Слышишь ли, слышишь ли ты в роще детское пение, над серебряными деревьями звенящие, звенящие голоса, в сумеречном воздухе падающие, затихающие постепенно, в сумеречном воздухе исчезающие небеса? И.Бродский
I.
Журавлиный смех. Детский плач. В висках шумит тринадцать морей, и с внутренней стороны черепа – он ощущает и даже боязливо касается живым пальцем – мертвецы скребутся коготками и шепчут скандинавские мелодии, подыгрывая на тростниковой флейте. Молоко замирает на полпути к желудку, переворачивается, ныряет внутрь и взбирается по позвоночнику до самого рта и обратно, пока наконец не выливается на траву через воспалённое горло вместе с осознанием рыжести древесных белок. – Я точно хотел попробовать? – Эйрик поднимается с полынных носилок и грубо вытирает локтем со лба солёный пот. – Хах, дурачок... Смех звенит в зарослях камыша и ныряет в озеро, задохнувшись в прозрачных каплях; пара ёмких серебристых зрачков мелькает между травянистых нитей, и Эйрик замечает уже оттуда, как заливисто и чересчур весело потешается над ним Уна. Гибкая и матово-серебристая, она тут же прячется под воду вместе с головой, и венок с её лба рассыпается на части, причаливая к берегу крохотными чешуйками подводных рыб, которых сто лет уже не встречают ни рыбаки, ни лесники, ни странно задумчивые путники, вся жизненная радость которых так же задумчиво прячется в сыроежках. – Сосновое молоко вызывает галлюцинации... Мог навсегда потерять себя, – Уна наигранно вздрагивает, придерживая переносицу, чтобы ненароком не рассыпать веснушки, и, не дожидаясь робкого ответа, беспечно отталкивается ногами от ила. Эйрик медлит секунду, скидывает вязаное полотенце и как верный стражник ныряет за ведьмой. – Ты плавать не умеешь. Оскорбительно и холодно. – Глупости... Ноги её отказывают через минуту, и подбородок вместе с носом тонут в ледяной медной воде, глаза прикрываются машинально, и точно так же вытягиваются руки, уже не чуя ни живительной влаги, ни тонкого дрожащего воздуха. Эйрик подхватывает её устало, в забытьи пробираясь сквозь ил, камыши и осоку на изумрудный берег, пока Уна в бреду шелестит губами знакомые заклинания. – Добряк. Если бы меня жгли, бросился бы в пламя? Я, может, хотела умереть. Нет, такие люди не хотят даже под пытками. Не удостоятся даже приоткрыть тонкие и бледные губы в попытке разгласить всему свету свои слабости и связи, только выпрыгивают из окна под угрозой раствориться, не коснувшись земли, наглотавшись до хрипа в горле свежего нектара жизни, который древесные жуки плетут специально для них в лучах медовых рассветов. Эйрик же молчит, и с отягощённых век капает ещё сосновое молоко и вода. "Да" застывает неглубоко в раскрытых устах и теряется в многообразии звуков, не успев пустить корни в промозглый воздух. Смешки озёрных нимф почти выражают волнение и светлую как никогда радость Уны; она, нет, не кривит, нежно изгибает губы в улыбке, скользит исчезающими пальцами по полупрозрачным собственным ключицам и уплывает по траве глубже в лес, цепляя реденькими рыжими прядями до самых пят лабазник и репей.II.
Кто из вас видел городской базар на рассвете? Десятки нужных и ненужных людей, перетаскивающих огромные тюфяки с неизменно тошнотворным запахом из одних навесных палаток в другие чуть ниже уровня моря; увядшие и слишком радостные от своей почти совершенной свежести маргаритки, огородные хризантемы, напоминающие куда больше цветение диких огурцов, а ещё добрые десятки охапок мать-и-мачехи – мнимой, конечно, но столь убедительной панацеи в купе с прочими неизвестными лечебными травами из Лесов Викингов, облитыми для пущей убедительности кипящим прямо на листьях молоком. Тут и до открытия можно потерять душу и кошелёк от причудливого и искусного смешения чудодейственных амброзий и вяленой, по словам торговцев, в четырнадцати маслах рыбы, которую тремя часами ранее с непосильным трудом вытянули из родной среды бородатый крестьянин с сыном, допивая капустный сок. В такой суматохе мало людей, что замечают несчастных пастухов с крохотными палатками в гуще нравов и запахов, наполовину втоптанных в землю физически и морально, но ведьмы, как известно, – не люди вовсе. – Оно сосновое? – в таких местах не представляются. – Это принципиальный вопрос. – Если так захотите, достану сосновое. Для вас всё, что душе угодно, достану. Уна смеётся. Эйрик тут впервые слышит чей-то смех так близко – красивый и звенящий, он паутиной затуманивает все открытые отделы внутри черепа, расходится ниже, к плечам и ключицам, и тонет в солёном поту от волнения: с ним никогда не было настолько чарующих девушек... Женщин. Ребёнком, подростком, а потом немножко юношей он помнит полные и напыщенные женские тела, что покорно ждут у выходов таверны с кружками эля, а потом подгоняют слишком напившихся в темноту, ближе к стогам сена, которые теряют неприкосновенную романтику и ту юность, что Браги* завещал им, напевая нимфам будущие колыбельные для младенцев; и на этом заканчивалось понимание любви. – Уведи меня с собой... Уна снимает венок с его головы. – Один вечер?.. Эйрик, как скучно... Её ведьмаки не держатся дольше дня. Каждый раз, смущаясь, она спорит в узких чрезвычайно кругах с лесными друидами о несуществующем обаянии и несчастных людях, о думах и отсроченных судьбах, о воле и нравах и каждый раз, проигрывая, плетёт сотню одуванчиковых венков, пропитанных ни во что вытекающей, попросту растраченной любовью.***
