Жить ему мешал он сам?..
Эммет Голдстейн привык вставлять поцарапанный временем и многотысячными манипуляциями ключ в замочную скважину и проворачивать его четыре раза вправо до щелчка, а потом заходить внутрь картонной коробки, что служила их с Элизой жилищем, не вытирая грязи с подошв ботинок. Привык ставить старый красный чайник и терпеливо ждать, пока в нем забурлит горячая вода. Привык насыпать в чашку ложек растворимого кофе куда больше, чем оно тому следовало бы, и после давиться обжигающей горькой жижей, понимая, что и сам он такой же. Такой же черный и горький, отвратительно рвущий горло и долго остывающий. Привык зажигать сигарету от сломавшейся зажигалки, но так и не подносить ее к губам, молча смотря на курящийся к потолку тонкий столб дыма, а после стряхивать пепел на пол, загоняя его ногой под стреноженную темную тумбу. Привык забываться в объятиях белокурых зеленоглазых дурочек, в самом деле же предпочитая голубоглазых брюнеток. Привык встречаться с кроватью, когда все с ней расстаются, и не спать до того момента, пока снова не зайдет солнце. Привык отворачиваться от зеркала и хранить все вещи на своих местах. Привык к корявой яблоне за окном и такой же неказистости у себя внутри. Привык видеть в глазах других сочувствие и жалость и привык отвечать тем же.Эммет Голдстейн просто привык.
Но иногда его привычки отрывались от обыденного распорядка и бесшумно уходили прочь, оставляя его одного наедине с самой верной подругой – ностальгией, что по вечерам приносила с собой крепкий виски, напоминая ему о том, что в одиночном пьянстве нет удовольствия. А он и не был против, потому что привык соглашаться со всем, что ему говорят, и только у себя в голове мыслить так, как хотелось ему самому. Сегодняшний вечер – с его темнотой и несвойственным августу холодом – тоже был привычен, потому что Эммет знал, что пережитки прошлого снова утопятся в паре унций и десятке нескуренных сигарет. За окном размеренно барабанил дождь, заглушая все краски, которые он и без того разучился видеть. Во всей этой монотонной мешанине пятен и силуэтов ослепительно ярким и четким был лишь свет фонаря на улице, обрывающейся в мутной глади черной лужи. Щелестел последними новостями телевизор, включенный лишь для того, чтобы заглушать давящую на уши тишину. Из комнаты матери доносилось ровное сонное дыхание, и Голдстейн привык к тому, что слышит все, кроме того, как дышит и существует сам. Он слышит, как стучат ледяные капли по подоконнику, и как бежит под половицами мышь. Слышит, как стучится кто-то во входную дверь, и как закипает на плите в кухне чайник.Стучится в дверь?..
Объятия дурного забвения отпускают его только тогда, когда стук повторяется еще дважды, сменившись затем на тихое шлепанье по мокрой от влаги лестнице. Эммет срывается в коридор /непривычно, что двигается он так, как будто ему действительно нужно куда-то бежать/ и дергает ручку, ощущая на коже зябкость металла, — и глядит наружу, сбитый с толку на первых парах светом все того же фонаря. Когда зрение приходит в норму, ему кажется, что все, что происходит сейчас, непривычно вдвойне. Втройне, в десять, двадцать, сорок раз непривычно. Непривычно видеть ее, изрядно повзрослевшую, будто и вовсе не свою. Непривычно смотреть на то, что давно уже потерял и не надеялся вернуть. Непривычно впускать ее за собой, коротко кивнув в знак разрешения. Но до дрожи знакомо и правильно вглядываться в ее синий-синий взор и забываться. Забываться, как забывался раньше, теряясь в догадках, выплывет ли наружу когда-либо еще. Забываться и понимать, что ничего роднее этого уже не будет. Он позволяет ей войти, а она колеблется на пороге, словно решается, уйти ли ей, как и собиралась мгновением ранее, или все же остаться и дать ему немного времени на возможность угадать причину ее появления. Тепло, пробирающееся внутрь сырого черного пальто, заставляет склониться к последнему. Это имя, короткое и звучное, застревает на его языке, как если бы не хочет быть высказанным. А ведь Эммет горит желанием снова его назвать и ощущить, каково это, когда она оборачивается, заслышав комбинацию из четырех живых букв, каждая из которых отдавалась глухим стуком в онемевшей сердечной мышце. — Я выключу чайник, — Говорит он, ошеломленный тем, что вообще еще не разучился говорить. Софи в ответ кивает, повесив верхнюю одежду на свободный крючок в прихожей. Они все свободные, но ей почему-то приглянулся тот, по соседству с которым нашла свой приют его поношенная клетчатая рубашка, пахнущая жженой бумагой, хвоей и грустью.Откуда они оба знали, как пахнет грусть?..
Странно было осознавать, что ориентироваться в этом доме очень просто, и ступи она пару шагов, как окажись там, куда совсем недавно ушел, шаркая, хозяин места, куда ей хватило ума сунуться. Странно было и то, что он ее не выгонял, хотя имел на такой поступок все основания. Но он не только не прогнал ее, но и пригласил сюда, зная, что она не в силах будет отказаться от предложения. Райдер, не снимая сапог, проходит вслед за Голдстейном, садясь на стул у подоконника, внимательно смотря в спину /Как она встает, — вроде бы нехотя-грациозно, но все еще стараясь выглядеть расслабленной. Как делает шаг в его сторону, а он – от нее, и в итоге возвратившись обратно. Как смотрит на него, наверняка удивляясь, куда делся тот Голдстейн, которого она помнила.
Тот Голдстейн, который предпочитал молчанию смех и бритву недельной щетине. Тот Голдстейн, который улыбался чаще, чем в Англии переставал идти ливень. Тот Голдстейн, который до беспамятства любил появляться в ее огромном доме, вальяжно раскинувшись на софе в коридоре и требовательно прося сигарету ее деда. — А ты – нет, — Вторит ему Райдер и поневоле всякой логики вытирает рукой щеки, хотя он не успел заметить на них катящихся из сапфировых глаз слез. — Прошло много времени. Почему? — Почему что? – Вопрошает Софи, деланно не понимая его намерений. — Почему ты вернулась? Почему решила вновь появиться? Я привык считать тебя тенью, исчезнувшей тогда, когда я меньше всего этого ждал. Почему? — Ты знаешь, что я не найду ответа. И он действительно знает. Знает, что когда Софи Райдер не хочет рассказывать – она не расскажет. И что когда Софи Райдер так смотрит, то ее нужно обнять.И он обнимает. И он забывается.
— Я захотела вернуть те части прошлого, с какими незаслуженно простилась. Позволь мне это сделать. Если нет – я оденусь и уйду, но буду знать, что попробовала. Эммет Голдстейн привык. Привык соглашаться со всем, что ему говорят, и только у себя в голове мыслить так, как хотелось ему самому. Привык терять и не находить.Но Эммет Голдстейн и слишком привык прощать.
— Иди сюда, — говорит он, и ее не нужно заставлять.Потому что Софи Райдер знает, что когда Эммет Голдстейн так говорит, то его нужно обнять.