Горячая работа! 31
автор
Размер:
719 страниц, 26 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
24 Нравится 31 Отзывы 6 В сборник Скачать

Глава 21

Настройки текста
Примечания:

«Пока в России Пушкин длится, Метелям не задуть свечу.» Давид Самуилович Самойлов

      8 января 1815 год.       С самого утра в Лицее царило необыкновенное оживление. Прислуга суетилась, прибирая этаж за этажом: полы и лестницы тщательно подметали, в коридорах расстилали ковровые дорожки, истопники поддавали жару в печах, чтобы не заморозить высокопоставленных визитёров, собирающихся засвидетельствовать главнейшее событие учебного года – переводной экзамен.       Шуточное ли дело? Сам Министр Просвящения, граф Алексей Кириллович Разумовский, возглавит комиссию, дабы впоследствии доложить об итогах Государю, возлагавшему на Лицей и, главным образом, на его первых выпускников, самые радужные надежды.       Мероприятие должно было пройти без сучка и задоринки!       Волновались все: педагоги, глотающие сердечные капли, Дядьки, коих сегодня нарядили и причесали по последней моде, и, конечно, воспитанники, на плечи которых ложилась большая ответственность – не только перед собственным будущим, но перед государством в первую очередь. Они – первые! Так называемый «золотой выпуск». На них будут равняться все последующие поколения лицеистов, о них возьмутся болтать по всей России и составлять научные труды!       Спальный коридор на четвёртом этаже полнился нервными вздохами, причитаниями и мягким шелестом тетрадных страниц. До торжественного открытия второго экзаменационного дня оставалось меньше получаса! Этажом ниже, в большом парадном зале, уже собрались гости. Время стремительно бежало вперёд, учащиеся наскоро повторяли то, что, казалось, знали слабее.       Мы с Шарлем прибыли в Лицей ещё утром, дабы разделить с друзьями тяготы невзгод и поддержать их на этом важном жизненном этапе.       Облачённые в парадную униформу, юнцы нервным шагом мерили коридор. О, что за чудо была эта форма! Вместо привычного синего кафтана, длиною до колен – укороченный щëгольский мундир того же цвета, с раздвоенной фалдой – своеобразный "ласточкин хвост"; вместо широких брюк – белые облегающие лосины, какие носят офицеры царской армии; вместо ботинок – начищенные до блеска чёрные сапожки, закрывающие икры. Алый воротник-стойка с обшлагами покрывала золотая и серебряная вышивка. В этом изысканном обмундировании лицеисты выглядели старше своих лет, превратившись из подростков в молодых бар.       Мозоля друг другу глаза, они маршировали туда-обратно, кто с книгой в руках, кто с конспектом, а кто репетировал своё появление перед комиссией, выставляя вперёд нужную ногу: студенческая примета гласила, что вставать с кровати в день экзамена и входить в аудиторию нужно непременно с левой ноги. Никто так и не смог объяснить мне суть данного поверья, но, скорее всего, здесь действовал принцип «всё наоборот». Поскольку экзамен – это не обыкновенный день, то и вставать нужно не с той ноги, что каждое утро. То бишь, не с правой.       Сдача экзаменов – это не всегда предсказуемый процесс. Сегодня даже лучшие из лучших сомневались в своих способностях. В надежде заручиться поддержкой высших сил, чтобы удача была на их стороне, воспитанники ставили свечи в лицейской церкви, читали вслух молитвы, по-возможности прибегая к чудаковатым таинствам: вера в них помогала успокоиться перед серьёзным испытанием.       Недаром говорят, что самыми суеверными людьми в нынешнем просвещённом обществе остаются врачи и студенты. Под подушкой каждого лицеиста этой ночью находился раскрытый учебник, который способствовал притоку знаний к голове, а поутру многие положили в левый сапог червонец – счастливую монетку.       