***
Снаружи блеклое солнце подсвечивало жидкие прослойки редких облаков. К стенам жались тёмные, ещё густые с ночи тени, хотя утро уже успело лишиться всех своих красок. Или рассвет сегодня был таким бесцветным. До неприличия бодрые и, наверное, оттого какие-то особо злые охранники не хотели меня выпускать за кованые ворота, но только первые несколько секунд, а потом они остались провожать меня пустыми, такими же выцветшими глазами. Счастливо оставаться, господа! Улица тянулась и тянулась куда-то необозримо далеко вниз, и я сорвался на бег. Случайный прохожий доступно не смог мне объяснить, как добраться до метро, пришлось буквально выскабливать из него это знание. Ювелирная работа! Если бы я мог что-нибудь чувствовать, наверное, гордился бы собой… или презирал. Теперь уже точно не скажешь. Гражданин этот не любил ни большие столпотворения, ни резкий вой набирающего скорость поезда, и эта его нелюбовь, в конечном счёте, вывела меня к распахивающимся во все стороны тяжёлым створкам, напоминающим чем-то отдалённо лопасти огромной мельницы. Внутри безликая толпа покладисто рассасывалась на тоненькие очереди, которые потом скрывались под куполом, заглатывающим их куда-то глубоко вовнутрь. Он же извергал потоки других людей наружу. Я нашёл взглядом человека в форме полицейского: если что, можно было бы заставить его пропустить меня без билета. Бумажных денег Биржа мне не оставила (это, должно быть, первое, что она выкинула из сумки), а вот плоские металлические кругляшки её, очевидно, заинтересовали. Горсти мелочи на карточку в один проезд хватило. Я чисто механически порадовался, когда узнал, что за крысу не нужно доплачивать, и сам вдруг этому поразился: до чего ладно скроенная кукла. Могу имитировать радость. Эскалатор мне понравился – было что-то противоестественное в том, чтобы механизм так плавно перетекал из прямой ленты, в чёткие, как зубчики расправленной шестерни, ступени. Я тихо упивался поездкой, которая длилась и длилась, как секунда, повисшая в воздухе, и, когда она внезапно закончилась, даже немного огорчился. Потому что вместе с ней закончилось отведённое мне время. На одной из скамеек я оставил сумку с крысой. Та, платформа, что была ко мне ближе, ещё пустовала, с дальней же как раз уходил поезд, и женский голос что-то вещал про закрывающиеся двери. Составы ещё не успели тронуться, когда чрево ближайшего ко мне тоннеля наполнилось предвкушающим гулом. Я заторопился к краю. Воздух мелко дрожал, вырываясь из глубины, но пара сияющих искр скорее угадывалась во мраке, чем действительно давалась глазам, поэтому я терпеливо встал за жёлтой линией. Глупо было бы переоценить размах тормозного пути. Я прикрыл глаза. Папа верил в справедливость. Верил, что каждый, совершивший преступление, ответит за свой поступок. А потом рождаюсь я, и рождаюсь не на пустом месте: на волне справедливой и несправедливой, но одинаково озлобленной критики, под лозунгом «патриотизм – последнее убежище негодяев!», под грохот разваливающегося государства. Я не застал того времени, я и есть то время, законсервированное в кусочке его плоти. Я родился из ответной ненависти умирающей страны к своему народу. Президент боялся, что отец не простил своих детей, но он глубоко заблуждался, потому что простить их за ту всю ненависть он смог. А вот себя – нет. – Молодой человек! – когда фланелевая женская перчатка вцепилась в моё плечо, я даже не дёрнулся, хотя от приступа острой боли потемнело в глазах. – Молодой человек, вы не видели эту девочку? В лицо мне ткнулась изрядно пожёванная фотография. – …восемь лет, одета была в красную курточку, волосы