А бывают минуты, за которые можно отдать месяцы и годы! А. П. Чехов, «Драма на охоте»
Я любила его со всей силой отчаяния, на какое только была способна. Я любил ее, чувствуя в себе силу свернуть горы, но мне оставалась только горечь обреченности.Сентябрь 1876 Анна
- Аннушка, не дует? Сдается мне, озябла совсем, - голос Варвары Степановны напоминал мне кудахтанье курицы-наседки, но я давно привыкла к этому. Еще с детства, проведенного в деревне. Мне, прижитой князем от крестьянки, признанной, но воспитанной отдельно от семьи, эта старая женщина едва ли не заменила мать, которая жила лишь своими воспоминаниями о прошедшей любви. Я отвлеклась от окошка поезда и посмотрела на Варвару Степановну, чуть улыбнулась и отрицательно покачала головой. - Все замечательно. Все было замечательно. Все было настолько замечательно, что это пугало. - Хорошенькая вы, - вдруг всхлипнула старушка, - как картинка! В светло-сером платье, шитом из плотной, но удивительно мягкой ткани, привезенной по заказу Петра Михайловича из Парижа, жакете в тон, с темными лацканами и большими черными пуговицами, изящной шляпке, купленной в Петербурге по своему вкусу, я даже самой себе казалась прехорошенькой. Никому бы и не догадаться, что наполовину дворняжка. И княжна – тоже наполовину. Я вновь не сдержала улыбки. Протянула ладонь и коснулась руки своей спутницы. - Спасибо, Варечка, - шепнула я. Поезд замедлил ход. Мы были в Москве. Яркое сентябрьское солнце заливало все пространство купе, падая на мое лицо, а я чувствовала взволнованность, какой не испытывала никогда прежде. Но в том не было ровно ничего удивительного. Я жмурилась. Поправляла на руках перчатки. Теребила пуговицы. Очень хотела пить. Но ничего этого я не говорила. Потому что некому и незачем было говорить об этом. Вокзал. Перрон, показавшийся в окошке. Гудок. Поезд остановился. Я взяла зонтик, приставленный в углу. Встала в полный рост. И в этот момент встретилась взглядом с ним. Он стоял по ту сторону стекла и… поправлял перчатки. Высокий, широкоплечий. С темными волосами, чуть выбивавшимися из-под картуза. С тонкими красивыми чертами бледного лица. Вот возле него показался носильщик, подхвативший его саквояж. Он в пол-оборота от меня чуть сдвинул брови к переносице. Вынул из кармана часы на длинной цепочке. Поднял глаза и посмотрел прямо в мое окно. Я задохнулась, чувствуя, как из груди выпрыгивает сердце. А он замер, будто прикованный к месту. И со взглядом, в котором была целая жизнь. Рядом суетилась и что-то говорила Варвара Степановна, но я, кажется, не слышала ни слова. Я почему-то решила, что должна была приехать в Москву только затем, чтобы быть так же прикованной к этому взгляду с перрона. Наконец, мир вокруг начал обретать звуки. Что-то рядом пришло в движение. И я, не в силах ступить ни шагу, все-таки направилась к выходу, чувствуя отчаянный страх, что он уйдет, что его не будет там, где я оставила его. Он был там, внизу. Он подал мне руку, чтобы сойти, а я почему-то совсем этому не удивилась. - Ваши вещи, сударыня? – как-то совсем уж буднично проговорил он, глядя на меня непонимающими глазами. - Сейчас снесут, - тихо ответила я, надеясь, что он все-таки слышит, но собственное часто бьющееся сердце заглушало всякие слова. - Здравствуйте, - так же тихо сказал он, и, как знать, может быть, тоже не слышал своего голоса из-за бьющегося сердца? - Здравствуйте, - я не понимала, не желала понимать произошедшего. Просто принимала простую истину – мир вокруг нас остановился. Его не существовало. - Как вас зовут? – спросил он. - Анна. - Анна? - Да. Как зовут его, я спросить не успела. За его спиной раздался голос Петра Михайловича, которого я так и не научилась называть отцом. - Аннушка! Что же ты! Я никак не мог найти тебя в этой толпе! Я дернулась. И волшебство исчезло. Спустя несколько мгновений, увлекаемая князем Долгоруким, я оказалась в экипаже, который отвез нас домой. А там, на перроне, осталась целая жизнь. Полюбила ли я его? Не знаю. Но что-то очень важное во мне перевернулось в тот день. Стало живым, хрупким и вместе с тем таким сильным… Не сломишь!Владимир