– Где у людей воля? – Уна наигранно улыбается и зарывается всем телом в податливую землю вперемешку с гранатными цветниками. – Прячется солёной водой в уголках глаз или уплывает в туман вместе с красным заревом противоречивых нравов? Отблески рассвета выглядывают из-за сонных изгибов гор, и Эйрик изо всех сил пытается не заснуть, грохнувшись в воду между геранных кустов. Сколько времени нужно для того, чтобы привыкнуть к березовому соку и родниковой воде вместо доброй кружки пива в одном из слишком вульгарных заведений Скандинавии; отличать жёсткие и грубые, пропахшие до кончиков ногтей полынью и тяжёлым хозяйственным мылом руки крестьянок от изнеженных и поразительно изящных будто бы крыльев Уны?.. Ведьмы приручают бездомных и потерявшихся пекарей, сапожников и пастухов, а потом увлекают их с собой в дебри, заставляя отличать махаонов от капустниц, и превращают в ведьмаков... – Нет у людей воли. Безвольные и глупые, они сейчас способны разве что слоняться без дела, влекомые своим предназначением пасти свиней, с самого рождения дарованным. Ты забрала меня от них, Уна, спасла от слишком тяжёлой душевной и физической болезни... Жизнь не научит его никогда: каждый миг, прикрывая глаза в надежде, он будет к ней, благодарный, счастливый, опьянённый, лезть смущённо и отважно за хрупким и звенящим поцелуем, за мягкими и податливыми губами; а потом осекаться и просить прощения, падая в ноги, аккуратно и тихо шепча что-то про осечки. Уна учит Эйрика гордости. Людская гордость либо переполняет океаны, либо скромно прячется в тени ангаров, разделяя кров с мышами; а мы, говорит она, поразительно часто забываем о том, кем являемся. Человек слаб. Слаб против природы, против чарующе-спасительных ведьм, и если вовремя не вдохнуть жизнь в безвольных кукол, есть риск никогда не почувствовать мягкости лесного мха.***
Над обрывом под полем чистой золотой ржи, пожалуй, идеальное место для того, чтобы понять, будто влюблён. Учить готовить зелья безропотно и слишком привыкнув к своей неизменной красоте, а потом неожиданно поднять вытянутый подбородок и наткнуться на блестящие болотные глаза впереди, светящиеся радугой и ватными облаками, серебряными ручками подземных дверей и теплотой мха, и, остерегаясь себя, понять, что не оторвёшься от них никогда. Знают только сосны и янтарная смола, как в высоких травах заплетаются тела; моя любовь...** Они увлечённо болтают ногами и делают вид, что не слышат дурацких старых песен, мерно тлеющих в ушах отголосками тысячи разных тембров; но слух обречён. Обречён на шелест волн за тысячи миль и трепетание листьев, на любящий шёпот озера где-то, напротив, совсем рядом и кваканье лягушек в болоте. Эйрик говорит, что устать невозможно, а Уна впервые и не думает противоречить.III.
Люди задыхаются от злобы. Всё, что они умеют и делают лучше всего, постоянно и уныло – задыхаются и живут собственной ненавистью. И вилы с кострами не нужны им, чтобы убедить в этом более высших существ. Ведьмы задыхаются от гари. Сбегают со своими ведьмаками как можно дальше из родного леса от гневных толп и живут одним желанием жить. – А сегодня не сбежим. Нет, вероятно, ничего хуже, чем услышать в голосах, что обоюдно вселяли друг другу надежду, боль и страх с почти нескрываемым чувством неотвратимого конца. Потому что обе ноги сломаны, а миля, дарованная самыми сильными заклинаниями, истекает. Скрежет зубов Эйрика Уну пугает, вымораживает и печалит, и если бы она только могла остановить его, остановила бы, но обрыв, о котором сказать нет сил, потому что перекошен рот, приближается ровно настолько быстрее, насколько медленнее она пыталась сообщить об отсутствии заклинаний в её руках в связи с чрезвычайной старостью. Тормозят с ужасным грохотом. Эйрик срывается на дюйм и самозабвенно опускает руки, оставляя надрывающееся от пламени и начинающего медленно расползаться по ногам ада тело, принадлежащее самой доброй в мире болотной ведьме, на траве и, хватаясь безуспешно за колосья ржи багрово-земляной кистью, летит навстречу разрывающей бездне горной реки. Плач, гомон и крик разлетаются по захолустью густых лесов вплоть до окрестных полупустых деревень, и перед собственным концом люди успевают услышать тихое и прозрачное "ненавижу", произносить которое ведьмам запрещено под гнётом отвратительнейших последствий, которые Уна не просто не стремилась предотвратить – она желала их наступления. В этом мире нет места никому из нас.***
Убийства караются смертью. Так говорили, говорят, будут говорить, обливая постоянным сухим и твёрдым законом "око за око, зуб за зуб", и это единственно неправильный принцип существования живых существ, ибо нет смерти – нет жизни. Уна твердит это холодно и мрачно, выдавливая из себя тепло и улыбаясь половиной грациозного прекрасного рта, двум непоседливым ангельским близнецам, которые ищут в траве четырёхлистный клевер и жизненное счастье, если повезёт. Русая девчонка несколько обгоняет мальчика, кивая на наставления матери об осторожности и по возможности избежания контактов с каким бы то ни было социумом, и уносится обратно, в закат, откуда и пришла, чтобы ещё один раз поискать там отца.
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.