***
Цунаде медленно оседает, сползая по больничной стене. На спине её ципао остаётся пятном нелепая побелка, но Пятая не замечает даже. Вплетает свои длинные дрожащие пальцы в светлые пряди, отводит волосы от лица, трёт усталые красные глаза. Девятичасовая операция выжигает что-то в женщине, делая её старше, несчастнее и будто бы меньше. Какаши не спрашивает, как Сакура, просто смотрит на Цунаде цепко, тяжело, на что та судорожно выдыхает: — Жить будет. — Кусает губы, — И куда полезла, зачем? Глупая влюбленная идиотка! Вот придёт в себя — всю дурь на тренировке выбью, чтоб даже имя грёбаного Учихи не вспомнила. Дура! Цунаде давится последним ругательством и вдруг плачет. С упоением, навзрыд, выплескивает всё своё волнение за ученицу, весь ужас и боль от возможной потери. Плечи идут мелкой дрожью, Пятая прячет лицо в ладонях. Наверное, Какаши впервые видит Сенджу в такой разобранности. Но — понимает, безусловно понимает. И даже несколько завидует, что не может так же стряхнуть липкий ужас с себя: со слезами, истерикой, хоть какой-то эмоцией. Его колотит изнутри, индевеет на лице застывшая скорбь. Он думал, что потерял её. Он понял, что испугался так, как ещё никогда в жизни. Умер бы, случись с ней непоправимое. Жилы бы вытянул из себя, вскрыл бы диафрагму, лезвием бы достал до рёбер: но жить бы дальше не смог. Самое страшное уже позади благодаря тому, что Сакура успела активировать бьякуго, а Цунаде — лучшая в своём деле. Но Какаши выворачивает наизнанку от липкости ужаса, ведёт от боли и чего-то ещё: неоформленного, неозвученного, но уже ломающего враз хребет. — Можно к ней? — И голос чужой, ломкий. Цунаде кивает едва заметно и захлебывается плачем окончательно, когда её обнимает прибежавшая Шизуне. В палате Сакуры пахнет кровью. И Шестой на секунду мешкает. Скулы сводит от невнятного оскала, под рёбра пробирается вязкая боль, зрение становится будто туннельным: нет ничего, кроме лежащей на койке девушки. Белая, прозрачная, нежные руки-веточки поверх больничного одеяла. Губы приоткрыты, бескровные, тонкие, будто из воска. Волосы — недоспевшая земляника — по подушке разметались, всё ещё пыльные, с впутавшимися между прядями тонкими травинками и листьями. Какаши смотрит на неё, кажущуюся совсем неживой, скользит глазами по паутине непонятных трубок и проводов, обвивающих её тело, морщится от мерзкого пищания мониторов. Долго не решается коснуться: кажется, дотронешься — а она растает первым снегом, едва дотянувшимся до земли. А потом — своими неуклюжими руками начинает бережно выбирать из её волос мусор. Кончиками пальцев проводит по скулам, задевает мочку уха. Наблюдает, как вкрадывается закат в палату, как высвечивает остроту её черт, фиалковой тенью от опущенных ресниц ложится на белые щёки. Шестой считает её веснушки на носу, сбивается на семнадцатой, начинает заново. Всматривается в каждую деталь, желая запечатлеть навсегда, как мог бы шаринганом, выжечь на сетчатке, чтобы и днём, и ночью — но перед ним. И неважно, в каком качестве: бывшей ученицы, друга, семьи… или ещё каком — Какаши не задумывается, гонит от себя непрошеное томление сердца, забытое, казалось, так давно. Неважно, неважно, неважно — только бы живая, дышащая. Шестой порывисто прижимается своим лбом к её, вслушивается в её дыхание: на секунду ему кажется, что Сакура мертвенно-неподвижна. Но тёплый, едва ощутимый воздух влагой касается его щеки, и он роняет голову ей на плечо, обхватывает запястье: под его пальцами бьётся мерно её пульс. — Не уходи, Сакура, — шепчет ей в ключицу, слышит тихое сердце. Живая. И остальное — неважно.***