Я никогда не любил Москвы. Ни в детстве, приезжая сюда к тетке по отцовской линии. Ни юношей, влюбленным в молоденькую актерку из балетных, когда, дабы прекратить нашу связь, отец отправил меня сюда. Ни, тем более, теперь. Я не любил Москвы. И надеялся как можно скорее завершить дела и вернуться в Петербург, где чувствовал себя дома. - Да не хмурься ты! – смеялся Репнин, глядя, как озадаченно читаю я корреспонденцию, предназначенную новому хозяину дома, оставшегося от тетки. Отец умер несколько лет назад. Она – несколько недель назад. И так я стал хозяином собственности, решительно не нужной мне. Я не любил этого дома. В нем одолевали меня смертельная тоска и совершенное уныние – с самых детских лет. Холодный и какой-то заброшенный, несмотря на то, что в нем всегда кто-то жил, он напоминал мне склеп. - Все как-нибудь устроится! – заявлял князь и подливал еще вина в бокалы. - У тебя – вероятно. Конец твоей вольной жизни, - ответил я, подмигнув, - ты не писал мне, кто невеста? - Старшая Долгорукая. - Влюблен? - Не без того. Да в нее и невозможно не влюбиться, Корф! Едва увидишь, про все забудешь. - Ну что сказать, я рад, Мишель. - А уж как я рад! - отвечал Мишель, вновь и вновь подливая вино в бокалы. Пили едва ли не до рассвета. А после он отправился восвояси, а я попытался уснуть здесь же, на диване кабинета. Поскольку совсем не держался на ногах. В кромешной тьме не видел я ничего. Кроме лица прекрасной незнакомки, которая, я знал это, будет преследовать меня всю мою жизнь. Со всей недостижимостью мечты. Спустя неделю состоялась свадьба моего лучшего друга, князя Михаила Репнина и княжны Анны Долгорукой. Увидев ее возле церкви, столкнувшись с ней взглядом, я ощутил глухое жжение где-то в груди. Жжение бывает глухим? Пожалуй. Она остановилась лишь на мгновение, чуть оступившись и зацепившись за меня взглядом. И там я прочел… Господи, из всех людей на земле я мог читать лишь ее взгляд! Я любил ее? Не имею представления. Но я знал наверняка… За эту девушку по другую сторону стекла поезда я отдал бы жизнь не задумываясь. И умирал, глядя на нее в белоснежном платье, возле Мишеля стоявшую у алтаря. И это было тем более странно, что я никогда не позволял себе излишне романтических сентенций – они были скучны и неинтересны. А еще, пожалуй, я решительно не верил в любовь. Я не верил в любовь? Чушь! Только в нее я и верил.Анна
- Боже, какая ты красивая! – восклицали наперебой Лиза и Соня. Лиза поправляла фату на моей голове. Соня стояла чуть в сторонке, не решаясь так запросто касаться меня. Мы почти не были знакомы. Но были сестрами при этом. Мы с ними были непохожи и похожи одновременно. Однажды их мать предал супруг. Меня отец предавал всю мою жизнь. - Когда я буду выходить замуж, - продолжала щебетать Лиза, - хочу хоть немного походить на тебя. Сонь, ну ты погляди! Одни глаза чего стоят! Глаза… Уж лучше бы они говорили о платьях и шпильках. Потому что глаза поминутно искали в толпе гостей представленного мне только после венчания во время свадебного приема барона Владимира Корфа. И находили. Стоявшего то в одном углу, то в другом с бокалом в руке. Если бы вместо него я могла видеть мужа! Того, кого, я думала, любила еще неделю назад. До вокзала, до перрона. До Владимира. Ведь, в самом деле, я хотела замуж за Мишу. И знала, что буду счастлива в этом союзе. Господи, я и теперь была уверена, что буду счастлива с ним. Тем чудовищнее казалось происходящее. Миша выдернул меня из цепких лапок