светлые, заплетены в две косички… – Женщина говорила так быстро, как будто повторяла давно заученный текст, хотя, возможно, так оно и было. – …два кармашка спереди, сапожки резиновые синие, шапочка с помпошкой… Я отрицательно покачал головой и попытался отстраниться, но тонкие пальцы, казалось, сжали моё плечо в стальные тиски. – …сегодня утром гуляла во дворе, бабушка буквально на минуту оставила без присмотра… – продолжение фразы потонуло в грохоте вырывающегося из туннеля состава. Я проводил его печальным взглядом и, наконец, вымученно посмотрел на женщину. Широко раскрытые карие глаза пылали одержимостью. Так было всегда: тьма тянулась к тьме, и по жизни все ненормальные в радиусе сотни метров всегда цеплялись именно ко мне. – Нет, никого не видел. Извините, я немного занят. Она, казалось, меня не услышала. Даже когда я отошёл обратно к скамейке, женщина, словно привязанная, потянулась за мной. – …с собой у неё был ранец, яркий такой, весь в аппликациях, вы могли его случайно заметить. – Губы её нервно подрагивали, хотя глаза оставались по-прежнему сухими. Я подхватил на руки сумку, чтобы отгородиться хотя бы ею. Ненавижу, когда ко мне прикасаются незнакомые люди. – Нет, ничего подобного не замечал. Могу посоветовать вам успокоиться, восемь лет – достаточный возраст для того, чтобы догадаться спросить у взрослых дорогу. Идите домой, возможно, она уже там. Женщина отрицательно покачала головой. – У моей дочери… – ей пришлось сделать над собой видимое усилие, – …есть задержка в развитии речи. И не только… речи. Я внимательнее к ней пригляделся: чувство стыда, казалось, навсегда въелось в тёмные прожилки карих глаз, и где-то на дне зрачков застыло уязвленное самолюбие, забитое туда косыми взглядами и вечными перешёптываниями за спиной. Она не состоялась ни как мать, ни как жена. Ощутив невольное соучастие, я несколько оттаял: перед моим отцом когда-то стояла такая же проблема. – Возможно, я действительно смогу помочь, – губы сложились в подобии тёплой улыбки – приятно сделать напоследок что-нибудь хорошее! Я осторожно взял её за руку: всполохи тьмы рванули по направлению к распахнутому сердцу. – Общество навязало тебе, что ребёнка, которого ты породила на свет, ты должна тянуть по жизни. Это лишнее. Нужно жить дальше, оставь его и вместе с ним оставь все эти глупые предрассудки… Иди домой. Женщина кукольно кивнула. Помутневшие глаза больше не выражали ни скорби, ни беспокойства. Я улыбался ей вслед, пока она с неестественно прямой спиной делала первые шаги в новую и прекрасную жизнь, и, когда она внезапно замерла, не сразу понял, что что-то пошло не так. – Не могу, – как-то беспомощно пробормотала она, обернувшись, – у меня кроме Сашеньки никого больше нет.***
Я влетел в вагон в последнее мгновение – двери за спиной сомкнулись с хищным лязгом. Поезд тронулся. Стараясь унять внутреннюю дрожь, я прошёл к свободному месту. Чувство, поселившееся в груди, было премерзким: словно по мне ударила отдача от налетевшего на спичку тарана. Смешно и одновременно чертовски больно. Из сумки вопросительно выглянула Биржа. Покосившись на уткнувшегося в телефон соседа, я наклонился к ней и пожаловался: – Чувствую, что меня ищут. Глупо было отрицать, что я бездарно потратил выигранное время (как будто от смены станции что-то изменится!), но оставаться там было выше моих сил. Крыса сочувственно повздыхала, хотя, конечно, в таких тонкостях не разбиралась. Её мучила проблема совершенно иного рода, я пригляделся: куцые лапки старательно ощупывали кобуру пистолета. Биржа пыталась для себя решить – достаточно ли эта вещь ценна, чтобы пополнить