Часть 1
20 июня 2016 г. в 07:25
«…и на том сорном месте, на пустыре, растут те цветы, что умеют лечить, — блеклые ромашки».
Алистер вспоминает: ему пять, и над головой низкое небо семи оттенков тумана — небо Вустершира, а на нем алым пятном — раскудрявившаяся после дождя роза в грубых дедовских руках.
«И те, что могут ранить, — чудесные, трепетные розы».
Алистер протягивает руки. Хватается — и больно, и радостно. Красное на красном.
«Знаешь, где растет действительно много роз?» — спрашивает дед, и Алистер еще не знает, что через полгода появится место, которое он впервые назовет домом. Он попадет туда кружным путем через Францию и Польшу, на перекладных и с тремя обозами вещей.
Небо все выше и глубже, синее и прозрачнее, и для маленького мальчика в овечьей парке его так много, что сладостью можно задохнуться. И пока он дремлет держа в руках единственный горшок, который не решился поставить среди вещей, ему мерещится (или нет?) дедова ладонь на плече и жесткий, желтый от табака палец, указывающий в чашу низких, серо-зеленых от наступающей весны гор, в пламенеющую всеми цветами роз долину.
Только небо и бесконечная высь, раскатистый ястребиный клекот над Балканами и Карпатами. Алистер трет глаза и выдыхает — примерещившееся и настоящее, протяни руку — и коснешься.
Элиада оборачивается на его голос: выбеленное вспышками молний лицо, изогнутые, капризные уголки бровей и бесстыже-алый круг губ, сложившийся в это ее по-английски длинное: «Что-о-о?» — тонкий, прозрачный крик того самого парящего ястреба, так ему кажется.
Алистер смеется и ловит это «Что?» губами, говорит — быстро-быстро, захлебываясь словами и поцелуями.
Горно Черковище, повторяет он, путаясь ногами в простыне, а мыслями — в запахе ее волос и вкусе прикушенных до крови губ.
Если верить деду, а почему бы и не поверить, все начинается в этой долине. Оттуда, через Балканы, перекидывается долгой петляющей дорогой в Сербию, а после, во всю силу и мощь, расцветает во всех вольных соседних княжествах — к середине мая, то есть, недели через три, ненадолго превращая все Карпаты в вечно юный Авалон.
— Фестиваль роз, — выдыхает Алистер.
Девушки в черных шитых рубашках, с белыми после зимы исколотыми пальцами, и целые увитые гирляндами повозки, корзины из свежей бересты, а уж запахи! Сырая кора, нежные тонкие лепестки и влажная жирная земля — ах, что за волшебство, если верить деду! Бабушка говаривала: старый чудак (иначе барона Кроули она и не звала) совсем свихнулся, раз готов ехать до той Тмутаракани, чтобы раз в году поглазеть на цветочки, но покуда она жива, ноги его за порог поместья не ступит! А дедушка отвечал, что как только старая карга вернется к дьяволу на посиделки, только его в Англии и видели. Месячный траур он, правда, выдержал, но не дольше.
Пока его совсем не разбили удар и подагра, он успел выбраться в Кронштадт дважды в мае. Даже какого-то своего питомца вывозил туда, всем показать. От Черной церкви по всей Длинной улице, чуть ли не до самого Хэрмана, он рассказывал — прилавки, лотки, горшки… белые, чайные красные, даже синие и черные розы. И он, Алистер, думает… пока просто думает, но все-таки… такие грозы после сухого апреля, как в этом году, и ночи безветренные. Розы должны уродиться на славу. Наверное. Конечно, это вовсе необязательно. И в этом году никакого фестиваля может вовсе и не быть, война не так давно отгремела, какие уж там розы, Его Величество вовсе не будет думать о таких… о, неважно, неважно. Не то чтобы он… неважно.
Будто вскипяченный недавней грозой воздух давит на горло, Алистер ловит лицо Элиады обеими руками — и они трясутся, Господь всемогущий, как они трясутся. Я пошутил, хочет сказать Кроули, детская блажь, и вовсе даже не его, а дедова. Никуда я не собирался. И больно нужен ему тот Кронштадт, Элиада сама говорила — захолустная деревенька, еще и протестанты-проповедники всюду бродят, и евреи толкутся. А розы он и сам вырастит, такие огромные и алые, чтобы в тон к губам Элиады, чтобы на ее шляпку, ту, новую, с белыми полями и лиловой лентой, которую из Парижа везли целый сезон. Родная моя, драгоценная, Элиада моя, ну что же ты, что…
Кроули вздрагивает, когда Элиада улыбается, — хищные, говорила бабушка про таких девиц на улице («Могла бы оголить плечи еще сильнее, срамной дом вон он, по соседству»). И рядом с Элиадой Кроули согласен был на роль кролика. Но — о, почему, почему она улыбается так?