княжон Долгоруких и увлек прочь. - Спасена? – с улыбкой спросил он. Прежде такая улыбка заставляла мои щеки смущенно вспыхивать. Теперь она не имела значения. И никогда уже не будет иметь. - Спасена, - ответила я, принимая, как должное, мимолетное касание его губ к моей ладони. И снова взгляд из-под темных нахмуренных бровей на красивом лице барона. Я споткнулась о него, как о камень, давеча, у церкви. Дыхание перехватило, а душа скрутилась тугим узлом. И это было больно. И снова из мира ушли все до единого звуки. А фигуры людей вокруг задвигались медленно, плавно, будто в воде. Я видела одного только его. Он шел ко мне через эту пеструю толпу со стершимися из моей памяти лицами. И снова я задавала себе единственный вопрос: любила ли я его? Нет, я не знала. Чувство, которое я испытывала не могло называться любовью, потому что несло оно одно только разрушение. - Мишель, ты позволишь мне пригласить на танец твою супругу? – произнес он, подойдя к нам. - Да отчего же не позволить. Если Аннушка не очень устала. - Я нисколько не устала. Так мы впервые с ним оказались сцеплены руками, движениями, взглядами. И я готова была молиться о том лишь, чтобы этот танец никогда не заканчивался. Потому что сил остановиться у меня не было. Я не слышала музыки. Я доверилась ему безоговорочно, и он вел меня. А я знала, что могу ему верить. Это знание было сильнее и крепче того, что связывало меня с другими людьми на всей земле. Так, словно бы я, наконец, нашла то, что принадлежало мне и только мне. Мы молчали. Мы кружились в вальсе. Белоснежная фата от движения развевалась за моей спиной. А потом, при очередном повороте, край ее лег на его плечо. Владимир перевел взгляд на нее, будто рассматривал ядовитую змею на своем теле. А потом тихо, одними губами, спросил: - Только скажите, и я увезу вас в ту же минуту. - Нельзя, - так же, одними губами, ответила я. После свадьбы мы с супругом уехали в Петербург. В апреле 1877 года я уже носила под сердцем дитя, а барон Корф уехал воевать с турками – так сказал мне Миша. В ноябре я родила удивительно красивую девочку. Она была совершенна во всем, кроме одного. Родившись, она не смогла закричать, как то положено новорожденным. Муж назвал ее Сашей и похоронил возле своих родителей. Я не помню, что было весь последующий год. Память услужливо стерла воспоминания. Помню только, что в конце лета мы уехали во Флоренцию. Я уже никого не любила. Я уже больше не могла любить. И совершенно искренно верила в это. Потому что иначе мое наказание теряло всякий смысл.Сентябрь 1878 Владимир
Единодушие лекарей не могло не радовать. А они в один голос твердили, что моим ранениям как нельзя лучше подойдет климат Италии. Это была такая новая мода – лелеять свои раны. Во всяком случае, эта никак не желавшая заживать царапина на моей ноге, доставлявшая мне немало хлопот, поскольку теперь приходилось повсюду волочить ногу за собой, и несколько осколков, застрявших в груди, вдруг стали важнее меня самого. Впрочем… меня не было. Я, настоящий, все еще стоял на перроне вокзала в Москве, глядя вслед удивительной барышне с белым зонтиком. Тем более удивительно было то, что так запросто я встретил ее во Флоренции. Просто в театре Arena Fiorentina, представлявшем собой огромный амфитеатр под открытым небом. Они оба были там – князь и княгиня Репнины. И все-таки, я совсем не удивился. Я знал, что она видит меня тоже. Я знал, что она более не слышит музыки, звучавшей со сцены. Я знал, что она только пытается унять свое сердце. Господи! Откуда только взялось это знание, делавшее несчастными и меня, и ее! Вот она приблизила губы к уху Мишеля и что-то зашептала. Вот он взял ее за руку. Они встали и направились сквозь ряды к выходу. И я не выдержал. Знал, что лучше бы мне оставаться на месте, но все-таки помчался