Предметом суеверных обрядов поневоле обернулся и Данзас, которого товарищи легонько щипали за волосы, памятуя о расхожем убеждении, что обладатели рыжих волос – самые везучие люди в мире: считалось, что, трогая рыжие пряди, человек "заражался" удачей их владельца. Бедный Костя раз пять поправлял разрушенную причёску!       Те из воспитанников, кто был не в силах оставаться в тесном пространстве многолюдного коридора, где, к тому же, царила изматывающая духота, выбрались на лестничную площадку, куда вынесли стулья, разместив их вдоль стен, наслаждаясь прохладой гуляющего здесь сквозняка.       Следом туда выбралась и я, незаметно пристроившись в углу возле окна, каждой клеточкой тела ощущая жуткое напряжение, сдавливающее со всех сторон. Рядом сидел барон Дельвиг: уткнувшись в учебник по латыни, он с унылым видом повторял «исключения из второго склонения»: «Итер-тубер-вер-кадавер, цицер-пипер-эт-папавер». Какое-то заклинание, ей-Богу!       Время от времени, когда лицеист сбивался, скрипя от досады зубами, я успокаивающе поглаживала его по спине, приводя в чувства, получая в награду измученную, но светлую улыбку. Ужас, что науки с детьми делают!       Вольховский, один из претендентов на золотую медаль, неизменный соперник Горчакова, опирался руками о стену и, стоя так с опущенной головой, зажмурившись, проговаривал под нос мудрёные предложения на немецком, напоминающие собачьий лай. Вильгельм Кюхельбекер, перегнувшись через перила, отрешённым взглядом изучал закрученные спиралью ступени. Из парадной залы доносились звуки безмятежной праздной жизни: смех, голоса, бряцание армейских шпор... Будучи обладателем нервной натуры, Кюхля не знал, куда деться от волнения, лицо его приобрело зеленоватый оттенок, губы пересохли, а на лбу выступила испарина. Кажется, бедняжку подташнивало...       Один только Броглио, опустив веки, безмятежно покачивался на стуле, заложив руки за голову. Этот легкомысленный итальянец с красивой бронзовой кожей, сосед Медведя по "чёрному столу", вечно последний в лицейских табелях, даже не думал переживать, смирившись, что не сможет впечатлить искушённую публику.       Разглядывая таких разных по образу мыслей и манерам отроков, я с трудом переводила дыхание. К лифу моего кораллового платья был прикреплён драгоценный помандер в виде граната в разрезе. Поднося аксессуар к носу, я вдыхала успокаивающий аромат лаванды, который посоветовал мне доктор Пешель: эфирное масло лаванды унимало нервное томление и частоту сердечных сокращений.       Если бы не это средство, у меня бы давно уже разыгрался тик!       Шарль, от нечего делать, взялся читать Державина, мечтая увидеть легендарного русского поэта воочию. К сожалению, он ещё не дорос до выхода в свет, поэтому за процессом экзаменов будет наблюдать в компании Дядек сквозь щель приоткрытых створок, отделяющих парадную залу от учебной аудитории. Рассматривая низкий потолок, который, казалось, медленно опускался, вслушиваясь в скрип стула Броглио и обрывки крылатых латинских выражений, звучащих над ухом, я испугалась, что схожу с ума или вот-вот потеряю сознание... На моё счастье, в следующую секунду из коридора выходит Данзас, придерживающий тяжёлую стеклянную дверь, и томительное бездействие, со всеми вытекающими из этого "галлюцинациями", мгновенно исчезает.       С сочувствующей улыбкой осмотрев уставшие лица друзей, Медведь выходит на середину площадки, цепляясь взглядом за ослабшего Кюхельбекера, утирающего лоб платком.       Но прежде, чем он успевает что-либо сказать, я замечаю разводы белых пятен на его мундире – то ли пудры, то ли побелки, и прихожу в ужас.       — А где ты уже замараться успел? – произношу в недоумении, поднимаясь с места и разворачивая друга спиной к себе. Вышел, называется, на пять минут!       Испугавшись моего резкого тона и последующего за тем рывка со стула, Данзас невольно вздрагивает, не сразу сообразив, о чём я спрашиваю.       — Видать, на внутренней лестнице прислонился... – удивлённо молвил он, оглядываясь через плечо. — Там стены давеча белили… – спокойствие, звучащее в его голосе, совершенно не соответствовало моему взвинченному состоянию, которое превратило меня в один сплошной оголëнный нерв.       — Подай живо щётку, – сказав это, я указываю на подоконник, где лежали разнообразные туалетные принадлежности – от зеркал и расчёсок до пилок для ногтей, булавок, а также ниточных катушек, оставленных на тот случай, если кто-нибудь из воспитанников случайно изувечит мундир.       Мне следовало чем-то занять руки, а иначе точно лишусь самообладания!       Покорно приняв помощь, очевидно поняв, что мне это необходимо, Данзас с невозмутимым видом скрещивает руки на груди, пока я осторожно орудую щёткой, счищая белый налёт, стараясь не повредить мягкую ткань, в которую шла добавка из шёлка, дающая красивый перламутровый отлив.       — Мне дурно... – Вильгельм лихорадочным жестом расстёгивает тугой воротник, изнывая от желания вдохнуть полной грудью. Тем не менее, сделать это было затруднительно, так как помимо воротника шею сковывал сплошной суконный галстук, следовательно, чтобы его развязать, надлежало сперва снять мундир.       Видя страдания друга, Вольховский отстраняется от стены, приближается к нему и мягко опускает ладонь на угловатое плечо:       — Не угодно ль мяты? – участливо спрашивает он, заглядывая в мутные радужки, подёрнутые тонкой поволокою.       Вильгельм сконфуженно кивает, продолжая держаться за горло, свободной рукой вцепившись в поручень, дрогнувший от его импульсивной хватки.       Метнувшись к окну, Вольдемар берёт с подоконника деревянную шкатулку, внутри которой находилось набитое мятными листьями саше. Без успокоительных трав сегодня не мог обойтись никто. Все понимали, что в ближайшие несколько часов решится их судьба, поэтому нервное напряжение зашкаливало.       — Эх, Вы, трясогузки! – послышался беззаботный, чуть насмешливый голос Броглио. — Да ежели каждый русский солдат с этаким настроем станет в бой ходить – так ведь от России ничего не останется! – выкинув невинную шпильку, он удобнее устраивается на стуле, закидывая ногу на ногу.       — Ты бы тоже лучше повторил на досуге пройденное, – посоветовал Вольховский, качая головой, как бы говоря, что подобного рода легкомыслие до добра не доведёт.       Прикрыв ладонью накатившую зевоту, Броглио сладко потягивается, разминая затёкшую шею, после чего, склонив голову набок, заявляет с наигранной важностью:       — Моя философия: волнение – лишь удваивает страдание! – его девиз был сродни простонародному: «Перед смертью не надышишься». Действительно, от лицеистов сейчас ничего не зависело: они выучили столько, сколько смогли, остальное им неподвластно. Так есть ли смысл доводить себя до обморока?..       — Мочи нет... – глухо простонал Вильгельм, впечатав саше в грудь Вольховского. — Не могу больше! – зажав рукою рот, он пулей срывается с места, ощутив непреодолимый позыв: створки распахиваются аккурат перед его длинным носом – на пороге застыл Горчаков, который отшатывается при виде перепуганного товарища, недоумëнно смотря ему вслед.       Обернувшись к Светлейшему, я неосознанно замираю, любуясь сооружённой им причёской. То был классический вариант «а-ля Тит», но с пышным коком на макушке, взбитым из накрученных кудрей, намазанных жирнючей помадкой. Подобное амплуа не подходило подростку: так мог причёсываться лишь светский человек, прибывающий в совершенных летах.       Неслучайно мне вспомнились петербургские франты, чьими излюбленными местами гуляний были Невский проспект и Английская набережная Невы.       Преисполненный достоинства, Горчаков легко поворачивается вокруг собственной оси, требуя от нас отчёта об увиденном. Он был неотразим и буквально парил над паркетам. В манерах юного князя появилась невиданная доселе грация, граничащая с чем-то высокопарным: и то, как он двигался, и как говорил – во всём прослеживалась актёрская червоточина, удивительным образом подходящая природному нраву, что раскрывало характер, а не искажало его.       