Глава 7
22 октября 2014 г. в 21:35
Дорогая Хэлли,
С каждым днем мне все труднее дается закрыть глаза и увидеть твое лицо. Я помню только золотистые кудри и детскую припухлость щек, а еще наглые карие глаза, в уголках которых собирались смешинки, — все прочие детали смазываются, будто глядишь сквозь мутную воду. Читая эти строчки, ты, должно быть, заливаешься смехом (тем самым: громким, противным, дребезжащим, за который не раз получала от меня тумаков), вообразив, что я начиталась романов и оттого пишу тебе всякие глупости, но я (приготовься, больше ты этой фразы не услышишь) скучаю по тебе. И по твоему отвратительному смеху тоже. Возможно, он-то мне и нужен — как встряска, от которой осыпется белый осадок, прикипевший к моей повседневности, как к старой кастрюле. Ты, родители, наш дом, каштановая аллея — теперь это словно чужие воспоминания, подсмотренные сны, в которых я никогда не принимала участия. В Колдфилде я чувствую себя человеком, у которого нет прошлого. Человеком, чья жизнь застыла в вечной синусоиде повторяющихся событий. Человеком, у которого нет корней, тянущих вниз, эдаким перекати-поле (или скорее неподвижным утесом). Не знаю, как лучше это объяснить, чтобы ты, зевая, не перескочила через строчки, сгорая от нетерпения узнать какую-нибудь новость о графе или пикантную подробность из супружеской жизни (на которую, впрочем, даже не рассчитывай — и нечего мне писать свои бесстыдные догадки).
Давай положим так. Представь, что ты сидишь в кресле и сидишь совершенно неподвижно. Ключевое слово «совершенно». Ты не можешь не то что ворочаться, принимая более удобную позу, но даже пальцем ноги пошевелить не можешь. Будто неодушевленный предмет, которому, по законам природы, не положено двигаться без внешнего вмешательства. Но пока ты сидишь вот так (и претерпеваешь неудобства, само собой), внутри тебя рождается напряжение, копится энергия. И чем больше ее становится, тем сильнее растет желание шевельнуться. Ты вся обращаешься в свое тело, твои чувства ограничены его ощущениями, ты «внутри», и мозг лихорадочно посылает тебе импульсы, призывая сдвинуться хоть на миллиметр, чтобы нарушить эту тактильную изоляцию — но тело остается парализованным. А энергия зреет и зреет, готовясь прорваться, лопнуть, как набухшая почка, и внести свою лепту в мир извне. И ты знаешь, что это случится, но случится бесконтрольно, отдельно от тебя, быть может, разорвав тебя на части, пока ты замерла в покое. Вот что сейчас со мной. Я остановилась, отвердела, я обрела равновесие и устойчивость, и для внешнего мира меня словно нет. Пусть это состояние амебы, но для меня, ежедневно предающейся моральному самобичеванию, это отдушина. Покой — то, чего не доставало мне долгие годы, — я нашла в Колдфилде, и хотя бы ради него здесь стоило оказаться. Но мне стоит быть настороже — ведь покой этот временный, и рано или поздно будет нарушен.
Прости за эту долгую преамбулу — мне нужно было с кем-то поделиться. Удивительно, как сблизила нас разлука: прежде мне бы и в голову не пришло говорить тебе такие вещи. А ты вряд ли бы рассказала про Даниэля — признаться, я даже была обескуражена твоей откровенностью. Какое облегчение, что ты не приняла предложение мистера Хамфри! Теперь ты вольна следовать выбору твоего сердца. И я от всей души желаю тебе счастья (говорю без сарказма, честно-честно).
Еще немного о моих делах. Только чур, о том, что я тут пишу, молчок — родителям незачем знать все подробности, а то еще накрутят себя. Я это к тому, что даже не вздумай проболтаться им, что я заболела. Да, я заболела. Этого и следовало ожидать: я не раз писала тебе, что обогрев здесь стал моей главной заботой. Я, как старушка, полюбила класть ноги на каминную решетку, и почти до кончика носа укутываться в плед. Как видишь, мне это не помогло.
Сейчас прошло уже полторы (а может, и все две) недели, и я иду на поправку. Могу принять сидячее положение и писать тебе письмо (но утомляюсь быстро, это третий заход). Конечно, нашелся доброволец написать это письмо под мою диктовку — Ката Хоупфул, несносная гувернантка — но я скорее выпью склянку чернил, чем доверю свои мысли этой сторожевой псине. Да, получилось грубовато, но зачеркивать не буду: она заслужила. Две недели житья мне не давала и по-прежнему продолжает изводить, сколько бы я ни пыталась выставить ее за дверь своей комнаты. Сложно в двух словах описать, чем именно она мне так опостылела, но я попробую.