её коллекцию «незаменимых вещей» или от неё можно избавиться? Если я и не смог удивиться, то только от усталости. Про отобранное у Альфреда оружие я помнил, но полагал, что его изъяли ещё во время допроса. Не знаю, как крысе удалось его заныкать, разве что у неё там шестое измерение. Эта мысль меня развеселила. На самом деле, если я хотел избавить отца от «судьбы», то мне следовало учинить над собой расправу ещё в Кремле. Просто внушить случайному охраннику, что я представляю угрозу, и тот бы без проблем выдал мне столь жизненно-необходимый снаряд в голову, покончив, наконец, со всей этой слепой отцовской верой в предписанное неизвестно кому и кем искупление. Другое дело, что это означало бы подставить президента: ибо, что это со стороны, как не подстроенное убийство? Другое дело в метро на глазах у десятков свидетелей и под прицелом камер наблюдения, которые точно подтвердят, что сию бренную тушку под поезд никто не толкал. Да, не очень эстетично, но мне было не до эстетики. Но, что интересно: разговор с той женщиной на платформе напомнил мне о том, что все окружающие меня люди – его дети, и странно было бы портить им день зрелищем моих внутренностей, (не говоря уже о том, как это скажется на работе метрополитена). И вот, казалось бы, у меня в сумке лежит альтернатива. Я собрался с мыслями и, не обращая внимания на окружающих, достал наружу крысу. Глаза в глаза, иначе с ней не получится. – У меня ещё есть время отсюда выбраться? Да, нет? Сможешь меня вывести? – Биржа неопределенно повела ухом: все её крошечные мозги, как и прежде, были забиты пуговицами. – Если не ответишь, шагну на рельсы вместе с тобой, – не дождавшись абсолютно никакой реакции, я сухо добавил: – и всеми твоими вещами. Биржа заплакала. Мы пересели на другую ветку. Просто в определённый момент крыса спрыгнула с колен и под удивлённые возгласы исчезла в раскрывшихся дверях. Я поспешил за ней. Потом снова был тоннель, снова гул в ушах, снова это ощущение, будто песок в часах отмеряет последние песчинки. Я всматривался в темноту за стеклом и думал, что где-то здесь дремлет в ожидании ночи Город, и, может быть, даже иногда, просыпаясь, он в унисон подвывает мчащимся во мраке поездам, только вот голоса его нельзя различить. Потом мы вышли, и уже у эскалатора, мне пришлось взять Биржу на руки: народу было – не протолкнуться, и я боялся, что её сверхчувствительная интуиция хотя бы на мгновение даст сбой, и её раздавят. На улице я немного растерялся – здесь ещё было многолюдно, и крыса повела меня дальше. Это был уже явно не центр: фасады пятиэтажек что-то роднило с вещами, пропитавшимися запахом нафталина – старая потрескавшаяся штукатурка красовалась пошитыми сверху заплатами, не всегда попадающими в тон выцветших от времени стен, и столицу здесь можно было бы опознать разве что по невероятно породистым автомобилям, притиснутым к уже знавшему жизнь бордюру. Мы свернули во дворы. Здесь пахло ржавчиной, а ещё промёрзшей прелой листвой, и запах этот почему-то будил во мне воспоминания о старых бесплодных яблонях, встретивших свою последнюю осень в огне. Мы прошли мимо хоккейной коробки, выкрашенной в нелепый синий цвет, мимо гаражей, забытых здесь, кажется, со времён перестройки, и, наконец, оказались на пятачке, прижатом к забору. Это был тупик. Гаражи, забор, ободранные кусты, груды мусора и запах чего-то гнилостного, витающий в воздухе. Крохотный заброшенный мирок, уличный сортир для беспризорных, с единственным видимым недостатком – я был здесь не один. – Извините, – зачем-то ляпнул я, сам до конца не понимая, за что извиняюсь. За то, что у меня у меня