Однако на сей раз не обошлось без изъяна:       — Боже, ты что, голову в улей сунул? – не сдержался Вольховский, перебрасывая саше из одной руки в другую. Очевидно, его смутило то же, что и меня: неестественный глянец на волосах, слипшихся от переизбытка косметических средств.       Боясь разрушить укладку ещё до начала экзамена, Горчаков от испугу превратил воздушный кок – в безе.       — Ужель сверх меры?.. – нахмурившись, он касается кончиками пальцев затвердевших прядей, оглядываясь на нас с Данзасом, желая услышать иное мнение.       — Изрядно, братец... – подтверждает Медведь, тревожно закусывая нижнюю губу.       Дельвиг и я удручëнно кивнули, не имея цели кривить душой. Удовлетворившись правдивой реакцией, Горчаков совершает поклон с абсолютно прямой спиной, отблагодарив нас за внимание, и сразу после этого, не теряя невозмутимого вида, ныряет обратно в коридор, жестом показывая, что скоро вернётся.       — Макушку прочеши частым гребнем, а то совсем как статуя! – крикнул вдогонку Данзас, считая своим долгом ободрить друга, и дать понять, что не всё так плохо.       Озабоченность Горчакова причёской была ничем иным, как затейливой формой проявления невроза. Ему предстояло выступать на глазах у строгой матери, чистокровной немки, носившей в девичестве фамилию фон Остен-Сакен. Эта женщина не терпела промахов, для неё не существовало предела совершенства. Вот почему Горчаков так усердно прихорашивался, стараясь угодить требовательному вкусу Ma-ma.       К счастью, глава рода, достопочтенный Батюшка Михаил Алексеевич, командир резервного кавалерийского корпуса, находился ныне при армии, а потому родительский авторитет давил на Франта лишь вполсилы.       Ох, до чего печальна студенческая жизнь!       — Voilà! – закончив счищать побелку, я с торжествующим видом возвращаю Данзасу щётку. — Более ни единого пятнышка на твоей репутации. – Развернув его к себе лицом, смахиваю несколько незначительных пылинок с груди и ласково оглаживаю румяную щёку.       — Благодарю покорнейше, – приложив правую ладонь к сердцу, Данзас почтительно кланяется, одарив меня самой нежной и тёплой улыбкой, обнажившей нечто ангельское, кристально-чистое в его ребяческом облике, скрывающем уже порядком окрепший дух.       И тут я вспоминаю о другом ребёнке:       — А где Пушкин?.. – кажется, в последний раз мы виделись около часа назад. И с тех пор – тишина.       Не похоже на него...       — С химерами воюет. – молвил печальный Дельвиг, не отрываясь от учебника. — Велел не беспокоить. – Отчего-то эти слова взволновали меня не на шутку. Преподаватель латинской и российской словесности Александр Иванович Галич упросил поэта сочинить оду к приезду Державина, которая должна будет продемонстрировать обществу монументальность лицейского образования, дескать, вот какие таланты воспитываются в оных стенах.       Пушкин поневоле сделался главным героем сегодняшнего экзамена. Отдувался один – за всех.       — Так ведь скоро выходить... – мельком глянув на куранты, стоявшие на углу лестницы, я решила поторопить повесу, напрочь забывшего о неумолимом марше времени.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

      Возле комнаты поэта притаился Константин Сазонов – его слуга, украдкой наблюдающий за барином в окошко, оттопырив муслиновую занавеску.       Прошёл ровно год с того дня, как я заплатила ему два гривенника, упросив сохранить в тайне историю с поднимающейся по фасаду Лицея продуктовой корзиной. Кажется, что Сазонов ничуть не изменился с тех пор: молодой человек, не разменявшей ещё третий десяток, угрюмый, привыкший к уединённому образу жизни, встретил меня настороженным взглядом. Глаза, большие, выпученные и как будто стеклянные. Белобрысые жидкие волосы его, всклокоченные в обычные дни, сегодня были взбиты и напомажены.       