал сейчас перед нею Игнатьич. В тихом доме, среди любимых князем тепла и уюта, невозможно было представить себе все это — жирных крыс и заледеневшие скалы, постоянную смерть со всех сторон… Не диво, что князь теперь так спокоен!.. Как тот перелом, что сошелся костной мозолью, но наверняка напоминает о себе и в мороз, и в слякоть.
— Обошли его, — жаловался Татьяне Игнатьич. — Как погнали хранцуза, да преставился Михайла Ларивоныч, надеялись, его главнокомандующим, сталбыть, назначат, но куды!.. Того мало — в резерву поставили, цельный день сражение, а корпус наш стоит под ружьем, как прибитый, только слышно, как пушки бахают, да «ура» кричат… Как меньше кричать зачали, Михаил Александрыч сперва все слал требования, чтоб резерву в дело ввели, а ему — стоять да стоять… Последнего вестового обложил по матери вместе с командующим, людей отдыхать посадил, а сам отошел, чуть не плачет, говорит — коли армии не дают, дайте роту! Первый раз слышу выстрелы, а сам не в деле!.. Причесали без него нашу армию хранцузы знатно, а после его поставили отход прикрыть. Один корпус супротив самого Бонапартия со всей силой!.. Но, сталбыть, как-то держались. Что ни день, то бой в аригарде, да один жарче другого. Кабы не его светлость, не уйти, да и то страшно было — мало нас, а резерву взять не с чего, сталбыть, когда армию растрепали! — Степан Игнатьич снова тяжко вздохнул и жалобно посмотрел на Татьяну, будто бы извинялся. — Тогда его по случайности бонбой-то и пригрело… Как раз набегали, пока оне пушки наши развернуть на нас не успели, а энту, вишь, перекосило. Колесо у ей сбили, еще как отнимали у нас батарею. Ну, и бахнула в ров, прямо в мясо — полроты раскидала!.. Я, колченогий, отстал, а тут дым столбом, кровь, стоны… Зенки протираю и вижу — тащит Шаповаленко генерала нашего по земле за шкирку, орет матерно, за самим кровищи немеряно, ногу волочит — но тащит. За шкирку прям, вот те крест, чудом воротник не оторвался — от шпензера-то его мало чего осталось… Думали, до лазарета не дотянет, а где ж ты дохтура возьмешь-то в поле? Ничего, как на стол положили да мундир срезать начали, в память пришел немного и спрашивает, мол, отбили ли батарею обратно. Дохтур ему — лежите, мол, ваша светлость, а тот — ни в какую! Говорит еле-еле, а все одно — гоните, сталбыть, к основным силам за сикурсом, да батальон гвардейской кавалерии налево, да чтоб пехота стояла намертво!.. Спасибо, его высокопревосходительство Ермолов Ляксей Петрович тотчас прибежали. Не отдам, говорит, позиции, не тревожьтесь, и хранцуза по дороге не пущу. А сам дохтуру мигает — дай ты, мол, по голове человеку, заради Христа, чтоб сознанье снова потерял… — Игнатьич скорбно опустил глаза и в досаде хлопнул ладонью по колену. — Не решился дохтур, ваша светлость. Так, деревяшку какую дали — закусить, он не пикнул даже… Дохтур трижды меня просил смотреть, али дышит еще, аль преставился. Плечо и бок ему знатно разворотило, пять осколков вынули… Долгонько лежал потом, полковой батюшка причащать являлся. Тогда, сталбыть, перемирие случилось в аккурат, а то бы он точно спокойно не вылежал да и помер от нервной горячки, не приведи Господи… — он набожно перекрестился на образ в углу, но потом добавил со смехом: — Маришка, чисто собачонка какая, не отходила. В ногах свернется клубочком, в здоровую руку вцепится, одни глазенки из одеяла сверкают. Господа штабные хотели дите отослать в Россию куда, хоть к родне генерала-то — не далась, чертенок, кусалась, вопить начала — оставили, боялись раненого растревожить. Как в память пришел, уже сам ей ехать велел, клятвенно обещал к ей вернуться… Очень он, ваша светлость, деток любит и всегда любил…
Живое воображение играло с Татьяной злую шутку — она будто сама это видела. Низкую комнатку с походной койкой, как вот здесь у Игнатьича, в полутьме — обросшее бородой лицо князя среди белой подушки, кровь, просочившуюся через все повязки. Солдатское одеяло, и клубочком на нем — Мари, совсем крошка, взлохмаченная, в черных кудряшках, щелкает зубками, как померещившийся когда-то домовой с чердака в Выдропужске, гонит прочь саму смерть!.. После того Выдропужска Татьяна два года делит с ним и постель, и сон, а жизнь его все равно знают лучше другие, даже крошка Мари…
Прикрыв глаза и стараясь унять отчаянно колотящееся сердце, Татьяна прикусила губу, чтобы не лишиться чувств. Игнатьич тем временем договорил с тяжким вздохом:
— На его светлость по сей день солдаты большую надежду имеют, что добьется он уменьшения службы и шагистикой маять напрасно не станет. Но государь-то, сталбыть, мыслит другое — убрал его от армии подале, не иначе — боится его и других таких же, как батюшка наш генерал Ермолов… А кого бояться — славы расейской?.. Нешто немцы-то лучше управятся?..
