Часть 1
27 июля 2015 г. в 13:31
Он идет, и пески под ногами его – бесконечны. Солнце печет сквозь чалму, круглое, как прожаренная лепешка, румяная, посыпанная кунжутом рыночная лепешка. Желудок скручивает самумами голода. Он запрокидывает голову, губами хватая песчано-золотой, кунжутным запахом пропитанный воздух.
– Ходжа, а рассчитаться за лепешку? Да ты воруешь, Ходжа!
– Видит всемогущий Аллах, я не вор! Я всего лишь беру взаймы – солнца, что светит бесплатно для каждого, будь он эмир, казий или простой ишак.
Солнце смеется с неба щербатым лепешечным ртом, надкушенное облачной тенью, скользит по подбородку кусочками печено-рыжего, крошками вязнет в его бороде.
– И долго ты будешь гоняться за мной? Вот погоди, уйду в дом – и там ты до меня не дотянешься!
До дома – столько шагов под ногами, сколько песчинок в песке, щекочущем его дырявые туфли. Но он знает короткий путь, он сколько раз учил других, как это делается, так почему бы самому не последовать собственному совету?
Он закрывает глаза, и пышущая печным жаром пустыня вкруг него проваливается в темноту, серую, вязкую, как речная глина. Он открывает глаза на берегу арыка, голый, как в час своего рождения, и замерзший до синих пупырышек.
– Вай, до! Воры похитили мою одежду! Благодарю, Аллах милосердный, что меня в тот момент не было в ней, а то бы и мне не миновать похищения!
Он залихватски свистит, и, свесив понурую морду, из зарослей кустов выходит отощалый ишак. Он треплет его за ухом.
– И почему Аллах не создал меня покрытым шерстью, как ты? Я бы изрядно сэкономил на покупке одежды, да и воры, возжелавшие обокрасть и без того нищего Ходжу, были бы посрамлены! Молчишь? Эх, чую, наш достославный эмир скорее сдохнет в своем эмирском дворце, или я – где-нибудь под дувалом, чем ты научишься отверзать свои уста в простой человеческой речи!
Ишак ревет, перекрикивая его голос, и ветер носит этот рев над арыком. Солнце мерцает в небе, как забытая ворами золотая таньга. Под солнцем плавятся масляно-белым стены родной Бухары. Он вскакивает на ишака, и, поддав пятками, направляет к воротам строптивое животное.
И все начинается снова.
***
У ангела темные, будто пеплом обсыпанные крылья. В руках у ангела – меч, словно сгусток раскаленного пламени. Ангел склоняет свои беломраморные колени – перед огненной бездной, выплюнувшей его вместе с мечом.
– Ну что, дошутился? – произносит он, не отмыкая губ, черной, как головешка, скорчившейся у ног его крошечной фигурке. – Тебя не принимает Рай, с его семьюдесятью роскошными гуриями, тебя не пускают к себе негаснущие костры Ада… да что ж ты такого натворил-то, за свою ничтожно-жалкую жизнь, а, Ходжа? Ответствуй, ты ведь когда-то был столь остроумен!
– А мое остроумие никуда и не девалось! – мышиным писком доносится до ангельских ушей. – То, что я мертв – еще не значит, что я нем, господин Азраил! Вот как-то продавал я на рынке свое красноречие, так один жадный купец сказал мне, что…
– Довольно. Ты утомляешь меня, – рот ангела трескается мраморно-тонким изломом в легчайшей улыбке. – Мне приказали спустить тебя обратно на землю, раз уж Сам не может решить, что с тобою сделать. – Ангел со значением косится вверх, туда, где над бушующей стеной негасимого пламени встают прозрачно-голубые ворота с крепкими, как алмазы подземных недр, наглухо запертыми створками. – Проживи там, откуда пришел, еще жизнь-другую, проживи хорошо, обстоятельно, не торопясь, а Он пока подумает… Пошел!
Ангел бьет его каменно-твердым крылом, пятками отрываясь от облака, взлетает вверх – к распахнувшимся перед ним створкам небесной раковины Рая, и Ад недовольно ворчит ему вслед – утробно-низким рычанием некормленого зверя.
Ходжа падает вниз, летит вверх тормашками с облачно-мягкого бока, заполошно машет руками, пытаясь отсрочить падение… и просыпается в собственной кровати, под крики муэдзина за окнами, под золотом прыгающие по полу солнечно-звонкие лучи, просыпается, стряхивая за шиворот остатки сна…
И все начинается снова.