— Поезжайте, — чувствует он ее шепот кончиками трясущихся пальцев, — и в Кронштадт, и в Сербию, и Горно Черковище. Я никогда не видела целую долину роз. Это красиво, я ду…
Это не хищная — самая печальная улыбка, что он видел. Даже когда он запретил Элиаде (на целую четверть часа запретил!) примерить бабушкин сапфировый гарнитур, даже когда он робко сказал, что новое платье из Парижа в Кронштадт за две недели никак не доберется, даже…
Он то ли целует ее, то ли кусает покорно подставленные губы — то ли пьет яд ее слов, то ли стирает его. Хватает растрепавшиеся золотистые волосы, комкает их в кулаках, жмурится изо всех сил, чтобы не видеть этой печальной улыбки и отражения собственного ужаса в светлых глазах. Элиада упирается ладонью в его грудь, будто отталкивает — но только на секунду.
Розы, фестивали, Кронштадт, ястреб этот и зовущее в путь небо над головой, думает он — что за блажь, к чему он только вспомнил это? Алистер перебирает ее волосы, сопит в макушку, бормочет про то, что нужно найти на чердаке какую-нибудь стотысячную бабушкину простыню, эту ведь уже не заштопать, да и некому…
Он знает, что Элиада не спит и смотрит в расчерканное стрельчатым окном небо или на кряжистую синеватую тень Тымпы.
Алистер вспоминает: часы топкой дремы перед окном с надоевшим до смерти томиком Сократа — и тоску, начинавшуюся от горшка с давно завядшей дедовой розой.
Если бы (ах, «если бы» — это вся неслучившаяся жизнь Алистера Кроули) — оставить постылый замок хоть на день, нанять возницу и вспомнить дорогу, а то и вовсе, как в детстве, сжать холодными от страха пятками налитые упругим жаром бока коня и пустить его галопом через весь синайский кряж. В полудреме Алистер видит за Тымпой все цепочки гор — он выше и выше, петляет взглядом по тропинкам, чтобы упасть камнем в одну единственную долину за одним цветком. Что какой-то фестиваль! Сколько там может быть роз?
Алистер неизменно просыпался от ночной грозы и шел опускать ставни в оранжерее — не дай Господь пострадают дедовы цветы. Не случалось возницы и коня, не случалось путешествия и томления, ожидания, жавшего сердце от одного вида дороги.
А потом случилась Элиада — и Алистер забыл о том, что есть какие-то дороги, пусть они ведут даже в самый чудесный розарий.
Алистер дремлет, обняв ее со спины, и ему мерещится завядшая роза в горшке. Он не знает, почему она готова была отпустить его только что — и боится спрашивать.
Алистер вспоминает: почти на самые Святки он собрал чемодан. Упаковал ее лучшую шерстяную шаль и все нарядные корсеты, теплые ботинки с серебряными пряжками и шубку, пусть и нехолодной была зима. Он хотел рассказать ей утром: о Болгарии и о соседних вольных княжествах, о том, как он слышал, хороша бывает укутанная снегом Сигишоара, о том, что иногда он чувствует это¬. Иногда он понимает, что ему нужно…
«Вы куда-то уходите, господин Алистер?» — спросила тогда Элиада (носик вздернут, губки поджаты, глаза сверкают) — и что он мог ей сказать?
«Да, в оранжерею», — и затолкал чемодан ногой за дверь.
Он нашел его разобранным тем же вечером, и шаль спуталась на ее плечах с лунным светом, и она была так, так ослепительно хороша — как можно уйти куда-то? Кому нужна будет Болгария, если есть она?
«Никому», — отвечает себе Алистер — и баюкает Элиаду, обнимает каждую секунду, что он рядом с ней. Невесомая прохлада ее рук — она никогда не была теплой или горячей — и каких-то слов на языке, которого он не понимает — слишком счастлив, чтобы слышать.
Он приходит в себя от того, что почти падает с шаткой стремянки — так сильно он вздрагивает, когда кончиками пальцев стирает с одного из корешков пыль.
— Давайте ее, господин Алистер, — просит снизу Элиада: все те же сосредоточенные уголки бровей и чуть грустная улыбка.