— Бог мой, Игнатьич, потише! — оборвал его голос князя, и Татьяна едва не подпрыгнула на колченогом стуле. — За такие разговоры, знаешь, можно и этапом в Сибирь загреметь. И тебе, и мне, и Ермолову. Да и бредишь ты, не иначе, что государь нас может бояться. А вы чего его слушаете, княгиня Татьяна Дмитриевна? Проведать пришли, а он вам — вольнодумные речи?.. Дам разок тебе в зубы, с-с-скотина, думать будешь, кому говоришь!
Татьяна распахнула глаза, обернулась на мужа. Князь стоял в двери, и из сумрачной каморки Игнатьича, освещенной единственной свечкой, казался черным силуэтом в распахнутой, точно крылья, шинели. Татьяна встала навстречу, протянула руку и вздрогнула, коснувшись белой перчатки на широкой ладони. Видения не исчезали — кровь, смерть, пороховой дым… Она боялась заглянуть в лицо мужу.
— Поправляйся, Степан Игнатьич, — сказала на прощание, радуясь, что голос ее не дрожит. — Что, ваша светлость, уже пора ехать?..
Князь помог ей выйти в освещенный коридор, а сам вернулся, придерживая локтем у бока сложенную шляпу. Прислонившись к двери, Татьяна смотрела, как муж легко и привычно, продолжая тихонько ругаться, укладывает старика на койку и укрывает одеялом.
— Да я, Михал Александрыч, ничего, — смешался тот. — Ить, к слову пришлось…
— Лежи уж, дурак, — беззлобно отрезал князь, хлопая своего денщика по плечу. — А еще раз услышу подобные речи — сошлю в деревню навечно, козам будешь там проповедовать, понял?..
— Так точно, ваша светлость, проповедовать козам!
— А понял — так и лежи, вольтерьянец ты недоделанный.
Он обернулся к Татьяне, на свет. Лицо, знакомое до малейшей черточки, не красивое, но и не отталкивающее, с голубыми глазами и горбатым восточным носом. Голова в седине, добродушная улыбка, разворот плеч — деревенский кузнец позавидует, на зеленом мундирном сукне — россыпь алмазных огней… Странный облик для ангела смерти или героя. И ни тоски, ни хандры, ни печати страданий! А ведь он не просто рисковал жизнью — он умирал и спасался лишь чудом…
Внезапно захотелось прижаться, расплакаться от души, вновь, пусть не от любви, но от желания мужского, ощутить его руки на своем теле.
Князь, пригнувшись, выбрался из каморки, прикрыл за собою двери. Обернулся к Татьяне, чуть нахмурив брови.
— Не знаю, что говорил вам Игнатьич, Танечка, но у меня не очень хорошие новости… Не пугайтесь, душа моя! — торопливо попросил он, видно, заметив, что в лице ее нет ни кровинки. — Это все пустяки. Но будьте готовы — письмо ваше, увы, сохранилось, и, увы, не вполне в надежных руках…
— Что? — Татьяна успела забыть про все — про письмо, про Онегина — ей хотелось только смотреть на мужа, разглядывать и пытаться примерить услышанное на известное… — Это плохо?..
Князь в ответ пожал плечами и взял ее ладони в свои.
— Нет, Танечка, если вы не будете нервничать. При наихудшем исходе, политические противники нашей партии могут попробовать скомпрометировать вас, чтобы связать мне руки.