нет больше времени, и я прострелю себе голову в их присутствии? А времени и правда не было; я покосился на крысу: она сидела поверх перевёрнутой ржавой банки из-под краски и двигаться, кажется, не собиралась. Здесь. – Оу… – обернувшийся ко мне мужчина, казалось, растерялся, – ничего страшного, мы уже уходим… Он, верно, решил, что я здесь по маленькой нужде, но мне не было дела до его осуждения. Тем более, нужда, в самом деле, была небольшая: на один щелчок. Я равнодушно наблюдал за тем, как он пытается оттащить ребёнка от мусорной кучи. – Не трогай… прошу тебя, не трогай! Пойдём, я тебе что-то интересное покажу… Ему почти удалось. Почти, потому что в тот момент, когда девочка, наконец, отвлеклась, взгляд её зацепился за крысу. Огромные карие глаза восторженно расширились. – Мы-ы-сшка-а… Меня передёрнуло. Голос у неё был слабый и тонкий, но некрасиво искривленный рот порождал его с такими хрипами, будто звукам удавалось вырываться наружу только с боем, оставляя павших товарищей где-то на уровне глотки. Биржа даже не подумала сопротивляться, когда маленькие грязные ладошки обхватили её, подняли над землёй и принялись яростно трясти. – Оставь, пожалуйста, оставь, – терпеливо повторил мужчина, подойдя ближе, и в его интонациях, как и прежде, не было даже намёка на раздражение. Почувствовав мой взгляд, он обернулся: – Извините, она плохо понимает с первого раза. Я покачал головой. Передо мной стоял удивительнейший человек: неприметный, с глубоко посаженными глазами, тихо тлеющими безмятежностью; ему, казалось, вообще не ведомо было недовольство от жизни – ни злобы, ни зависти, ни разочарования он не умел или просто не желал испытывать. Я думал, так не бывает. – Вас не сильно огорчает… что она… такая? – Нет, – мужчина широко улыбнулся, – для тех, кто действительно любит детей, это не имеет никакого значения. Девочка трясла крысу, как тряпичную куклу, и что-то восторженно лепетала на своём, понятном только ей самой, наречии. Так много счастья, по сути, из ничего. Они сейчас уйдут, а я останусь в этом гнилом месте и никого никогда больше не увижу, и если так, и больше ничего не будет, то в сравнении с этим ничего, можно ли назвать это маленькое уродливое создание прекрасным? – Она как-то… по-своему, конечно, но всё же… кажется замечательной. – Я попытался улыбнуться, как мог. Хотел ещё добавить, что был рад знакомству (действительно рад!), но тут взгляд наткнулся на цветастую аппликацию поверх ранца, и в мозгу что-то перещёлкнуло. Глаза заметались, отыскивая сходства. – Послушайте, – пробормотал я неуверенно, – я могу ошибаться, но разве это не её ищут? Я даже не успел перевести взгляд обратно на мужчину, когда острая боль внезапно пронзила левый бок. Ноги подкосились, и я рухнул. Боль пульсирующими толчками разошлась по телу, рубашка почему-то тут же стала мокрой и горячей, а в глазах потемнело. Он наклонился. Я видел, как он осторожно извлекает нож из-под моего ребра, как аккуратно вытирает его носовым платком и зашвыривает куда-то за забор… Я, кажется, хотел что-то спросить, но кровь хлынула горлом, и из груди вырвался только невнятный хрип. Мужчина внимательно посмотрел мне в глаза: – Нельзя безнаказанно лезть в чужие дела, – назидательно произнёс он, и снова в его голосе не было ни капли злобы. Тихо, размеренно. Он поднялся и ласково пояснил девочке: – Мы уходим. Можешь забрать игрушку, только давай поторопимся, хорошо? – Это… не твой… ребёнок… – прохрипел я. Мужчина удивлённо обернулся, и в складке над его бровями мне почудилась досада. – Кажется, я немного поторопился. Удар ботинком пришёлся по голове. Меня отбросило, осколки