Для начала расскажу немного о ее характере. В отличие от моей смурной горничной Кларенс, из которой лишнего слова не вытянешь, Ката разговорчива. Что бы она ни делала, если она видит, что я не сплю, то считает своим долгом что-то мне говорить, что-то утешительно-участливое. На месте ей не сидится: то вскочит одеяло подоткнет, то начнет протирать мне лицо влажной тряпкой, и при этом болтает без умолку. Она льстива, как сам дьявол, смотрит тебе в рот и чуть ли соломкой не стелется, а еще все время улыбается, как будто ей мешок золотых пообещали. Я удивляюсь, как ей еще рот судорогой не свело. Но поверь, в ее взгляде читается вовсе не подобострастное восхищение, как можно было предположить, исходя из поведения. Не хочу сказать, что в нем ненависть, но антипатия точно. А моя позиция в отношении лицемеров и подлиз тебе известна: в ад они должны попасть в первую очередь. Потому что когда человеком движут лишь трусость и расчет, это уже не человек, а пресмыкающаяся тварь. Я снова груба, но снова утешу себя тем, что и это она заслужила. Она честно старалась быть хорошей, очень-очень хорошей, Хорошей с большой буквы «Х», но провести меня ей не удалось. Помнишь миссис Хаббл? Та просто излучала дружелюбие и бескорыстие и готова была помочь всем и каждому, не важно, просили ее об этом или нет, а в округе ее все равно терпеть не могли. Даже мама как-то сказала, что такие люди, придя в гости, ведут себя как лучшие друзья, а хозяева потом столового серебра досчитаться не могут. Вот и Ката из той же породы. Добавь еще ее слепую влюбленность в Колдблада (так и слышу, как ты фыркаешь!) — и получи на выходе совершенно неудобоваримый продукт.
И представь, что такой человек окружил меня своей навязчивой заботой и опекой в течение двух недель! Меня! Человека, который дорожит своим одиночеством, которого откровенно утомляют окружающие люди, которому личное пространство, возможность подумать и отдохнуть нужны как воздух! Ох, что за мучением стали эти две недели! Возможно, если бы не она, я бы оправилась гораздо раньше. Мне приходилось постоянно придумывать Кате бессмысленные поручения, чтобы вырвать для себя хотя бы мгновения покоя. Она не могла понять простой фразы «Я хочу побыть одна», все твердила, что я якобы нуждаюсь в присмотре (как малое дитя, ей богу). Можно подумать, если бы она оставила меня на пару часов, то обнаружила бы уже бездыханной. Я ее упрашивала, уговаривала, я ей грубила и угрожала, пару раз довела до слез, но она осталась непреклонна. Я до сих пор не знаю, что причинило мне больше страданий: болезнь или Ката.
Слава Богу, худшее позади. Напиши скорее ответ, Хэлли, и пусть он будет не таким коротким, как в прошлый раз. Если снова пришлешь жалкую страничку, я отделаюсь двумя строчками.
С любовью,
Лив.
Выйдя из комнаты, Оливия беззвучно прикрыла за собой дверь. После болезни она еще нетвердо держалась на ногах, но оставаться на месте было невыносимо. Бездействие претило ей, разум жаждал новых впечатлений, пусть даже ими станет очередной обход окрестностей.