В себя Сакура приходит только через пять дней. Все это время у ее палаты дежурит Наруто, в его голубых глазах столько медленной, болезненной паники, что Шестой отгораживается от бывшего ученика: со своим бы страхом совладать. Наруто любит Сакуру: она для него — ближайший друг, сестра, его вдохновение и ответственность. На той проклятой миссии должен был быть Узумаки: в последний момент всё переигралось, Харуно вызвалась сама, конечно, но Наруто чувствует вину. И прирастает к полу в дверях палаты, ждёт верным псом, когда Сакура проснется. Нежная Хината неотступно рядом, за плечи обнимает и понимающе гладит светлую шевелюру. Смотря на любовную поддержку Хьюги, Рокудайме отворачивается от Наруто, пытаясь справиться с собственным ужасом. Липкая мерзость близкой потери так и не отпускает Какаши, преследует несуществующим запахом крови, озона и пыли. В третий день он приносит в палату Сакуры охапку лесных незабудок, ставит на прикроватной тумбе, а потом уходит, не оборачиваясь. Только бы не видеть её болезненную бледность, потускневшие земляничные волосы и светлые выцветшие ресницы, обрамляющие закрытые глаза. Вид такой Сакуры приносит ему физическую боль. И селит где-то под рёбрами обжигающую ненависть к Учихе: не появись бы мальчишка… А по ночам во снах Какаши видит кошмары. Рин с развороченной грудиной и разорванным сердцем скорбно качает головой: мол, и меня убил, и девочку свою не спас… Свою? Какаши морщится, как от лекарственной горечи: она ему не принадлежит, она — вся для Саске, соткана из света и любви к нему, предана до выломанных костей. Обито смеётся страшно, издевательски: поворачивает лицо с пустыми глазницами, улыбается дьявольски, называет трусом и слабаком. — Она моя ученица, я за неё переживаю, — твердит, как мантру, Какаши, — она талантливый и ценный ирьенин… — Девочка-как-Рин, — хохочет, рифмуя, Обито, — И снова в крови и ошмётках собственных внутренностей. Ври мне сколько хочешь, Какаши, но себе не смей: к девочке-почти-как-Рин ты чувствуешь совсем не учительские и не братские чувства… Какаши просыпается в поту и, кажется, слезах: безумие для него физически ощутимо, высверливает черепную коробку назойливой мыслью о правоте мёртвых, но Шестой гонит её от себя, измучивает себя до беспамятства на тренировках, до помутнения работает с бумагами в резиденции. Только бы не думать. Только-бы-блять-не-думать. Когда на пятый день в его кабинет вламывается счастливый Наруто и говорит, что Сакура проснулась и хочет его видеть, Какаши ощущает почти что отвращение. У него нет никакого желания идти к ней, разбивать себе сердце о её благодарность (и, черт-бы-побрал-ебаного-Учиху, не больше), но всё равно накидывает плащ и несётся в больницу быстрее ветра. То ли от желания убедиться, что Сакура всё ещё для него — друг и ученица, а это всё просто аффект, то ли от необходимости услышать голос и окончательно убедиться, что жива, что в порядке и — целая. Закат покрывает её кожу тонким золотом, выкрашивает земляничные пряди в переспевшую яблочность, роняет на лицо тёплые тени. И отчего-то в ней, такой освещённой уходящим солнцем, столько сакрального и почти святого, что Какаши спотыкается на пороге. Смотрит на неё, сидящую на постели, свившую венок из незабудок (его, его незабудок, что сам собирал для неё в лесу!), и забывает дышать. Сакура надевает венок, как корону: и, действительно, кажется Какаши выше дайме и богов. Её жест почти по-детски невинен, но Шестой коронует её моментально, собирает для себя новый образ для предутренних снов, готовый и колена преклонить, и кончики пальцев её согревать невесомыми поцелуями. Рокудайме всё едва контролирует себя, но уперто твердит про себя мантру про отношения учителя и ученика, про дружбу, пронесённую сквозь года. Где-то на грани сознания мелькает образ хохочущего Обито и Рин, которая осуждающе-горько качает головой. Но Какаши старательно, методично, как прилежный ученик, гонит от себя все эти навязчивые мысли. А Сакура наконец поднимает глаза. Улыбается ему как-то по-новому, не как прежде. И — смотрит, прямо, не говоря ни слова. Какаши ловит её взгляд, и — тонет в неизвестной ему до этого момента болотной зелени. В глубине этих лучистых, обманчиво спокойных глаз кроется что-то, похожее на откровение. Почти мистическое, почти потустороннее. Шестой не может этому противостоять и идёт, влекомый, завороженный, будто осуждённые на гибель, заблудившиеся в лесу, увидевшие болотные огни. Делает несколько шагов к её постели, шепчет: — Сакура… — и голос свой не узнаёт, слышит, как крошится в пыль его самообман. Падает на колени перед ней, лбом упираясь в жесткий матрас. Почти поклонение, почти молитва. Только-бы-не-поняла. Но она, несомненно, понимает. Запускает пальцы в его спутанные седые волосы, касается нежной прохладой висков. Ласково, но вместе с тем почти властно проводит по его подбородку и скулам, заставляет поднять лицо. Осознаёт, прекрасно осознаёт, как действует на него, ноготком очерчивает линию его челюсти, а потом — сползает на пол к нему, обнимает за плечи и сбивчиво, влажно дышит куда-то в его ключицу. Ни слова не говорит, только горячими ладошками гладит его спину. Какаши невесомо обвивает её руками, прижимает к себе так бережно, как только способен. Разумом знает, что она — сильная, несгибаемая. Что она — шиноби. Но боится даже дыханием коснуться, будто любая неосторожность может разбить её, как хрупкий фарфор. Сакура прячет лицо за занавесью розовых прядей, Какаши чувствует телом, как она улыбается: губы касаются его шеи. Шестой смотрит на её острые коленки — всё такие же сбитые, в незаживших ссадинах. И перестаёт себя обманывать. Любовь ломает рёбра.***
Какаши избегает Сакуру всеми возможными способами. Он знает, что не имеет на неё права: не в том смысле, который напридумывал себе и в который загнал себя тяжёлыми реалистичными снами. В них Сакура хрипло дышит, извивается змеей под ним, обнажённая до неприличия. Страстная, лёгкая, она млеет от его разнузданности и вседозволенности, обвивает длинными белыми ногами его торс и целует, срывается на крик во время оргазма. Невозможно красивая Сакура, она искусительно проводит языком ему за ухом, целует глубоко и страстно, врастает корнями в его душе и сердце. Днём Шестой старательно дистанцируется, отмахивается, хмурясь, от застрявшего в ушных раковинах издевательского смеха Обито и тоненького, почти пошлого стона Сакуры-из-снов. А ночью снова изводится до сумасшествия от непрекращающихся образов. Шестой не имеет никаких прав на Сакуру и её любовь. Всё, что он видит по ночам, — почти богохульство. Предательство и светлой, отчаянной любви Сакуры к Саске, и самого Учихи: Какаши не хочет красть то, что ему не может принадлежать по определению. И оттого изводится ещё сильнее, потому что вся выдержка летит к чертям, стоит ему подумать о яблочной розовой коже, коленках в ссадинах и веснушках на маленьком носу, которые он пересчитал, кажется, сотни раз. Потому что болотные огни раз за разом приводят его в зелёную вязкую тину, что резко погружает под толщу воды, в которой — ни звука, ни движения. Только всепоглощающая, страшная любовь. Такая может разрушать миры. Своей силой и своей неправильностью. Какаши старательно прячется от всех, но хочется — от себя самого. И в сумасбродных сомнениях пропускает, как из деревни вновь уходит Учиха, провожать которого собираются сразу пятеро шиноби. Наруто, с сожалением расстающийся с другом. Хината, вежливо кланяющаяся Саске и тут же прячущаяся за спину Узумаки. Усмехающийся Ямато и обманчиво-безразличный Сай. И — Сакура. Мажущая нечитаемым взглядом по Учихе, махнувшая неловко ему рукой и будто не слушающая слова прощания. Какая-то совсем иная Сакура. Харуно всё кивает невпопад. И постоянно оглядывается на резиденцию Хокаге.***