— Но ты же просила про шевалье, — неуверенно покачивается он, — сердечные драмы и…
— Помилуйте, господин Алистер, — сердечных драм у нас с вами в достатке, одни только сонеты для цветов чего стоят. А вот про Королевство я почти ничего не знаю.
Кроули колеблется (отчего-то) целых два вздоха. И тянет истрепанный корешок бурой от пыли книги на себя.
— Как пожелаешь. Но это всего лишь сказки, — неловко спускается он с лестницы: шаг-шаг-шаг, на последнем все-таки спотыкается и падает прямо на полосатый, протестующе скрипнувший диван.
— Я люблю сказки, — устраивается Элиада рядом с ним: волосы перехвачены лентой, струится по лоснящейся от старости шелковой обивки подол ее платья, — моя вот сбылась — чего бы не любить?
Алистер вздрагивает и открывает книгу, листает ветхие от старости, сырости и многочисленных переездов страницы, спотыкается на первом предложении, но когда Элиада прижимается к его плечу покрепче, читает все увереннее. Темнота не помеха — он неплохо в ней видит. И вопросы Элиады от истории богатыря Фрумоса не отвлекают.
Нет, несложный вовсе — румынский похож на итальянский, только проще и на язык ложится легче. Если бы еще не буква «ы»…
Нет, не по этим сказкам. Дедушка, мир его праху, выписал хромого болгарина из-под самой Варны, чтобы про цветы рассказывал, а тот тайком выучил сперва ругательствам, а потом — всему, что было в календаре агронома.
Нет, немного осталось, еще полторы страницы. А потом какая-то другая… хотя на ней, наверное, мы читать не будем, это не вечернее…
Его останавливает все та же грустная улыбка — и холодная хватка ее ладони, и пристальный взгляд, и даже то, как путается лунный свет в ее волосах. «Нарочито», как сказала бы бабушка. Нарочито идеально, если бы не эта неуместная жесткость.
Алистер вспоминает: ему шесть, а перед ним Борис — племенной отцовский жеребец, который мог бы отлягать саму луну, если бы умел оборачиваться назад: глупый, глупый конь, но быстрый, как пущенная стрела, и в разы упрямее. И бабушкина рука у него на плече: «Мужчина ты или нет? Седлай!»
— Читайте, — просит Элиада тем же тоном. — Мне интересно.
Кроули знает, что будет на следующей странице. Придушенное «нет» скребется в его горле, в глазах почему-то встают слезы.
Он переворачивает страницу так, будто скрюченный, сверкающий алыми глазами силуэт может оттяпать ему палец.
Борис сбросил его одним пинком в можжевельниковый куст: «Дурак ты, Алѝкс, — сказала ему бабушка, одной рукой, привыкшей таскать за ошейник волкодавов, вытаскивая его за шиворот, — мне было интересно, хватит ли тебе мозгов и храбрости отказать мне».
«Хватит?» — спрашивает его едкий бабушкин голос.
— Цыганская сказка, — читает он почти ровно, — про муло̀.
Он думает: давай, родная, это твое длинное английское «Что-о-о?» будет так уместно, с легкой, очаровательной ноткой ехидцы, что так красит тебя. Начни уточнять и мучить расспросами. Притворись, что за полгода в этой глуши не услышала ни одной истории и сказки — а они ведь носятся в этом воздухе. Первой скажи это слово…
(«Вампир»)
…а что будет дальше — тебе ли не знать? И голубое платье превратится в тряпку, а кожа на шее — в сплошной синяк. И будет кровь — много. Настолько, что захлебнуться бы ею, но ведь и с того света захочется еще.
Но Элиада молчит. Алистер ждет, что она стиснет его руку снова — на расправе покойника-цыгана с убийцей, описанной так просто и жутко, что только ребенок и может слушать без содрогания. Но Элиада спокойна.
— Читайте дальше, — просит она, когда сказка заканчивается — и он снова листает страницы. И следующая сказка тоже про муло̀, вот только…
Глухая злость (и Элиаде лучше не знать, как не стоило знать его бабке — о, Алистер Кроули умеет злиться, и злость эта так сильна, что прочная буковая трость ломается в его руках хворостиной) испаряется. Появляется что-то другое. Что-то паникующее. Что-то…
(«Смотри внимательно, Алѝкс, — говорит в его воспоминаниях бабушка, — тут важен каждый жест», — и хватается голой рукой за оскаленную пасть своего прихворавшего и дурного от гнева волкодава)
…в сказке цыган возвращается к своей чахнущей от тоски жене и больному сыну с лекарством из простых цветов с сорного пустыря. В реальности у Элиады холодные руки и печальный взгляд. Или…
— Может, достаточно грустных сказок на сегодня? — спрашивает Алистер, и белое кружево по голубому подолу трещит в его скрюченных (как у вурдалака на картинке) пальцах. — Мы же не французские шевалье, — неловко шутит он, откидываясь на скользкий полосатый шелк — Элиада следует за ним без слов.