— Партии? Так то, что сказал Игнатьич…
— Разумеется, правда, душа моя, только государь нас напрасно боится. И вы не бойтесь — может статься, худшего и не выйдет. Или все-таки им хватит храбрости придумать на нас какой-то другой компромат, а не пытаться запятнать репутацию женщины.
— Другой? Не понимаю, ваша светлость.
— Да мало ли что можно найти! Взять хоть тайные общества в армии, — князь поморщился и нервно взялся за галстук. — По запрету государя мы не можем открыто сказать, что они существуют, потому разгонять их скверно получится — но тем самым, выходит, прячем вольнодумцев… Бог мой, не берите в голову, Танечка. Просто знайте, что письмо ваше может выплыть на свет, и постарайтесь быть к этому совершенно готовой. От скандала я сумею вас защитить, но…
— У кого может быть мое письмо? — рассеянно переспросила Татьяна. Ее сейчас мало занимал этот вопрос, но уж если мужу грозит светский скандал, должна же она знать, с кем быть особенно осторожной!
— У графа Аракчеева, Алексея Андреевича, — со вздохом ответил князь. — Я знаю, душа моя, как вам это неприятно, простите меня.
Татьяна пожала плечами как можно беззаботнее, поправила локон под шляпкой. Шагнула вперед, к мужу — и вдруг пол покачнулся, а мир залила чернота…
***
— Игнатьич, скотина, ну дернул же черт! — князь G. прикрыл лицо рукой и опустился на кресло у двери спальни.
Переполох в доме уже немного унялся — Татьяну князь отнес наверх сам, с виду спокойный, но обмирая, слушал слабое дыханье у собственной шеи, пока перепуганные горничные метались в поисках воды и солей. Уложил, расстегнул платье, кликнул доктора. Маришку пришлось перехватить в коридоре — она вырвалась от Глаши и налетела на него, молотя кулачками по плечам: «Пустите меня! Пустите меня туда!» Князь хотел прикрикнуть, но Маришка вдруг затихла, подняла на него испуганные, застланные слезами глазищи. «Пустите… Я хочу к ма-а-аме!» И разрыдалась так неудержимо, что князь поднял ее на руки и сперва сунул под нос платок. «Пойдешь сейчас, только вытри слезы. Немедленно — не надо пугать…» — и осекся, прижав к себе девочку и слепо глядя в стену.
Василий Михайлович, смешной и разговорчивый, явился мгновенно и, враз посуровев, отстранил его от дверей, но Маришка ужом проскользнула мимо и исчезла в комнате, откуда доносилась воркотня бабы Грипы.
Через полчаса доктор вышел. Прежний, кругленький и улыбчивый.
— Чудо, ваше сиятельство, что вы ее подхватить успели — могла сильно удариться.
Князь смотрел на него вопросительно.
— Что с ней?
— Обморок глубокий, ваша светлость, а больше ничего серьезного. Можно было бы лавровишневыми каплями обойтись, но, опасаясь за сердце, я прибавил красавки и валерьянова корня…
Князь вновь нервно ухватил галстук.
— Ведь сколько раз говорил дурню — не все и не всегда рассказывать надобно!
Василий Михайлович рассеянно складывал полотенце.
— Да уж, весьма неосторожно в положении ее светлости, — равнодушно заметил он. — Однако не думаю, что этот обморок вызван разговорами, полагаю его вполне естественным.
Изумленный, князь даже голову поднял.
— Бог мой, что?.. О чем ты, Василий Михайлович? У княгини нервы не в порядке после недавнего потрясения. Я только не знал, что серьезно.
Доктор изумился в ответ.
— Да? Жаль, я тоже не знал! Тогда лучше бы ей не вставать еще денька три. По правде сказать, ее светлость Татьяна Дмитриевна — пациентка трудная, ничего никогда не расскажет…
— Я не думал, что это серьезно, — повторил огорченный князь. — Теперь-то к ней пустишь?
— Разумеется, ваша светлость, позвольте только еще два слова… — доктор обстоятельно покрутил пальцами у живота. — Что до серьезности — ей не следует сейчас волноваться совсем, так что всякое потрясение серьезно. Правда, у ее светлости здоровье отменное и жизнь настолько в порядке, что не диво, как она прекрасно переносит…
Князь посмотрел на него, как на сумасшедшего.