Когда Сакура сама буквально вламывается в кабинет Хокаге, первое, что чувствует Какаши — боль. Он видит её белые руки, хоть и прикрытые рукавами тёмно-серого платья, но всё такие же неестественно-тонкие. Шестой помнит, как эта асбестовая кожа была покрыта густой алой кровью, и хмурится, будто меж рёбер воткнули кунай. Хотя, кажется, даже это было бы менее больно. Он больше не обманывает себя: Какаши любит Сакуру до отчаянной потребности слышать её дыхание. Но в то же время любой взгляд на неё вызывает воспоминания о вытекающей жизни из её тела реками крови. И обнажённую откровенность снов. Смерть и секс сплетаются в какую-то гремучую, абсолютно безумную смесь, и Какаши даже не пытается делать вид, что всё в порядке. Знает: ему не совладать с этим цунами, с этим взрывом из вины-любви-необходимости. Прошитой на изнанке восприятия, влезшей под самую кожу, текущей теперь вместе с кровью. Шестой прикрывает глаза, лишь бы не смотреть на эту невозможную девочку (впрочем, ей двадцать шесть, но Сакура кажется ему всё ещё хрупко-юной, по-детски беззащитной и нуждающейся в любви — но, блять, не его, а учиховской). Вот только Сакуре нет дела до его душевных терзаний. Она закрывает за собой дверь кабинета, поворачивает ключ в замке несколько раз, а потом — улыбается. Как-то странно улыбается: многообещающе, развратно и невинно одновременно (и как умудряется это в себе сочетать?!), так особенно, что Какаши окончательно сходит с ума. Потому что происходящее — иррационально, слишком похоже на его дурацкий сон, вдохновлённый смесью любви и годами чтения книжек Джирайи, слишком невозможно. Какаши чертовски хорошо помнит сломленность Сакуры, когда Саске — Ками, в какой уже, к чёрту, раз? — покидает Коноху. Ещё более чётко помнит её перемолотое почти в труху Лезвием Ветра тело и свою пропитанную кровью одежду. Пыль, озон и металл: сюжет для самых страшных кошмаров, страшнее, чем Рин и Обито, — но в этом Какаши признаться не может даже самому себе. Шестой знает о ней больше, чем она сама: но то, что происходит сейчас — за гранью его понимания. Потому что Сакура приходит к нему другой. С разбитым вдребезги от любви к Учихе сердцем, переломанным телом и с каким-то новым, но невероятно обжигающим огнем внутри. Смеется надсадно, подходит обольстительно-медленно и кладёт свои ладони на его плечи. Смотрит по-новому, а будто окончательно цельно и даже счастливо: — Не уходите, Шестой-сама, — шепчет ему в шею так томно и трепетно, что Какаши понимает: там, в больнице, она всё слышала, всё чувствовала и всё понимала, даже будучи без сознания, — Никогда больше от меня не уходи. И Какаши сдается на её милость. Стягивает маску и целует, ловя её дыхание. Мелькает образом счастливый Обито — зрячий, радостный, искренний. Также быстро угасает облик Рин: она смеётся, такая же живая, одетая в красивое сиреневое платье, машет на прощание и убегает вслед за Обито. Улыбается ободряюще и немного грустно (но всё ещё невозможно тепло) отец. А остаются — только зелёные глаза напротив. Только тёплые тонкие руки и земляничные волосы, многообещающая ухмылка и тепло хрупкого тела. Какаши обнимает Сакуру, проводя пальцами по её позвоночнику, вдыхая её запах, упиваясь её податливостью. — Как жаль, что мне практически пришлось умереть, чтобы начать видеть истину, — шепчет Сакура, а потом целует его сама. Шестому кажется, что он падает. Но это больше похоже на откровение. Невозможное становится его реальностью. Божественное овеществляется и сбывается, как пророчество. Вокруг — целый огромный мир, открытый и впервые настроенный дружелюбно, а не враждебно. Целый мир схлопывается для Какаши в одного единственного человека. Навсегда, без сомнений и лишних слов. Шестой захлёбывается любовью к зеленоглазой куноичи, щедро дарующей ему взаимность. Шестой чувствует беспрекословное счастье и видит отражение своего чувства во взгляде Сакуры, что тянется за новым поцелуем.