«Элиада», — выдыхает он свистящим шепотом, каким в сказках вампиры просят крови у чуть живых от страха жертв. «Элиада», — зовет он, путая пальцы с волосами, поцелуи — с укусами, а ласки с почти приказом замолчать — он зажимает ее бесстыже-алый, такой манящий (пытающийся что-то сказать) рот. «Элиада», — просит он — и сколько в этой просьбе.
Туманный рассвет над сырым замком — таким привычным и уютным в своей неизменности. И шелест ее юбок, и блеск ее волос, и этот чуть заметный глазу зов ее тела — в наклоне головы, в капризно поджатых губах. И пусть не будет близости, пусть будет только длинная, наполненная ее присутствием тишь, ее не бьющееся сердце — ах, он ведь не дурак, давно заметил, и частью своей даже принял и понял это. «Элиада», — зовет он — и чувствует ее вымученную слабость.
Алистер вспоминает: бук в дедовском саду, скребущий верхними ветвями небо, и все те девять футов, что он падал с него спиной назад, и жесткую бабушкину руку, не терпящее споров дедовское: «Терпи», — и хруст в вывихнутом плече. «Иногда просто нужно потерпеть, Алѝкс».
«Господин Алистер, — начинает Элиада, задыхаясь от его укусов, — вам нужно…»
Она не договаривает.
Ни разу за последние ночи (сколько их было?) она так и не смогла договорить.
— Я слабак и трус, — говорит он ей почему-то — шепчет в спину, в лопатку, там где осталась царапина от его клыков, — я жалок, я знаю это, но…
— Ничего, — уговаривает его Элиада (пальцы порхают по ее волосам, как и всегда — она совсем не смотрит на него, увлеченная собственной красотой), — вы ведь уже захотели съездить в Кронштадт, верно? Вы снова захотели пройтись по той дороге, с ястребом. Я помню, вы рассказывали мне тысячу раз.
Алистер думает: я хотел ведь сказать ей, что так истязать женщину — недостойно и низко, ведь так?
(так ли?)
Алистер думает: я сказал то, что хотел, но… к чему?
Со стола падает томик валашских сказок, когда Элиада тянет его прилечь рядом с собой.
— Уже поздно, все завтра, — такой утомленной он никогда ее не слышал, — или послезавтра.
Алистер не спит всю ночь. И весь следующий день мучает томик сказок, заложенный выцветшей открыткой с пестрым розовым букетом: «На память из Болгарии».
Она-то и не дает ему покоя: у деда было так много дорогого сердцу хлама, что проще было бы его (сжечь) распродать коробками, не распечатывая, но со всех кронштадтских ярмарок он привозил только надписанные аккуратно пакетики с семенами — лучше любых открыток.
Какая-то часть Алистера думает, что если он посмотрит на открытку снова, то на ней будет, например, паровоз. Возможно такой, как на детских картинках: улыбающийся и везущий ватагу ребятишек через лес в какую-нибудь далекую, интересную страну. Или это будет морской пейзаж. Или просто какая-нибудь простенькая, но изящная надпись: Bon Voyage, в общем, как ни посмотри.
Он кладет открытку пустой, белой стороной вверх. «В конце концов, я слабак и недостойная личность», — думает он про себя: за окном — его любимое время. Глухая, новолунная полночь. И серебристый от тумана силуэт Тымпы.
«Слабак», — думает Кроули — и вполголоса зовет:
— Элиада, родная, где ты?
Он находит ее в полутемной мансарде со старыми бабушкиными простынями в том сиреневом платье, что они выписали из Лондона по каталогу. Поднимает ее за обе ладони (холодные, выпачканные в пыли) и кружит в каком-то подобии танца до старой, уютной кушетки из красного дерева. На следующий день, в туманный уютно-сонный полдень он находит ее на балконе, а на следующий день — на огромной, десять лет как заброшенной кухне, ощетинившейся взводом половников и сковородок.
Каждый раз, до того, как откинуться ему на плечо, прикрыть глаза и подставить шею — она улыбается. И с каждым днем ее улыбка все печальнее, а губы — все бледнее. Чахнет, как жена цыгана в сказке.