***
Говорят, что некоторые люди живы, даже если остальным кажется, что они мертвы, а другие – мертвы, даже если другим кажется, что они живы. Он не относит себя ни к тем, ни к другим – муха, стиснутая страничками Корана, бессильно перебирающая крыльями муха. Он работает арбакешем, сутками напролет гоняет нагруженную арбу по клубящимся пылью улицам Бухары. Он считает эту работу крайне несправедливой для себя и громко жалуется на это своему ишаку. Ишак соглашается с ним, прядая седыми от пыли ушами. Ишак – глупое, нечистое животное, то ли дело слон… Он помнит слона, его гигантскую толстую ногу, вознесенную вверх под бешеный свист толпы, помнит собственные слова: «Лучше отдайте ему своего визиря, о, досточтимый эмир! Ведь я тощий, как иголка, ваш любимый слон занозит мною ногу, заболеет и помрет, а визирь круглый, гладкий, и, будучи раздавленным слоном, не причинит ему никакого вреда!» Он только не может вспомнить имен – ни эмира, ни слона, ни визиря… ни даже того, опустил ли слон ногу в итоге. Все прячут обжигающе-перечные языки пламени, волнами наплывающие под веки, стоит ему только задуматься об этом.
Ишак ревет, пропуская соседнюю арбу. У арбакеши смутно знакомое лицо, того самого эмира, который пообещал ему один серебряный динар и нарушил свое обещание, выдав сто. Кажется, его звали Тимур, и жители Бухары боялись его почище, чем ангела Азраила. И это понятно – ведь Азраил далеко, за скрытыми облачно-белым замком небесными вратами, Тимур же – идет по земле, чуть прихрамывающей походкой, точно низверженный с облака ангел… и за плечами его – воинство земное.
– Ходжа, мне приснился сон, будто бы я – сам сатана!
– А на кого же он был похож?
– На кого? Ну, больше всего сатана походил на ишака!
– Ты ошибаешься, повелитель. Ты напугался во сне не сатаны, а собственной тени!
…Тимуру снится ишак. Ишаку снится Ходжа. Ходжа видит во сне ангела Азраила с крылами черными, как расплавленная смола, и сожалеет, что не может проснуться.
Азраил с трудом проталкивается сквозь густую толпу, склоняясь над месивом из свежего мяса и размолотых в кашу костей, крылами задевая тяжелую ногу слона, выдергивает из-под нее – воздушно-легкую, как туман над арыком, душу заблудшего Ходжи. Рывком ставит на ноги. Отчитывает – за обезьяньи прыжки в медресе на сложенных стопкой коранах, за обманутого муллу, за намаз, пропущенный Ходжой – уже до кучи. Ходжа стоит перед ним, смиренно свесив на бок невесомо-прозрачную голову, и хитрая обезьянья усмешка прячется в его бороде. Ангел топорщит крылья, пожимая плечами, толкает его со всего размаху в грудь каменно-твердым перстом. Задыхаясь, Ходжа падает вниз, в расступившуюся под ногами леденяще-черную бездну… и пролетает насквозь, точно камень через толщу воды, и приходит в себя, верхом на ишаке, с тяжеленным мешком за плечами, доверху набитым пудрой, нитками, бусами и жевательной серой.
– Подходи, не скупись! Покупай недорого! Розовую воду для красавиц! Веера из перьев! Ну и что, что рассыпаются от первого же порыва ветра! А ты не веером маши, а своей головой – вправо и влево, вот и будет тебе свежий воздух! Что ты ревешь, чертов ишак, так, что добрые люди не слышат, какой хороший я им предлагаю товар?! Вот сам бери и торгуй, если такой умный!
Уходит, бросив ишака и товар на волю ангела Азраила. Ишак прощально ревет ему вслед. Азраил – курлычет по-птичьи, роняя острые, как нож, перья, в серую придорожную пыль. Пыль окрашивается красным.
И все начинается снова.
***
– Ты надоел мне, вот что я тебе скажу, – он сидит, в полуобнимку с Азраилом, на самом краю бездны, клубящейся дымным и алым, и Азраил смотрит в бездну, точно в антрацитово-черное зеркало, и камушками роняет в нее слова. – Надоел, хуже паршивого ишака, который почему-то таскается за тобой из жизни в жизнь. А ведь ты его практически не кормишь… Будь я на месте Самого… – Азраил на миг умолкает, и слышно только, как с плеском падают в красно-кровавую воду камушки из-под его ангельски белоснежных колен. – Будь я Сам – давно бы определил тебя, куда пожарче, Ходжа, и дело с концом. Когда же это все кончится-то, а…
Азраил лукавит, и, поддакивая ему – лукавит Ходжа. Они оба знают, когда, и это знание морщинами искажает их лбы. Когда Ходжа закроет свой вечно смеющийся рот на железный замок и перестанет шутить, наконец – над Адом и Раем, эмирами и муллами, ворами и баями, над солнцем, встающим над мечетями Бухары, и месяцем, режущим ночи ее точеными, как сабли, лучами… Тогда Аллах милосердный простит шутника и даст ему вечный покой.
– Ведь ты же хочешь этого? – с надеждой спрашивает Азраил. – Семьдесят две гурии, и все – девственницы, каждую ночь. И яства… эм-м… на серебряных блюдах. И райские сады вокруг. А тут – песок, ветер, дурная работа и глупый ишак под боком, пахнущий ишачиным дерьмом. Давай, подумай, что ли. Ведь ты далеко не дурак, хоть и успешно прикидываешься оным.