— Прекрасно переносит?.. Ты бредишь, Василий Михайлович? Бог мой, может, тебе самому капель-то?.. Когда женщина на ровном месте падает в обморок и по четверти часа в себя не приходит — это, по-твоему, прекрасно переносит? Что?
— Бе-ре-ме-нность, — раздельно и твердо ответил доктор. И прибавил с улыбкой, глядя в изумленные глаза: — Да знаю, что вы не знали. Татьяна Дмитриевна сама не думала, все на нервы списывала да на усталость, а нет бы сказать мне сразу…
— Сейчас?.. Но…
— Да уж почти два месяца, ежели не больше, — усмехнулся доктор. — Позвольте поздравить…
— Погоди, Василий Михайлович, — остановил его рассеянно князь. — Бог мой, выходит, все эти нервы и слезы…
— Самое натуральное дело, ваша светлость. Княгине еще повезло себя чувствовать сносно.
— Бог мой, а я думал… — князь встряхнулся, махнул рукой и пошел к двери, бормоча на ходу: — Нет, я точно ему голову отверну!
— Игнатьичу?
— И этому — тоже!
Доктор, фыркнув, открыл ему дверь — у доктора детей уже было трое, он все понимал. Крикнул в спину:
— Ваша светлость! Уймите Мари, Татьяне Дмитриевне лучше скорее заснуть!..
Шторы в комнате были спущены, астральная лампа — развернута серебряным экраном над столиком, так, чтобы свет не бил в лицо больной. Устинья и Глаша возились в углу, убирая воду и платье, а баба Грипа озабоченно заворачивала во фланельку нагретый кирпич, чтобы подсунуть его в кровать вместо не найденной вовремя грелки.
Жена лежала на подушках, с расплетенной прической, очень маленькая и худая под большим блестящим одеялом. По кровати скакала на коленках Мари и вопила в полном восторге:
— Бар-ра-ку-да! Бар-ра-ку-да!..
Откуда она выкопала эту самую «барракуду» и для чего, для князя было полной загадкой. Для Татьяны, судя по растерянной улыбке — тоже.
Он прислонился у входа к стене и долго смотрел, не решаясь подойти. Даже Маришка понемногу притихла, а горничных баба Грипа, насторожившись, погнала к двери, как стадо овец — хорошая пастушья собака.
Когда он все-таки опустился на колени возле кровати и бережно взял в ладони тонкие пальцы в кружевном рукаве сорочки, Татьяна медленно переложила голову на подушке. Расширенные зрачки, казалось, заполняли всю радужку, и взгляд ее от этого казался потусторонним, а голос был хрипловат и ломался.
— Простите. Я, кажется, всех напугала…
— Да уж, напугали, душа моя.
— А с маменькой все в порядке! — встряла Мари, обвивая ручонками шею Татьяны и победно сверкая глазами. Чудо — Татьяна не просто не отстранилась, а склонила голову на плечо к девочке, которая радостно продолжала: — Василий Михалыч сказали, она три дня дома будет лежать.
— Сказал, — машинально поправил князь. — В Смольный готовишься, а понахваталась от дворни…
Татьяна тихонько улыбнулась, свободной рукой погладила Мари по плечу.
— Ничего, отвыкнет.
Лихорадочно блестящие, почерневшие глаза ее неотрывно смотрели в лицо князя. Без страха или радости, скорее с удивленным любопытством.
Он кашлянул, сжал ее пальцы покрепче.
— Василий Михайлович сказал мне…
Татьяна медленно опустила ресницы, соглашаясь. Бледное лицо залилось темным румянцем.
— Правда, я не понимала. И теперь тоже… Не понимаю.
Она улыбнулась — слабой, робкой и доверчивой улыбкой.
— Я так виновата… Вы прощаете?..
— Мне не за что вас прощать, душа моя, это я виноват.
Татьяна выпростала руку из-под одеяла, потянулась к его лицу — и это тоже было еще одним чудом. Князь сглотнул, ощутив на щеке тонкие пальчики жены, прижал своей ладонью покрепче.
Мари любопытно подлезла ближе.
— За что виноват? Вы поссорились, да? Как в той сказке?..
— Какой сказке? — сонно удивилась Татьяна, вновь уронив руку на одеяло.