— Элиада, — шепчет он чуть дыша — и дыхание оседает на ее шее. — Элиада… — он просит о чем-то, кутая ее в полы плаща, зная, что она не мерзнет и не согреется, но ему почему-то становится теплее — каждый раз.
О, родная моя, твоя деликатность не знает границ, хочет сказать он, но я ведь действительно не дурак. И я сам хотел бы знать, насколько давно я все понял — и отказался признаться себе во всем. Я трус, я последний трус, и мне нравилось оправдываться тем, что мне просто хорошо с тобой, но…
— Алистер… — слышит он сквозь дымку слез, — Алистер, первое мая только завтра.
Он кивает — быстро-быстро. До Кронштадта от его замка — буквально два часа верхом… почти. На самом деле будет иначе — пыль под ногами и тропы — десятки, сотни. И он пройдет мимо той долины, в которую всегда так стремился попасть — ведь идти он будет один, сколько бы провожатых ни было с ним.
Алистер думает только об одной розе — серебряной, расцветающей на католическом кресте.
(завядшей в горшке на окне его замка, в бесконечной, неприкаянной тоске)
— Значит, у нас еще есть время, — тянется он к ее губам и говорит «Спасибо» тем единственным способом, который никогда Элиаду не раздражал.
Настоящую Элиаду, разумеется. Хотя — Господь ее прибравший тому свидетель — вряд ли когда-либо она была настолько живой для него.
Он хочет сказать: я так боюсь оставлять тебя одну здесь, и он говорит это, вжимаясь носом в ее макушку изо всех сил и обнимая ее так крепко, что кости трещат (хотя нечему трещать, уже давно нечему — он это знает). Элиада впервые за последние дни (сколько их было? Сколько их он провел здесь?) смеется и ворочается, уютно и живо, чтобы дотянуться тонким пальчиком до его лба.
— Глупый, вот оно, это твое здесь, — почти мурлычет она, — и здесь еще, — под ее холодной ладонью его сердце бьется особенно быстро.
Кажется, еще она прошептала: «Я хочу для тебя самого лучшего, Алистер, здесь место мне, а не тебе». Кажется, было что-то еще, что-то, похожее на: «Тебя ждут», — и они и впрямь ждут, все те провожатые-тени, которых он будет называть друзьями и вместе с которыми будет бороться за что-то.
Не то чтобы он этого не хотел…
Но у него остается целая ночь до первого мая.
Целуя ее, Алистер вспоминает сказку: цыгана, вернувшегося к любимой жене с того света. Ненадолго. У него получилось почти то же самое.
Утром он еще долго обнимает остывшую подушку, жмурится и заползает под одеяло с головой.
За окном слишком ярко светит солнце — в горах оно безжалостное настолько, что спалить шею может минут за десять. Элиада даже на балкон без кружевного зонтика никогда не…
Элиада.
Кроули садится на постели — и задевает ногой осторожно сложенную одежду. Черная форма с серебряным шитьем.
Подумать только, думает он, поглаживая пальцем розу, она ведь даже свои юбки сама сложить не может, а тут — целый костюм.
— Я собрала ваши вещи, господин Алистер, — слышит он голос.
И невольно улыбается, пытаясь вообразить, что же лежит в том огромном чемодане, который она волочет сбоку от себя, обеими руками.
— Вы и так прекрасно знаете, что там, — отвечает она на этот незаданный вопрос — и Кроули кивает. Конечно. Сказки про вампиров. Открытки из Горно Черковище. — Я помогу вам одеться.
А еще все ее наряды, улыбки и поцелуи, все слова и милые глупости, на которые она была щедра, все признания — даже если трижды лживые.
Уходя, Кроули наклоняется и ласково целует ее — получается почему-то в лоб. «Я хочу для тебя самого лучшего», — вспоминает он. И соврать бы ей, и наговорить про светлое будущее. Но он слишком слаб и труслив, чтобы врать такому проницательному взгляду.
— Там скоро все закончится, — шепчет он в гладкий, будто сияющий пробор, — и тогда — я сразу же вернусь. Вернусь, я обещаю тебе.
Элиада вздрагивает. Ударяет его по груди («Глупый»), но не отвечает ничего («Я жду тебя»).
Когда за его спиной закрываются ворота, он знает, где-то в самой глубине дедовской кладовки, где хранилось больше всего милого сердцу хлама, занимается огонек. И Алистер знает, что если он обернется…
Он не оборачивается.
Алистер Кроули покидает свой единственный настоящий дом.
Алистер Кроули просыпается в бушующую грозу на койке в лазарете Черного Ордена.