Он думает, точнее, делает вид, что думает, как бы половчее решить эту задачку. Монетками перекатывает в голове серебряно-звонкие мысли, морщится от пронзительного звона в ушах.
– Обманывать меня собираешься?! – грохочет Азраил, и близлежащий утес, не выдержав крика его, с шумом рушится в бездну, водою, красной, словно кровь, брызгая в лица ангелу и Ходже. – Не выйдет, я вижу тебя насквозь, мне по чину положено, шайтан тебя забери! Меня не надуешь, как глупого купца на базаре! Или ты ведешь себя по-человечески, или…
– А разве я не веду себя, как человек, о, карающая длань Аллаха всемилостивейшего? Разве человек должен молчать при виде глупости людской, при виде людской несправедливости? Разве не должен он бороться с ней – не молитвами к Аллаху милосердному, не проклятиями сатане – а метким, язвительным словом, что лучше всякого обезоруживает даже самый злостный порок? – Ходжа смотрит в лицо Азраилу, ангельски невозмутимое, белое, как стены мечети, лицо ближайшего к богу, и Азраил отводит глаза, потому что знает, что правда – на стороне Ходжи. И он пострадает за правду – в очередной раз. И в очередной раз – не пожалеет об этом.
– Иди, и чтоб больше я тебя не видел. Проваливай вместе со своим ишаком! – ангел дует ему в лицо, колюче-жарким дыханием самума, и веки Ходжи закрываются, чтобы открыться, мгновение спустя – за накрытым женой дастарханом, ломящимся от свеженаготовленных явств, перед дымящейся тарелкою с супом, которого он, Ходжа, съел уже столько, что сам вот-вот… расплещется, под веселые крики детей, играющих в войну на заднем дворе, с ветками наперевес штурмующих свою глинобитную крепость…
И все начинается снова.
***
– А что же ты скажешь о совершенстве божественной воли?
– С тех пор, как я себя помню, со мной постоянно случается то, что говорит Господь Бог. А если бы сила была не в руках Господа, когда-нибудь да исполнилось бы и то, что я говорю.
Он смотрит в лицо табиба – изжелта-высушенное, как урюк, с крючковатым носом под кисейно-белой чалмой. Его таньга, очередная, потом и кровью заработанная таньга, отправляется в карман табиба, и ему жаль – и таньгу, и заболевшего себя, который день валяющегося в изматывающей плоть лихорадке. Он отворачивается от табиба, пальцем выковыривая на крошащейся глиной стене силуэт Азраила, в сиянии ослепительного огня и с мечом за поясом. Потом они долго летают над огненным морем кипящей пузырями лавы, и Азраил что-то втолковывает ему, а что – он не помнит. Очнувшись, он понимает, что лихорадка покинула его, и, слабый, точно новорожденный котенок, ползет на улицу, придерживаясь руками за стенку. Табиб ждет его там, позвякивая за поясом мешочком, полным золотых таньга. Среди них – есть и монеты Ходжи.
– Я был на том свете и разговаривал с Азраилом, – сплевывает он вместо приветствия, прямо в меняющееся от страха изжелта-сушеное лицо. – И Азраил сказал мне, по секрету, что следующим он явится за тобой. Он очень не любит табибов, ведь они идут против воли Аллаха, вылечивая безнадежно больных.
Зубы табиба стучат, словно игральные кости, ссыпанные в холщовом мешке. Он робко жмется к дувалу и тихим, заискивающим голосом спрашивает, не пошутил ли Ходжа. Ходжа не отпирается – да, пошутил, и Азраил его, безусловно, не тронет – ведь он не умеет лечить, а значит – безвреден для Аллаха.
Затем смеется – из последних сил, хватаясь за трясущийся, словно желе, исхудавший живот, и ревом вторит ему из-за левого плеча верный ишак, а из-за правого – мечет громы и молнии златоглазый Азраил, и меч его, вспарывая густо-жаркий, полуденный воздух, притягивает в город грозу. Сине-черная, она коршуном падает на Бухару с неба, когтит потоками ливня покатые крыши.
…Промокший до нитки, кричит муэдзин с вышины минарета. Купцы на рыночной площади поспешно прячут товары под дощатый навес. Табиб, пряча лицо капюшоном от грозы и от Азраила, уходит домой, и монеты за поясом его вызванивают в ритм каждому шагу.
Ходжа ждет под дождем, раскинув руки, и думает, что вода, безусловно, лучше, чем адское пекло, а распускающиеся под ливнем сады Бухары – красивее самых красивейших райских садов. И семьдесят гурий – куда им до чернооких земных дочерей... и что он еще там обещал, в ответ на смиренное поведение, этот огненноглазый лукавец?
– Азраил! Зря надеешься! Скорее ты помрешь, чем увидишь, как я замолчу! Слышишь меня, Азраил?!
Он мчится по улицам, словно дервиш, впавший в священный экстаз, и драные полы халата крыльями вьются за его спиной, и лужи под босыми пятками его разлетаются в стороны вспуганными душами птиц. Ревет ишак, перекрывая собой громовые раскаты. В такт вторит ему муэдзин.
И все начинается снова.