Князь стащил Мари в сторону и чинно усадил на краю кровати.
— Перестань безобразничать, обезьянка. Татьяне Дмитриевне надо заснуть.
— Да? — обрадовалась Мари. — А расскажи тогда сказку!
— Какую, душа моя?
— Про любу!
Князь вздрогнул, провел рукой по лбу.
— Это неподходящая сказка, Мари. Не сейчас.
— Расскажи!
— Расскажите, правда, — попросила Татьяна. Глаза у нее отчаянно закрывались. — Если вы рассказали это ребенку…
— Я черт знает что ей рассказывал, — смущенно признался князь. — Откуда бы мне уметь рассказывать сказки? Это сербская легенда, и она весьма жуткая…
— Расскажите. Я сегодня услышала много жуткого, ничего не случится.
— Особенно после капель, которые любит Василий Михайлович, — добавил в сторону князь. — Право, не хотел бы…
— Расскажи! — потребовала Мари, спрыгнув к нему на колени. — Ну, расскажите же, ваша светлость!..
— Ладно, не канючь, расскажу.
Он сел в ногах у Татьяны с Мари на руках и начал, с трудом припоминая цветистые выражения, слышанные давно на Балканах:
— Жил на свете банович Страхиня. Жил он в Малой Баньской, по край Косова. Не бывало такого сокола…
Татьяна потихоньку засыпала, побежденная действием капель. Только изредка чуть открывала смеженные ресницы, и тогда ее взгляд был все тот же — удивленный, любопытный и изучающий, как будто она что-то думала про него и никак не могла выдумать. Пушистые ресницы бросали густую тень на высокие скулы, с которых еще не сошел лихорадочный румянец.
— Бог с тобой, мой брат, старый дервиш, на поклон тебе долги твои. Я пришел теперь не за динаром, а ищу Влах-Алию сильного. Он мне мой двор разграбил и увел у меня мою любу. Не жалей обо мне, брат мой, дервиш. Про меня турецкой войске не показывай.
Мари слушала, затаив дыхание. Татьяна шевельнулась, глубоко вздохнула и свернулась клубком, подложив под щеку ладонь.
— Ой ты, люба моя, тебя ли Бог убил, как беду видишь ты — не заплачешь. Подбери ты одну часть сабли и ударь ты ею, люба. Ты подумай, кто тебе милее.
Она слышала и не слышала, уплывая куда-то в дурманной черноте и странном покое. В голове под действием капель мешались видения деревни и нынешней жизни, страшные рассказы Игнатьича, собственные размышления и эта легенда, что ровным голосом рассказывал теперь муж ребенку — девочке, которая впервые сегодня назвала ее матерью…
— Ну, а турок люто говорит ей: «Душа моя, Страхинева люба! Ты не бей меня, ударь ты бана. Никогда ты ему милой не будешь, укоряемой будешь им вечно. Укоряемой утром и вечером, где была ты со мною под шатром, ну, а мне будешь милой навечно»…
Потихоньку подняв Мари, князь пересел к изголовью, прилег рядом со спящей женой, просунул руку ей под голову. Татьяна вздохнула сквозь сон, шевельнулась, устроилась поудобнее.
Сидевшая между ними Мари, покачиваясь в восторге, повторяла шепотом давно не слышанные слова, под которые сама засыпала, когда еще плохо понимала русский и почти не умела говорить.
— Когда вел я с турком бой, тогда меня люба и ранила. Люба милая, дочь твоя, не хотела меня и турку помогла. Но не дам теперь ее растоптати. Сам я мог бы ее растоптать, но сам любе своей поклонил…
— А что это значит? — тихонько перебила Мари, округляя глазенки. — Почему он ее не наказал, когда она его ранила?
Князь вздохнул и пригладил растрепанные черные кудри девочки.
— Он ее просто любил. Очень сильно. Потому и не наказывал.
— А она?..
Он вздохнул снова, тяжело, будто ему перехватило горло.
— Не знаю, Маришка. Он, наверное, тоже не знал, — и договорил нараспев, заканчивая легенду: — Помало таких было витязей, каким был банович Страхиня.
Князь смотрел в сторону, на серебряный экран лампы за головой Мари. Он и не заметил, как на миг распахнулись ресницы Татьяны, повлажневшие глаза блеснули ярким светом и каким-то новым пониманием — и тут же вновь сонно закрылись…