за ними следом, волоча осточертевшую ногу, задыхаясь и ощущая физически режущей болью уже позабывшиеся осколки в груди. Я перехватил их только возле кареты. - Как тесен мир! – провозгласил князь, кажется, обрадованный нашей неожиданной встречей. Мир, и вправду, был слишком тесен для меня и для нее – мы не могли не пересекаться в этом мире. - Мир, и вправду, слишком тесен, - повторил я вслух собственные мысли. Обернулся к княгине. Она уже протягивала руку для поцелуя. Что ж, его мимолетность была единственным настоящим мгновением среди химер. Коснувшись ее, я успел почувствовать на тонкой жилке, не скрытой кружевом перчатки, биение ее сердца. И это тоже было настоящим. Ни гул канонады, ни рвущиеся снаряды, ни зловоние полевого госпиталя, ни попытки заново научиться ходить – ничего не было. Был только ее пульс в моей ладони. И мои губы на одно мгновение жизни прижавшиеся к ней. - Мы слышали, вы были ранены, - проговорила она негромко. - Да, в Плевне. - Теперь же? - Иду на поправку. - Где ты сейчас? – спросил Миша. – Быть может, заедешь к нам. Мы остановились у Натали. - У Наташи? Хорошо… Завтра. Завтра всенепременно. С тех пор на протяжении целого месяца каждый вторник и каждую пятницу я ужинал у Репниных. Это было и пыткой, и счастьем. Она стала петь. Мишель говорил, что она ни разу не пела с тех пор, как он похоронил их дочь. А от звука ее голоса сердце мое приходило в смятение. Я любил ее? Господи! Как я ее любил! Потом был мост Santa Trìnita, раскинувшийся над Арно, где мы впервые за всю жизнь оказались наедине. Это был не вторник и не пятница. Мишель оставался дома. Анна в ландо ехала из шляпного салона. Увидев меня на мосту, встретившись со мной взглядом, она велела кучеру остановить. Отпустила его, быстро расплатившись, и спешно подошла ко мне, сжимая в руках картонку. Я зачем-то выхватил ее, стараясь не коснуться руки. - Мы завтра едем в Рим, Миша говорил вам? – спросила она тихо. - Да. А я остаюсь. Еще пока остаюсь. Я смотрел на ее пальцы, вцепившиеся в бортик моста. Я знал, как под перчатками побелели костяшки. - Уедемте. - Нельзя, - ее голос звучал хрипло. - И сколько мы будем так жить? - Сколько Бог даст. Не выдержал. Снова. Резко развернул ее к себе. Картонка совсем не мешала и мешала отчаянно. Синее платье. Синяя шляпка. Глаза – синие. Белый воротничок. Она первая потянулась к моим губам. На одно мгновение задержалась возле них, будто бы предвкушая. А я впечатал свои губы в ее, совпадая контурами. Уже через мгновение она вырывала картонку из моих рук и неловко прощалась. Я озирался по сторонам, соображая, могли ли нас видеть, а тем паче узнать. Потом поймал для нее извозчика и отправил домой, зная, что это последняя наша встреча в Италии. И не подозревая, что это наша последняя встреча на ближайшие десять лет, за время которых бог хранил нас, будто не желая причинять нам боль.Октябрь 1878 Анна
Рим в октябре мог быть волшебным. Мог. Быть. Но я не видела Рима. Я ничего и никого не видела. Я размеренно вдыхала и выдыхала воздух. Я шла туда, куда вел меня Миша. Я надевала красивые платья, какие еще можно было носить, когда тепло, и какие в октябре уже не наденешь в Петербурге. Я укладывалась спать довольно рано, ссылаясь на головную боль, и почти уже ничего не могла есть. Я не могла жить. В свои двадцать два года я не могла жить. Жизнь вышла из меня вся без остатка. С того дня на перроне, постепенно покидая меня. Любовь не должна забирать жизни. Любовь не должна разрушать. Любовь не высасывает силы. Любовь не превращает возлюбленных в грешников. Так было ли это любовью? Потом мы собирались ехать в Неаполь, кажется. Но я точно знала, что не поеду туда. Не могла. Не хотела. Я очень хорошо помню тот день, вина за который до сих пор лежит тяжким грузом на моей душе. Мы осматривали