битых бутылок впились в спину, плечи. Голова наполнилась свинцовой тяжестью, и пока я попытался закрыть её левой, ещё работающей рукой, следующий удар был нанесён в живот. Мне удалось перевернуться, и тут же меня вывернуло на крошеное стекло бурой маслянистой жидкостью. – Что ж ты такой живучий, а? Я с трудом нашёл взглядом девочку: она стояла всё так же с крысой, всё с тем же потерянным выражением лица. Безмолвно. Просто стояла и наблюдала. Следующий удар выбил из меня, кажется, последний воздух. Всё правильно – крыса привела меня сюда умирать, как я и просил, и проблема была лишь в том, что именно в эту минуту я не имел на собственную смерть никакого права. На мне ещё лежала вина перед этим ребёнком: я пытался отнять у него то единственное по жизни, что у него вообще было – его мать, и смерть эту вину никак не искупала. Лёгкие со странным бульканьем наполнились воздухом: – С-са… шень… к-ка… Девочка дёрнулась. Наверное, она и вправду никогда не отзывалась с первого раза, но сейчас мой голос был слаб и тонок, и звуки рождались с хрипами, как будто прорывались наружу с боем… Мужчина, успевший ещё раз пнуть меня, не расслышал, не разобрал, но она повелась на интонацию… может, потому, что сейчас я говорил с ней на одном языке. Она прониклась. Моей болью, моей ненавистью, прониклась и заплакала. Сначала тихо, поскуливая, но с каждым мгновением вкладывая в свой вой всё больше и больше сил, пока не рыдала уже навзрыд, как умеют плакать и больные, и здоровые дети, оставшиеся вдруг одни. – Хей, ты чего? – Мужчина, забеспокоившись, подлетел к ней. – Замолчи, ты привлечёшь внимание! Но она не умолкала. – Молчи же! Молчи! – Он тряхнул её что есть силы, и, когда она забилась, инстинктивно пытаясь вырваться, сжал ладонями тонкую шею. Крик захлебнулся. Может быть, в эту секунду он был в бешенстве, может, напуган – не знаю, у меня больше не было сил вглядываться в чужие души. Я просто выстрелил. Он умер без единого звука. По инерции простоял ещё пару мгновений, а потом стал заваливаться, погребая под собой и девочку, и крысу. Они протестующе запищали – каждая на свой лад, но этого я уже почти не слышал: звуки с трудом пробивались ко мне сквозь ватную тишину. Голова тяжело упала на сумку. Получилось, у неё получилось отвлечь его! Ну разве она не умница?! Я встретился взглядом с заплаканными глазами. – Моло… дец, С-са…шень… к-ка, – обескровленные губы почти не слушались, – м-моло…дец… Тени меж гаражами сгустились в вязкую непроницаемую тьму. Она смотрела на меня из всех щелей и ширилась и раздавалась вперёд, и несла в себе чьи-то шёпоты и шорохи, как будто сыпался песок из разбитых часов. Лежать стало невыносимо – земля источала жуткий холод. Я поднялся. Зачем-то заглянул в остекленевшие глаза, развёрнутые к небу в последней попытке приподнять голову. Промёрзшая земля отвергала кровь, вытекающую из-под холодного тела, и та причудливо ветвилась, огибая ломаное стекло. Как будто труп мой пытался прорасти в землю корнями. Я обернулся к телу мужчины: нет, он не превратился в монстра, хотя я на это очень надеялся; ибо из нас двоих злом был всё-таки я, а он всего лишь убийцей и насильником. Не став дожидаться, пока тьма окончательно поглотит этот крошечный лоскуток, я сам шагнул ей навстречу. Мир сомкнулся за спиной. Мрак вцепился в лицо, пытаясь лезть в рот, уши, заполняя собой обесточенную сущность. Он ведь так долго ждал и так скоро дождался! Я шёл вперёд, вслушиваясь в то, как эхом расползаются мои шаги, и думал: а почему так? Пока ещё шорохи и шёпоты не вытеснили все остальные мысли, я пытался понять, почему я есть грех. За что