Часть 1
24 октября 2014 г. в 16:56
Ох, разгулялось ненастье, разбуянилось. Снаружи ходило-бродило, фыркало, злобилось. На крыльце девица-метелица стояла — стан тонкий, лик звериный. Руки из рукавов выпростала, с ярым гневом обрушилась, да без толку. Не пускали к Петруше ее стены. Стены толстые, каменные, надежные.
Да только жутко Петруше было страсть! От самого страшного-то стены никогда не спасают – оно внутри них творится...
Одеяла на нем тяжелые, не откинешь, не сдвинешь, словно бы намертво приколочены. Пот так и тек, смердящий, от болезни, ел глаза; жар сушил горло. Позвать бы кого — голос не повинуется.
Изловчился Петруша, из-под душного покрывала руку, в тряпицу обернутую, высунул, к стене ненароком притронулся. И за запястье его схватил кто-то склизкой холодной ладошкой. Оборвалось все внутри Петруши, неловко он отдернулся, едва успел заметить, как над постелью его черный клубок кувыркнулся.
Скосил Петруша глаза заслезившиеся и обмер. Стены, накрытые цветастыми коврами, столик, на котором немец-врач держал лекарства, большое зеркало до потолка — все отступило в темноту, и видел Петруша, как по полу каталась, как дитё малое, кикимора. Как есть кикимора, нечисть нечесаная, неумытая! Тельце тощее, словно тараканье, а голова огромная, вниз клонилась, готовилась оторваться от спичечной шеи. Трескуче хихикала кикимора, оттого казалось Петруше, что то соколы его разом крылами захлопали, забили да шум подняли. По ушам без плетей хлестала его кикимора.
К горлу ком подкатил, так что дышать тяжело стало. Шевельнул Петруша языком, чтоб шикнуть на дрянь лохматую, но свист один изнутри вышел. А кикимора знай себе пятку грызла, струпья с кожи сморщенной счищала и ужимки корчила. Весело ей!
Что же это? Отчего он один-одинешенек остался, отчего его покинули, не приходит никто кикимору прогнать? Странно. Ведь когда-то, видно, целую жизнь назад, был кто-то, кто Петрушу нежил и голубил, ежели на того тоска беспросветная находила. Где он, кто-то? Куда пропал? Почему не чувствует Петруша на затылке своем прикосновение ласковое? Да и кто он был? Не помнил Петруша. Как же так — из памяти выпало, стерлось начисто, будто и не случалось никогда.
Забегала кикимора, заметалась, завертелась, как снег на ветру. То со столика пузырек с темной микстурой опрокинет, то по ковру шмыгнет, то по щеке Петрушу шлепнет. Покоя не давала: едва глаза он смыкал, вопила резко, пронзительно и в пляс пускалась.
Он отчаялся уже, как вдруг дверь отворилась, и к Петруше приблизились три фигуры. Обрадовался Петруша, успокоился — то Ванька Долгоруков. С отцом, правда, Алексеем Григорьевичем, шумным, как все в его роду, и розовощеким. Кто там еще? Василий, а Лукич или Владимирович — в чем разница? Среди них тот человек, которого забыл Петруша.
Потянулся было к ним Петруша, но разом на постель рухнул в испуге. Кикимора обернулась и давай к ногам их ластиться, как котенок, терлась, спину и без того горбатую выгибала. Погоди немного, и замурлыкала бы. Обомлел Петруша, растерялся. Долгоруковы с нехристью заодно? Как такое можно?
Алексей Григорьевич наклонился над постелью, улыбнулся сладко-сладко, по лбу провел — как обжег факелом. Заскулил Петруша, завозился, попятиться попытался. Нахмурился Алексей Григорьевич, покачал головой неодобрительно. Устыдился на миг Петруша. Долгоруковы же всегда с добром к нему относились, в государственных делах первыми помощниками были и такую соколиную охоту устраивали, которая его прадеду и не снилась...
Кикимора Алексея Григорьевича приобняла за ногу, усмехнулась, обнажив редкие желтые зубы, и вдруг запрыгнула Петруше на грудь. Он и вскрикнуть-то не вскрикнул, тяжелой была невесомая на вид тварь.
Алексей Григорьевич ходил широкими шагами вдоль постели Петруши, парик раскачивался. Алексей Григорьевич обильно говорил, но Петруша не слышал ничего, каждый звук пожирал пискливый смех кикиморы. Она сдавила в тонких, но мускулистых руках шею Петруши. Где ее кожа, болотного цвета, в мозолях и язвах, плотно к нему прилегала, жгло нестерпимо. Петруша чувствовал, как его собственная кожа стала расслаиваться, истлевать, от шеи и ближе к лицу. Забился он — сбросить нечисть! — и рот открыл, чтобы крикнуть, да кикимора с умильной гримаской, как у ручной обезьяны, запустила сжатый кулак в глотку. А свободную ладошку ко лбу его прижала. Никогда до того не было Петруше так больно.
Слезящимися глазами обвел он собравшееся семейство Долгоруковых. Алексей Григорьевич трепал кикимору по макушке, словно бы был ей добрым господином, а ему, Петруше, какую-то бумагу протягивал. Улыбался прежне, застыла та улыбка, как янтарь. Язык просвечивался меж губами — черен был тот язык, не как человечий. Вздохнул Алексей Григорьевич жалостливо, а у самого из ноздрей гниль болотная потекла. Запах гадостный окутал Петрушу, по лицу пополз, как червь. Задыхаться начал Петруша, но не стряхнул он кикимору с себя, та глубже только кулак просовывала, горло порвать изнутри грозилась.
И лица у других Долгоруковых были те же. Теперь Петруша ясно все видел, взгляд его зорким, орлиным стал. Губы синие у Долгоруковых были, даже у Ваньки, как у мертвецов, глаза потемневшие в череп ввалились, у подбородков гниль скопилась, вязко капала.
«Оставьте меня!» — кричал бы он.
«Не мучьте меня!» — молил бы он.
Но ворсистый кулак кикиморы забивал глотку, вот-вот потроха вытащит, мерзкая.
Не давали Петруше вспомнить ничего. Никогда не давали, вино подсовывали, птиц ладных и благородных дарили, а он и не понимал. А ныне же все понял, до последней мелочи. По-другому жить после будет! Обещал он, клялся и божился кому-то править мудро, жить добродетельно.
Да кому?
Плыла перед глазами кикимора, что кораблик на волнах, крючковатый нос шевелился с довольством, а рука наполовину исчезла.
Человека того в Москве отродясь не было. В ином месте ждал-дожидался Петрушу, далеко-далеко — за тридевять земель. Примчат Петрушу туда кони с лоснящимися шкурами да шелковыми гривами.
Вонзил он зубы в полусгнившую плоть кикиморы так, что челюсти затрещали, а нечисть завизжала и разом руку выдернула. Откатилась она в угол и в комочек свернулась там. Помутнели лица Долгоруковых.
Силы новые, свежие на Петрушу потоком нахлынули, понесли куда-то. Сел он, сам себя не помня, на постели.
— Запрягайте сани! — сипел он, а воздух гладил ободранное горло. — Поеду к сестре Наталии!
Без жизни Петруша на подушки откинулся.
За окном по нетронутому снегу с шуршанием проехали сани, звякнули колокольчики в гриве вороной лошади. Под затянутом тучами небом разнесся чистый девичий смех.
Последняя воля императора-отрока была исполнена.
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.