Граф утром заходил попрощаться, предупредив, что вернется через несколько дней. Оливия лишь кивнула ему, приняв рассеянный вид. Ей хотелось, чтобы он думал, будто случившееся в малой гостиной не покоробило ее, хотя задетая гордость так кусала, что при виде Колдблада внутри все переворачивалось. Она думала о нем неустанно, и все чаще с нелестной стороны, про себя награждая эпитетами вроде «странный», «чопорный» и «зацикленный», и вместе с тем злилась на себя, поскольку вообще о нем думает. Одним из многих поводов раздражения стало то, что даже ее болезнь не тронула его, хотя Оливия как могла изображала умирающего лебедя, в надежде вырвать себе хоть немного ласки. Ей хотелось ему как-то насолить, заставить пожалеть о своих словах, стать причиной его боли, совсем как отвергнутой возлюбленной. Она так старалась разжечь в нем пламя, что невольно загорелась сама. Ее мучило сердечное волнение, мысли кругами ходили вокруг Колдблада, а все, что его не касалось, не имело значения. «Я ненавижу его, как же я его ненавижу», — как мантру, твердила Оливия, часами прихорашиваясь у зеркала. — «Он думает, что я буду принадлежать ему, но ни черта он не получит! Пусть мучается тем, что я совсем рядом, но одновременно вне его досягаемости. Пусть он купил меня, но это лишь мое тело, сердце мое ему не достанется. Никогда! Никогда этого не будет!». И она яростно расчесывала волосы черепаховым гребнем, выдирая запутавшиеся волоски с корнем, давая выход злости. Что так злило ее, она сама толком не понимала, как не понимала и природу страстей, охвативших ее. Она тщетно продолжала убеждать себя, что все объясняется ее ненавистью к Колдбладу, не думая о том, как двойственна природа ненависти и как просто ее одержимость можно было объяснить, хватай ей смелости не отвергать неугодное.
Внезапный отъезд графа пробудил в Оливии решимость, а скука и однообразие последней недели распалили любопытство и природную склонность к риску. Она решила, что сегодня во что бы то ни стало постарается докопаться до сути, и, моля, чтобы не встретить по пути кого-нибудь из слуг, уверенной поступью направилась в покои графа. Она сама не знала, что искать. Сильнее всего ей хотелось узнать, что таит в себе подземелье или комната в западном крыле за фамильной галереей, но сколько она ни проверяла, те всегда были заперты, и она решила не терять времени на этот раз.
Комната графа встретила ее замогильным холодом. На убранной постели не было ни складочки: белоснежное, как саван, покрывало показалась Оливии больше подходящим для гостиничного номера, чем для жилой комнаты. Тяжелая массивная мебель из темного дуба и единственное украшение обстановки — карта мира в полстены, вся в непонятных отметках, да массивный глобус на золотой подставке — все как нельзя лучше отражало характер графа. Оливия подошла к секретеру и принялась по очереди выдвигать ящички. Какие-то бумаги, часы на цепочке, старый портсигар — ничего интересного. Она поспешно потянулась к последнему ящику, заранее поставив на нем крест и уже готовясь исследовать содержимое тумбочки под письменным столом, но тут ее ждала неожиданность: ящик был заперт. Чувствуя, как закипела, забурлила в ней кровь, Оливия дрожащими руками достала из волос шпильку и воткнула ее в замочную скважину. Она знала, что делать: прошла хорошую школу. Близняшки столько раз воровали ее украшения и отказывались это признавать, покрывая друг друга, что ей ничего не оставалось, кроме как тайно вламываться к ним в комнату, используя шпильки в качестве отмычки. Язычок замка щелкнул. Кусая губы в предвкушении, Оливия потянула ящик на себя и увидела то, на что и не надеялась: связку ключей графа.
Все еще не в силах поверить в то, как легко далась ей эта находка, она схватила связку и, задвинув ящик, поспешила в подземелье. Лестница находилась за углом, и вероятность кого-нибудь на ней обнаружить была ничтожна. Сердце молоточком билось о ребра. Оливия улыбалась от острого, пряного, терпкого счастья, особый привкус которому придавал риск быть пойманной с поличным: ей все казалось, что граф ни с того ни с сего решит изменить свои планы и вернется сегодня вечером. Что она скажет, если он обнаружит пропажу? Что он сделает, узнав, что она приподняла покров его тайн и сунула туда свою голову? А вдруг, вернувшись через несколько дней, он каким-то образом узнает о том, что она сделала? Вдруг она не сумеет запереть ящик или чем-нибудь еще себя выдаст? Тревога, как винтовая лестница, спиралью вздымалась ввысь, но это было приятное чувство. Оливия специально раззадоривала себя, рисуя в голове картинку внезапно возвращающегося графа — пожалуй, самый катастрофический исход. В любом случае, она ничего не теряла, потому что ничего не имела, зато могла приобрести новое оружие в свой арсенал — знание.
Оливия быстро отыскала нужный ключ, но замок совсем проржавел, и с дверью пришлось повозиться. Через несколько минут упорных попыток провернуть ключ Оливия добилась своего: петли оглушительно взвизгнули, как танцовщицы в гримерке, случайно застигнутые поклонником в неглиже, и из открывшейся двери потянуло сыростью и плесенью. Оливия, задрожав на сквозняке, без колебаний перешагнула через порог, оставив дверь открытой. Под неверным светом, лившимся с лестницы, поначалу разобрать что-либо было сложно, и Оливия терла глаза и щурилась, стараясь ускорить процесс адаптации к полумраку. Но после того, как очертания предметов стали четче, она увидела то, что заставило ее отшатнуться назад к ласкающему, уютному свету. И теперь, стоя на пороге, леди Колдблад не могла заставить себя вернуться.
