Часть 1
19 августа 2015 г. в 11:11
Чайки визжат как-то с перерывами и даже лениво; тихое и голубое над головой начинает безмолвно хмуриться и равнодушно сереть. Взгляд, ловящий дыхание самого побережья, останавливается, замерев на кустах фиолетовых цветов - их соцветия тоньше венецианских свечей, а цвет ярче прованской лаванды, - они прочно засели в земле и переплелись с пучками песочных колосьев, и неизвестно, сколько уже лет прошло с тех пор, как распустилась первая ласковая цветочная головка - пять, десять, пятнадцать, тридцать. Таких мест - одиноких и забытых - Горацио боится больше всего. Больше всего его тянет к ним же.
Он оглядывается по сторонам - сначала вправо, а потом влево, - и не видит поблизости никого, только лишь кружевные зонтики изредка мелькают под аккомпанемент приглушенного бархатного смеха, смешиваясь с чьим-то шепотом и 'цокцоктоп' на тропинке.
Горацио успокаивается; дорога к самому берегу шатающаяся и скользкая, состоящая сплошь из камней и гальки, и он для устойчивости сгибает ноги в коленях, когда продвигается вперед, но всё равно поскальзывается, хватается за осоку, и режет ладонь. Капли крови, густые и темные, падают вниз.
Уже много дней - долгих, ненавистных, длящихся, кажется, больше вечности, дней, - Уильяма нет; Уильяма нет рядом с Горацио, и никто не знает, когда он вернется. Это расстояние, это время между 'мы... боюсь, мы потеряли его, сэр' и тем - дом, жена, сын, - что у него теперь есть, о, оно сродни кровоточине; как удушливый кашель, змеиной лентой оплетающий человеческие легкие.
Первый лейтенант его судна однажды не вернулся на борт, и Горацио даже не помнит, как добрался в тот день до своей каюты.
Сейчас середина августа, но воздух не пахнет яблоками или смолой, как мог бы; вместо этого он весь наполнен непостоянством и пряностью осени. Ветер вокруг громкий, шумный, начинает накрапывать дождь, и небо сухо грохочет, точь-в-точь как скомканная бумага. Волны покрупнее с шумом проглатывают те, что поменьше, кудрявые гребешки с шуршанием догоняют друг друга и спешат. Эта вода не чета, конечно, водам Гибралтара, но и на Горацио сейчас нет капитанского мундира; ноги приводят его сюда, и он остается, и он просто смотрит.
Влажная кромка совсем рядом - на расстоянии неясного выдоха; как миг между чьими-то румяными щеками и первым поцелуем, спрятанным где-то в сумерках дюн, - но он не касается её прохлады, не приближается к ней ни на йоту; это чувствуется как самонаказание и похоже на тычки под ребра впервые увидевшему судно веснушчатому юнге.
Сколько он так стоит - не понятно, но через некоторое время дождь перестает, и всё успокаивается. Вечер рассеивается и уступает место солнечному жгущему глаза диску, которое, хоть и сыплет золотом, но не греет. Вода булькает, будто бы наливается зеленью и шумит немного иначе, так, словно немного плавнее и спокойнее. Звук, подхватываемый ветром, смешивается с посвистом береговой травы, выше любого человека, за спиной, и сливается, спевается как-то, и совсем нет холода и колкости в этой музыке уходящего лета.
Хорнблауэру кажется, что так, как звучит она, эта песня - без надрыва и ненавязчиво, лежа прямо на сердце, на поверхности, - мог бы разговаривать с ним Уильям.
Замерев, перестав дышать, он прислушивается.
Когда сахар фиолетовых послезакатных облаков смешивается с хлопковой, как бисквит, и влажной бирюзой набегающих волн, а Барбара, закутанная в шаль, подходит к нему со спины, и слышится 'горацио, уже поздно, скоро стемнеет, пойдем', он действительно уходит, но будто бы сломленным, с чем-то незажившим, и раненым, и живущим внутри.