Аминь.
Всю ночь в веронском храме не гаснут свечи.Часть 1
4 ноября 2015 г. в 19:12
– Отец Лоренцо, вы никогда не задумывались о том, что пауки — это тоже хищники? Как волки и львы… они тоже охотятся, тоже отнимают чью-то жизнь преднамеренно. Это странно, что вторых мы боимся сильнее, а первых давим пальцами, не колеблясь, вам так не кажется?
— Что за мысли, Ромео, сын мой? Почему такими глупостями ты тревожишь свою юную голову, дитя? В твои десять мальчикам полагается осваивать науки и играть с друзьями наперегонки, и делать все, чтобы стать достойным человеком, чтобы вознести имена своих родителей, а не думать о пауках. В твои годы весь мир раскрывает свои объятия для нового творения Божьего, так что не трать понапрасну время, к тому же… Волки кровожадны, они способны перегрызть все стадо меньше чем за полчаса, а паук — разве мы, сами люди, не убиваем иногда приземлившуюся на скатерть вовремя трапезы муху? Или комара, прокусившего кожу в летний вечер? Но это же не делает нас львами.
Ромео Монтекки молчит, нахмурив тонкие черные брови, росчерками выделяющиеся на бледном детском лице, еще таком подростково угловатом, не имеющем и налет той нераспустившейся красоты, что сулят ему все в грядущем юношестве. Лоренцо смотрит на палящее солнце, прищурившись, уже не ожидая ответа, надеясь, что мысли ребенка успели перескочить на другую мысль, на проскочившего в высокой траве кузнечика или вспорхнувшую с куста белую бабочку. На все, что угодно, лишь бы подальше от вязкого, неприятного объяснения, подальше от поразительно взрослых для десятилетнего аргументов, ставящих в тупик.
– А еще люди убивают рыбу, оленей и тех же волков, даже львов, я читал об этом в библиотеке папы совсем недавно. Святой отец, почему мне кажется… кажется, что люди — тоже хищники, только гораздо страшнее? Кровожадней.
Последнее слово он услышал сегодня впервые и теперь повторяет его мысленно раз за разом, желая прочно укрепить в памяти.
— Кровожадней пауков? Дитя…
— Нет. Волков. Львов, тигров, ястребов… Всех, отец Лоренцо, всех…
Священника в ту же секунду под сутаной прошибает холодный пот. Он заглядывает в такие чистые голубые глаза и не находит смелости сказать что-либо в противовес своему маленькому другу, прекрасно видя полыхающую в их родной Вероне вражду, успевшую оставить глубокий ожог во всех душах.
***
В склепе сыро и мерзко, несмотря на горящие стройными рядами свечи, и нет совершенно никакой живности, кроме взлетающих в тлетворный воздух мелких мошек, никаких крыс и бродячих черных кошек, о которых переговаривались в своих городских байках пьяные мужчины в тавернах и обремененные стиркой женщины. В склепе только тонкий аромат смерти и проскальзывающий вдоль позвоночника озноб от осознания неизбежного конца, приближающегося с каждым проходящим днем. Джульетта лежит с распустившимся алым цветком на не вздымающихся более животе и груди, и просочившаяся сквозь белоснежную ткань кровь впитывается в нежно-кремовые лепестки упавших на бок цветов. У ног ее лежит тело Ромео с запекшейся пеной на тонких, обветренных и треснувших ровно посередине губах, лежит полупреклоненно, как если бы рыцарь, заставший сказочную спящую красавицу, вместо дарящего избавление от злобных чар поцелуя решил отдать девушке последние почести. Лоренцо не в силах смотреть на эту картину, не в силах заткнуть рвущийся из дряхлого горла крик ужаса, оцепенения, судорогой сводящего каждый его сустав. Люди в самом деле жестоки. Потому что только они убивают случайно, словно после можно извиниться и загладить свой проступок хотя как-то…, но нет. Лоренцо падает на колени, руками зарываясь в пепельно-седые волосы, сжимая их в кулаки, и плачет, плачет, плачет. Боже мой, Боже мой, Боже… Господь не услышит. Большее, — он уже не услышал, и этого оказалось достаточно. Лоренцо видит разверзнувшуюся перед собой пропасть, ведущую прямо в адское пекло, куда летят, обхватив друг друга руками, два ребенка, чистых, которых он смог погубить тем, что нарушил обед. Тайное венчание запрещено, это подлинный грех. Он не бог, чтобы вершить чужие судьбы, но… Боже, Боже, Боже мой…
На что? На что ты покинул их?
***
— Няня! Няня, там паук, быстрее!