какую-то прибрежную деревушку в окрестностях Рима. Я, скинув туфли, брела босиком по песчаному пляжу и придерживала рукой подол платья, слишком изящного для этой прогулки. Миша жмурился от солнца, приставлял ладонь к глазам и смотрел на воду. - Парус, - сказал он зачем-то. - Должно быть, рыбаки, - равнодушно ответила я. - Иногда мне хотелось бы этак ходить под парусом. Думаешь, они чувствуют свободу? - Думаю, они не думают о свободе. Мишель наклонился к песку и поднял ракушку. Подошел ко мне и протянул ее. - Смотри, целая. - Она сколота у края. - Ты видишь скол? Я видела скол. Едва заметный, он представлялся мне уродливым, нарушающим гармонию, почти мучительным для моего взгляда. Я забрала ракушку из его рук и выбросила в море. - Прости меня, - выдохнула я, не в силах поднять на него глаза. - Я знаю. Все кончено,- глухим голосом ответил он. – Ты не любишь меня, и никогда не любила. - Я не люблю тебя и никогда не любила, - глупо, с ощущением пустоты повторила я. - Когда ты уедешь? - Если ты не будешь возражать, то завтра. Я поеду во Францию. К весне вернусь в Петербург. - Не стоит. В Париже весной красиво. Ты понимаешь, что это означает? - Понимаю. Мы муж и жена. И, по крайней мере, три месяца в году должны будем жить вместе. - И ты никогда не сможешь жить с ним открыто. - Понимаю. Потому уж лучше никак. - Я не знаю, как я буду без тебя. Это было объяснением в любви? Да. Но я не могла и не хотела чувствовать его боли. - Я уже попросила прощения. - И я простил. Десять лет мы прожили так, будто были всего лишь друзьями. Десять лет, за время которых я старилась, а он был несчастным. Поврозь мы быть не могли. Вместе становилось еще хуже. Я знала о его детях, прижитых от актрисы, о которой много говорили в то время. Он знал о том, что я не искала встречи с Владимиром Корфом. И даже если бы я этого хотела, мы бы не встретились. Барон давно оставил Петербург, перебравшись в Москву. Было ли это любовью? Нет. Любви не бывает. Есть только иссушающее томление.Октябрь 1888 Владимир
- Сергей Сергеевич, вы уж не взыщите, ежели что не так, и милости просим вас к Рождеству быть у меня. Всей семьей. - Боюсь, Владимир Иванович, ваш дом едва ли выдержит многоголосья, которое мы привезем вслед за собой с Катериной Дмитриевной и пострелятами. - Этот дом давно уже пора встряхнуть, и это будет только в радость. Отпишете, как у вас все устроилось в вашем ведомстве? - Да, я помню о вашей просьбе, но и вы о моей подумайте. Прозябаете в своей Москве, а с вашим опытом вам место найдется и при министерстве. Обмен улыбками и рукопожатиями. Господин Писарев отбывал в Петербург этим поездом, стоявшим у перрона. Я вызвался проводить его просто оттого, что, по сути, нечем было заняться. Я страшно боюсь тишины, которая всенепременно последует после его отъезда. И всерьез думаю над предложением моего гостя. Поезд издает протяжный гудок, от которого мы оба дергаемся. И мой взгляд неожиданно падает на одно из окон купейного вагона, в котором я вижу незабываемое, но такое бесконечно далекое бледное лицо. Она, конечно, смотрит на меня. И я знаю, что смотрит не минуту, не две, и не три. Она смотрит вечность на меня. В то время как я увлечен разговором с человеком, мало меня интересовавшим. Накатывает знакомая волна. Узнавание влечет за собой бешеные удары сердца. Я чувствую, как к горлу подкатывает странный ком со знакомым привкусом крови и горечи. Он едва ли не вырывается наружу вместе с кашлем. Я знаю, что смертельно побледнел. И знаю, что руки мои дрожат, хоть и не ощущаю этого. Усилием воли я заставляю себя оторвать взгляд от окна. А память тут же услужливо рисует ее образ. На ней темная коричневая шляпка. Жакет в тон. Волосы убраны так, что на плечи не падет ни единого локона. Лицо сурово, будто маска. И вместе с тем именно это