грехом являются Биржа, Тимофей Григорьевич и даже несчастная Лада?.. Почему то, что породило нас злом, обошло мужчину, покусившегося на ребёнка? Кто? Кто расписал эти критерии?! Я не заметил, как пространство сузилось до коридора. Из темноты проступили очертания громоздкого комода и овального зеркала, и бесформенного пальто поверх высокой вешалки. Волной пришли запахи: пахло старыми вещами, заваркой и едва уловимо – чем-то испечённым. В комнате тихо бормотал телевизор. Я прошёл дальше и заглянул в неё: настольная лампа скупо освещала сваленные на столе книги, резко очерчивала спинку развёрнутого ко мне кресла; тонкие блики ложились поверх спиц на колёсах. «Девочка, которая ни с кем не играла», смотрела сквозь меня. Из глубины комнаты, погружённой в ночь, звучали обрывки чьих-то голосов: «врач велел не напрягаться…», «понадобятся годы…», «…возможно, улучшение кратковременно!» Они говорили что-то ещё и ещё и мужские, женские голоса сливались в неразборчивый гул, а она смотрела сквозь меня, и я видел, как глаза её наполняются мраком. Тьма рвалась вниз по венам, с ненавистью, с яростным упрямством, с болью пробивая себе путь к ногам. И когда её запястья напряглись, а тонкие пальцы с отчаяньем впились в подлокотники, я отвернулся. Она пойдёт. Обязательно пойдёт, только придётся заплатить за это свою цену. Я прошёл дальше, и ковёр под ногами внезапно оборвался, обнажая под собой широкие деревянные половицы, местами, кажется, насквозь прогнившие. Здесь пахло сыростью и почему-то соленьями. Когда из-за поворота вылетело нечто круглое и рыжее, я не сразу признал в нём Тыкву, столько было в этом забитом ребёнке непривычной безбашенности. Следом прилетел половник. – И чтобы духу твоего на кухни не было! – Подумаешь… – нахально протянуло рыжее недоразумение, – печенье для хомяка зажала! Ж-а-адина! Я слышал, как на дне тёмного и душного кармана испуганно подёргивала лапками боязнь выстрелить в человека, и, чем отчётливее хозяин осознавал свой страх, тем отчаянье бился янтарный скорпиончик, проваливаясь иногда в беспамятство и там воображая, будто отгрызает ненавистную руку, способную спустить курок. Увы, но грех, построенный на милосердии, оставался грехом, и ярлычок бесхребетности, приняв облик шрама, навсегда заклеймил собою запястье военного. Я видел воинственного хорька, дремлющего поверх научной статьи, и крошечного червячка сомнения, обвившего собой кремлевскую стену. Я вспоминал всех людей и нелюдей, которых случайно знал, и когда, казалось, что вспоминать мне больше некого, внезапно обнаружил себя лежащим на холодной земле. Приближающие во тьме шаги сопровождались позвякиванием монет. – Знаешь, раньше люди были безгрешны, – я спокойно встретился взглядом со Смертью, – они могли совокупляться с животными и приносить в жертву богам собственных детей. А потом однажды человек совершил проступок и раскаялся в нём. И так родился первый грех. Енот кивнул. Он и без меня знал, что зло в одинаковой степени разрушает и созидает человека, но только человека и никого более. Тяжёлые монеты легли на глаза. Я хотел сказать, что был рождён не из ненависти, а из раскаяния… и если это так, то я есть яркое свидетельство всего самого светлого в моём отце. И горжусь этим. Очень важно было именно сказать, именно вслух, но губы больше меня не слушались. Не было ни холодно, ни пусто, ни больно. И, когда маленькая слюнявая ладошка требовательно потрепала меня по щеке, голова только безвольно мотнулась. На землю съехали обычные, чуть смятые крышки из-под пивных бутылок. – Мол-лодец, С-са…шень-ка, – доверчиво прошептали у меня над ухом, – м-молодец…