Кормилица едва успевает взбежать наверх к своей совсем крохотной воспитаннице, у которой еще не до конца прорезались все молочные зубы, отчего голосок получается шепелявым и странным, в нем не разобрать толком и половины слов. Но для немолодой женщины важно только одно, она чувствует, что малышка в какой-то беде, и ей жизненно необходима срочная помощь. Ее помощь. Материнский инстинкт… у няни не было собственных детей, сама Джульетта слышала об этом от родной матери, в ту редкую встречу, когда ей удавалось поговорить с синьорой Капулетти наедине… почти никогда. У нее словно было две матери, но ни одну из них она не была в силах назвать родной даже сейчас, что говорить о будущем. У Джули была только сама Джули.
И забота кормилицы, если та успевала вовремя, как, например, сейчас. В украшенной свежими цветами спальне забившись в самый угол кровати сидела сама наследница одной из правящих семей, единственная дочь, вся надежда, все планы, объединенные, соединившиеся вдруг в этом худом, таком слабеньком и болезном тельце. Ей необходимы были лекарства даже без болезней, лишь чтобы поддерживать способность играть в хоть какие-то подвижные игры, и чтобы няне не приходилось в прогулки таскать девочку на руках по всей необъятной Вероне. Неправильно, видимо, у родительницы были в роду утаенные недостатки по части детей, из-за чего она так яростно отказывалась давать жизнь еще одному ребенку, грозясь, что не перенесет повторные роды. Но синьор уже не настаивал ни на чем. У него была дочь, которой он посвятил разочаровавшееся с годами в супруге сердце.
Кормилица не встревала к ним. Это семейное. Ей надо следить за любимицей, за своей драгоценной Джульеттой, ставшей в короткие сроки подлинным смыслом для ее жизни. Для ее замкнутого в стенах дома мирка.
— Вот и все, хорошая моя, вот и все. Видишь, как быстро мы от него избавились?
— Ночью придут его друзья и съедят меня. Они отомстят… — девочка вытерла заплаканные, испуганные глаза, светло-карие, на солнце блестящие чуть ли не солнечными зайчиками и искрами. В мыслях у нее явно включилась иная, посторонняя или, по крайней мере, отвлеченная мысль. — Няня, а мстить — это же плохо? Если сделали больно тебе или кому-то из твоих близких, нельзя совершать зло в ответ на самом-то деле, по-настоящему. Правда?
— Правда, милая моя, от мести — одни беды. А теперь собирайся к обеду, Джульетта, сегодня к твоим родным приедут в гости родственники, ты должна показать себя в лучшем свете…
Ты обязана. Ей не хотелось говорить так, но это точно такая же условность, как проклятая вражда, камнем лежащая на душе у женщины. Эти глупые юнцы и мужчины, неужели они не видят, как и без их склок прекрасен мир вокруг? Дрожащей пухлой рукой она утерла детские слезы, подталкивая воспитанницу к дверце шкафа. На какой такой рок ты оставляешь их прекрасную Верону, Отче?
***
Отче. Во имя отца, сына и святого духа…
Аминь.
Рука не перестает креститься, а кормилица, исхудавшая, ссохшаяся словно бы изнутри, от самого изглоданного сердца, раскачивается взад-вперед, заполняя залу нарастающим стоном. Воплем. Нарастающим отчаянием матери, дважды потерявшей свое бесценное дитя, чьи белокурые волосы она так старательно укладывала в тугие косы вот как четырнадцать лет к ряду.
Отче.
Она повторяет не переставая, шепчет, скулит, как собака, которой каретой переехало задние лапы, и она, умирая от боли и беззащитности, все равно пытается ползти вперед, чтобы умереть хотя бы не в подворотне, не в луже помоев и грязи, вылитой кем-то с окна. Она повторяет, твердит. Кормилице чудится, будто кормит она сотню демонов отныне, и сама никто иная, как Вдова. Черная вдова, потерявшая сначала своего мужа, так и не прожившего в браке с ней достаточно лет, чтобы позволить ей выносить своего ребенка в чреве, а после убившая прихотью дочь. Дочь. Джульетту. Люди кровожадней волка, а месть всегда, всегда приносит боль, и быть не может иначе. Устами младенцев…
Отче. Почему ты отнял у них их детей? Почему дал им надежды на счастье, а после разрушил все, как ударом молнии Вавилонскую башню зазнавшихся еретиков сокрушил ты башню Любви и Блага, почему с раскатами грома посыпались ее камни с обрыва? Почему ты оказался таким… жестоким, Всевышний? Боже. Кормилица вспыхивает, заливаясь болезненным, чахоточным румянцем, едва не назвав Господа Бога, зачинателя всего блага и веры, кровожадным. Едва…
Отче. Их можно было спасти.
Они ведь знают, Отец Всевышний, ты ошибся, и они на самом деле знают это…