лицо неожиданно сливается для меня с тем образом, что я двенадцать лет носил в своем сердце. Анна. Светлая. Воздушная. Будто бы из другого мира. Оба эти лица становятся одним. И обе эти женщины оказываются одной. - Кто она? – спрашивает Писарев, проследив за моим взглядом. - Я не знаю, - сухо отвечаю я. Я не знал ее. Никогда не знал ее. И вместе с тем знал все о ней, чего не мог знать ни один мужчина, живущий на земле. Прекрасная незнакомка, которая тянулась к моим губам во Флоренции, и шептавшая мне свое отчаянное «Нельзя» на собственной свадьбе. У нее не было имени. У женщины в коричневом жакете нет имени. И все-таки я мысленно повторяю его. Анна. Анна. Анна.Анна
Вдовство накладывает отпечаток даже тогда, когда не считаешь себя замужней. Я уверена в том, что оно отпечаталось и на мне. Чувством вины и усталости. Мысль о том, что все было зря, преследует меня постоянно. Я могла бы стать Мише хорошей женой. Подарить ему детей. Сделать его хоть немного счастливым. Но я была отравлена томлением по чужому мужчине. И отравляла все, к чему прикасалась. Если бы меня кто-то назвал душевнобольной, то я согласилась бы с таким диагнозом – душа моя определенно была больна. Я проклинала бога за то, что однажды утром я встретила его. И смирялась перед неизбежным, моля о прощении. Он умер глупо. Его унесла не болезнь и не сражение. А чужая пуля на охоте. Случайная пуля, предназначенная дикому кабану. Его жизнь против жизни дикого кабана. Я прижимаю платок к носу, чувствуя невозможный запах духов своей спутницы. Та что-то болтает без умолку, напоминая мне курицу-наседку. Но мне это все равно. Я заставляю себя вежливо улыбаться и гляжу в окно, ожидая отправления. И прежде, чем вижу глазами, чувствую – он. Платок летит на колени, выроненный из рук. И я ничего не осознаю. Ничего не вижу и не слышу. Я замираю и чувствую, как внутри клокочет горячее, хмельное, уже почти погребенное под слоем пыли и боли. И я знаю, что гляжу на него целую вечность, пока он говорит с человеком, который едва ли значит для него так же много. И вот он оборачивается ко мне. Медленно. Мучительно медленно. В глазах его узнавание, неверие. И что-то большее, что невозможно ни прочитать, ни угадать. Только знание определяет это. Он – настоящий. Снова на перроне. Взгляды расцепливаются. И чувство потери во мне сильнее томления. Его спутник что-то спрашивает. Он отвечает. И снова глядит на меня. - Кто этот мужчина? - противным праздно любопытствующим голосом произносит моя соседка. - Я не знаю, - отвечаю я, откинувшись на спинку диванчика. Так, что перестаю видеть его. Я не знаю его. Я не знаю его. Я никогда его не зала. И знала так, как не могла знать ни одна женщина на земле. Мы жили где-то по отдельности друг от друга. Мы жили как-то, не соприкасаясь друг с другом. Одна, две, три встречи, определившие жизнь и отнявшие ее. Я не знаю, кто он теперь, спустя десять лет. Но мысленно отчаянно повторяю его имя. Владимир. Владимир. Владимир.Владимир
Писарев ушел. А я пытаюсь оторваться от брусчатки перрона и пойти прочь. Какое там! Ноги не идут. Трость едва ли не валится из рук. Судорожно рву воротник мундира. Не знаю – кажется, по земле покатилась пуговица, но мне неведомо, чья. Поезд должен тронуться. Вот-вот. Несколько секунд, которые разорвут вечность. Теперь уже навсегда. Потому что невозможно бесконечно натягивать струну – она однажды лопнет. А может быть, нашей струне лопнуть не дано? Лопнула бы еще во Флоренции. И все-таки, услышав последний гудок поезда, иду прочь, чувствуя невыносимую слабость в так и не залеченной ноге. Прохожу мимо выхода из ее вагона и останавливаюсь, как вкопанный. Она сходит, держа в руках одну только шляпку и ридикюль. Зонтика больше нет. Зонтик остался на перроне двенадцать лет тому назад. На этом же самом перроне.