В подвале замка была гробница. В нем мертвые жили бок о бок с живыми, и пока последние наслаждались светом и повседневными заботами наверху, первые лежали здесь, в темноте и паутине, безмолвным напоминанием о неизбежности грядущего. Кем они были — предками графа? Но почему их тела покоятся здесь, где это чудовищно и неуместно, почему не на фамильном кладбище?
Оливия, по прежнему не переступая порога, посмотрела на закрытый крышкой саркофаг, расположенный справа внизу. На нем значилось имя Дорис Гленли и даты, указывающие, что смерть настигла эту женщину почти девять лет назад, когда той было всего двадцать семь, на год меньше, чем Оливии. Под цифрами была эпитафия: «Той, что знала любовь, отныне дарована вечность».
Оливия поежилась и взглянула на следующую по высоте полку. Там в мраморе было высечено имя Эдит Голдстейт. Она скончалась в том же году, что и Дорис. Ей было двадцать три. Эпитафия гласила: «Спи, любовь моя. Теперь ты видишь сны».
Из открытой двери дуло, но Оливия стояла, не двигаясь. На верхней полке покоилась Грейс Брэдли, умершая, как и Эдит, в возрасте двадцати трех лет в том же году.
Оливия резко развернулась. Ноги подкашивались, только болезнь была уже не причем: ее колотило от ужаса так, что она не могла сомкнуть зубы. На саркофагах слева: Вивиана Брэдли, Мелоди Роузкупер, Эрика Уизерли. Двадцать пять, тридцать один, тридцать. Все погибли в один и тот же год.
Где-то за спиной свистели сквозняки. Впереди в два ряда тянулась вереница саркофагов. Казалось, им не было конца.
Оливия вернулась наверх, взяла свечу и вновь спустилась в подземелье. Огонек дрожал, вместе с ее руками, одно за другим высвечивая новые имена и новые эпитафии. Во всех саркофагах были молодые женщины с разными фамилиями, умиравшие друг за другом с разницей в среднем в несколько недель. Оливия сбилась со счета, пытаясь подсчитать, сколько всего их было, но число стремилось к сотне.
Оливия, громко и шумно дыша, вернулась назад и крепко заперла за собой дверь, не сразу попав ключом в скважину. К груди приливала тошнота, после спертого воздуха гробницы голова у нее кружилась. Она не могла придумать ни одного объяснения увиденному, она терялась в догадках, как именно с этими смертями связан Колдблад и имеют ли отношение эти молодые женщины, ровесницы Оливии, к ней самой. Быть может — Оливию обожгло ужасом от одной лишь мысли — ее ждет та же участь?..
Но зачем? Какую выгоду получил граф от бессмысленного убийства доброй сотни женщин и зачем сохранил их тела, да еще позаботился об эпитафиях?
«Ничто не может сравниться с радостью обладания чужим сердцем» — вспомнились ей вдруг его слова, и то, как недобро сверкнули глаза-льдинки. А вдруг… Вдруг граф говорил это буквально? Но тогда он еще больший безумец, чем представлялся ей в начале!
Конечно, конечно он безумец! Ведь чем еще объяснить этот запрет, который он наложил на нее, обязав не покидать имение. Он сделал ее узницей, чтобы играть с ней, как кот с мышонком, и однажды, наигравшись всласть, заточить в саркофаге и навеки захоронить в темнице своего холодного жилища.
Но что ей делать? К кому бежать за помощью? Кому вообще здесь можно доверять?
Впервые за многие годы Оливия плакала. Сдавленно рыдала, облокотившись о стенку и чувствуя, как горячие капли стекают с щек на воротник и за шиворот. Где-то над ней, над всей ее судьбой, как демиург и кукольник, возвышался недостижимый Колдблад. Он дергал ее за веревочки, и в его страшных бесцветных глазах таилась усмешка. Оливия все пыталась навязать графу свою волю, думала, что манипулирует им, пока однажды он не сказал: «ты любишь игры — но я играть с тобой не стану».
Она не поняла, что игра давно началась.
Она не знала, что была не соперником — а фигуркой на игровом поле, которую все это время двигала чужая рука.