Часть 17
31 марта 2015 г. в 02:23
Хотя все трое арестованных уже имели за плечами срок, в хандийской тюрьме они чувствовали себя более чем неуютно. Друг с другом они не заговаривали, а индийскую речь не понимали, да и скопление вокруг них толпы неграмотных наблюдателей, глядящих с плохо скрываемым торжеством, изрядно раздражало. Хуже всего было и то, что на белых заключенных с таким же презрением смотрели и собратья-англичане, с явным удовольствием помыкавшие тройкой. Заполучить такой куш они, конечно, и не рассчитывали, шутка ли – те самые люди, которые призывали свергнуть их, британцев, империалистическое правительство! Поэтому охранники, не делая скидку даже на цвет кожи, обращались с ними так же грубо, как и с индийцами.
Троцкого это крайне раздражало. Он вступал в полемику с охранниками, требуя уважительного к себе отношения, но те только отпускали шуточки по поводу его акцента. Он пытался добиться для себя одиночной камеры, но никто и не подумал выполнить эту просьбу. Наконец, Лев попытался объявить голодовку, но охрана силой заставила его есть, не дав акции протеста продлиться и дня. После этого он уже не предпринимал активных действий, но по-прежнему смотрел на всех свысока и держался на некотором отдалении от остальных сокамерников: даже при скученности народа он не позволял никому к себе прикасаться. Троцкий строил азартные планы побега, однако для этого нужно было взять кого-то «в долю», а связываться с другими он не собирался. Индусы его раздражали своим вечным богомольством и хитрыми усмешками, а бывшие соратники осточертели ему настолько, что революционер даже думал о них с омерзением. Правда, кто раздражает его больше, он так и не определился.
Бухарин не был так напорист с охраной и пошел другим путем – попытался общаться с сокамерниками-индусами. Правда, попытки его пошли прахом – те не понимали ни одного языка, которым владел Николай, а он, в свою очередь, не понимал их. Да и молитв дважды в день он не любил, в такие моменты беззаботно насвистывая какую-нибудь песенку. Но, несмотря на все попытки держаться бодро, Бухарин чувствовал себя подавленным. Он привык всегда быть в толпе восторженных товарищей, ловящих каждое его слово, привык к шуму и веселью, который сам же и создавал… а здесь его жизнерадостная натура никого не интересовала. Порой он с тоской поглядывал на бывших товарищей (разумеется, когда они не видели), и подумывал о примирении, но отбрасывал эту мысль с негодованием. Чего это он, Николай, пойдет на попятную, а эти будут над ним хихикать? Может, и не будут, конечно, сейчас наверняка у всех паршиво на душе, но все же быть первым ему не хотелось. Так что приходилось считать кирпичи на стенах во время прогулки, изучать следы своих и чужих босых ног и жадно смотреть на пролетающих иногда мимо птиц и бабочек.
Что же касается Зиновьева, то он впал в прострацию и мало обращал внимания на то, что его окружало. Рана в душе, которую он отчаянно пытался залечить, вновь обнажилась и не давала ему покоя. Григорий чувствовал себя преданным, униженным и оскорбленным до предела. Слова и хладнокровный тон Ленина продолжали звучать у него в голове, и Зиновьев все никак не мог понять, чем он заслужил подобное к себе отношение. К этому прибавилось и то, что он чувствовал полную потерянность. Еще с момента прибытия в Индию он догадался, что жизнь здесь течет совсем по-другому, и гадал, как к ней приспособиться. С арестом надежды на это рухнули, и Григорий оказался чужим среди чужих. Он ненавидел англичан – как за империалистическую политику, так и из подсознательного инстинкта – и не понимал, чем живет порабощенный ими народ: когда же он начинал чувствовать, что понимает, его трясло. Дважды к нему вызывали тюремного врача, и оба раза из-за сердечного приступа. Казалось, даже смуглокожие сокамерники сочувственно относились к почти бессловесному Зиновьеву, который с меньшим пренебрежением наблюдал за их обрядами. Непонятные слова давали ему пищу для размышлений, хоть немного отвлекая от творящейся в душе бури.
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.