Придержав подол, я на цыпочках подкрадываюсь к двери:       — Как барин? В добром ли расположении духа? – спрашиваю шёпотом, останавливаясь в двух шагах от Сазонова.       Резко отпрянув, он упирается тяжёлым взором в пол, весь сжимаясь, как если бы увидел на пути кобру.       — Батюшка, Александр Сергеевич, кручинится... – бросает сухо и торопливо, пристально рассматривая свои ноги, словно не понимая, зачем они ему, после чего, наскоро откланявшись, удаляется восвояси.       Улыбка редко появлялась на его желтоватом, строго правильном лице — всегда он думал о чём-то, и в глубине тёмных глаз, холодно-спокойных, порой сверкало что-то тёмное, нелюдимое.       Впрочем, слугой, если верить Пушкину, он был отличным: расторопным, трудолюбивым и редко вызывающим нарекания. Как говорится, не суди книгу по обложке.       Вслепую нащупав помандер, вновь подношу драгоценность к носу, втягивая в лёгкие прохладный аромат лаванды, от которого мурашки побежали по коже, а в груди разлилась приятная расслабленность.       Постучав костяшками о стекло, чтобы хозяин "кельи" точно услышал, я опускаю ладонь на круглую ручку, надеясь, что не отвлекаю его от важных размышлений...       — Entrez, – послышался бесцветный голос за дверью, побудивший к решительным действиям.       Заглянув в комнату, вижу, что Пушкин, развернувшись лицом к запотевшему окну, продевает пуговицы белого суконного жилета в петлички. Воздух был пропитан тоской. Я не ощущала здесь присутствия жизни... Ничего, кроме абсолютного, почти невыносимого безмолвия.       — Позволишь?.. – спрашиваю с робкой полуулыбкой, как бы извиняясь за внезапное вторжение.       Обернувшись, поэт устало прикрывает глаза, смиряясь с моим присутствием. Он был неспокоен, сумрачен и молчалив. Бесшумно прикрыв дверь, не зная, как подступиться к другу, я так и осталась стоять у порога, осматривая уже знакомый мне аскетичный интерьер.       На поверхности конторки лежал одинокий лист пергамента – «Воспоминания в Царском Селе»... Стихи были переписаны набело. Пушкин пробно читал их друзьям многие недели. Всем очень нравилось. Описание северного рая, царскосельского сада, озёр, где «плещутся наяды», и монументов военной славы – Чесменской колонны и Катульского обелиска – всё это воочию вставало перед глазами, пробуждая в душе трепет и ностальгию. Пушкин не любил од, считая их громозвучными, лишëнными первозданной поэтической лёгкости. Порой он досадовал, что послушал Галича, дал себя уговорить...       Но поворачивать назад было поздно, оставалось покорно принять неизбежное.       Собравшись духом, я выступаю вперёд, снимая со стула, стоящего подле кровати, мундир, подходя к поэту и помогая ему закончить туалет. С первого взгляда становится ясно по грустному выражению лица, что молчаливость отрока происходила от глубокой кручины, вызванной тяжёлой думой, которая, будучи постоянным предметом размышлений, отрывала его от окружающего мира, заставляя невольно сосредоточиваться в самой себе.       — Ну как?.. Готов показаться свету? – управляясь с рядом тугих блестящих пуговиц, предпринимаю попытку развеять гнетущую атмосферу.       Бесшумно усмехнувшись, Пушкин поднимает на меня затравленный взгляд:       — Да я уже готов хоть в последний путь! – бросает с долей неприкрытой иронии, находя последнюю отраду для себя в мрачном юморе.       Нахмурившись, я символично поплевала через плечо:       — Дурак? – приподняв брови, смотрю на него с напускной строгостью, не имея желания злиться по-настоящему. — Когда как, – безразлично пожимает плечами, бездумно рассматривая стену за моим плечом.       Нет, так дело не пойдёт: с таким настроем нельзя показываться чванливой публике – загрызут ведь! Фундаментом личности Пушкина выступала его душа – светлая, как восходящее солнце, и чистая, как горный родник. Нельзя, чтобы он читал уныло – это будет противоречить тому, что заложила в него природа.       — Брось паясничать. У меня и так сердце болит... – признаюсь я, отвлекаясь на секунду от мундира и приподнимая помандер. — Гляди, даже лаванду припасла от нервного недуга. – Позолоченный гранат усеивали красные минералы, носившие то же название; раздвинув две половинки, показываю спрятанную внутри эфирную губку.       Мне было важно донести до поэта, что есть люди, которые переживают за него так же сильно, как он – за свою оду. Пушкин не должен нести эту ношу в одиночку и, тем паче, сторониться друзей, запираясь от них в комнате, как Диоген в бочке.       Увиденное произвело должный эффект: затуманенный взор прояснился, а на бледных, осунувшихся скулах выступил нежный, едва различимый румянец.       — Случалось ли Вам когда-нибудь декларировать оду в присутствии величайшего поэта современности? – в этом вопросе было много нервного, словно оборвалась последняя натянутая струна. Черты лица повесы мгновенно преобразились; каким-то весёлым и холодным блеском озарились его синие очи; губы сжались в одну прямую, неумолимо-строгую черту. Во всём облике появилась странная, расходящаяся с обстоятельствами бравурность.       — Не доводилось... – вновь взявшись за пуговицы, я осознала, что он находится на той стадии отчаяния, когда хочется и плакать, и смеяться. — Но случалось исполнять Тарантеллу при французском дворе на глазах у сотен вельмож и достопочтенной Императрицы Жозефины. А было мне в ту пору точно, как тебе: пятнадцать годин. – Мне казалось, что я понимаю Пушкина, ведь когда-то давно переживала похожие эмоции. Однако озорная улыбка, расцветшая на тонких губах, утвердила обратное.       — Вот видите, Вам меня не понять! – однозначно, ему следовало пересмотреть приоритеты.       Задорно рассмеявшись, прихожу к выводу, что в душе отрока медленно устанавливается спокойствие, но, скорее, от бессилия, нежели от веры в лучший исход.       Меня не устраивал подобный расклад:       — Назвался груздëм — полезай в кузов, – напомнив, как третьего дня он крутил хвостом перед цыганкой, требуя найти доказательства существования у себя божественного дара, я нечаянно задеваю нечто сокровенное в его сердце: длинные ресницы дрогнули, а улыбка скривилась, источая боль.       — Так няня любит сказывать... – в трудную минуту жизни, Пушкин вспомнил о крепостной своей бабушке. Ни мать, ни отец не умели заботиться о нём так, как это делала Арина Родионовна. Верно, она бы нашла, как его теперь успокоить...       Заприметив подступающие слёзы, осторожно приподнимаю голову поэта за подбородок:       — Все твои страдания я бы с радостью взяла себе, коль это было бы в моей власти... – силясь разогнать печаль, я смотрела на него взглядом матери, светлым взглядом любви, смешанной с опасением. — Чтобы ни случилось, знай: я с тобою неотлучно, мыслями и сердцем... – пальцы скользят за корсаж, извлекая наружу маленькую иконку с прикреплённой сверху петлицей – образ Николая Чудотворца – заступника всех сомневающихся. Пусть Господь сбережёт это беспокойное дитя и окружит ореолом спокойствия.       Теперь Пушкин знает, как он мне дорог. И не только мне – всем, кто был выставлен им за дверь: друзьям, педагогам, Сазонову, шпионившему у дверного окошка.       Прикрепив образок к латунной пуговке жилета, я закрываю его лацканом мундира, застёгивая последнюю, самую верхнюю золотую пуговицу, и сразу после этого, тихо произношу:       — На удачу...       Как хорошо, что мы понимали друг друга без слов. Красноречивое молчание отражало всё невысказанное, что с трудом поддавалось осмыслению; мы обнялись, вложив в этот порыв всю нежность, принесшую собой долгожданное облегчение.       Недолюбленный ребёнок – таким представлялся мне Пушкин. В дворянских семьях подобное явление не редкость. Детей водили к родителям здороваться и прощаться, благодарить за обед. Дети целовали родителям руки и не смели говорить им «ты». Некоторые родители и бабушки с дедушками сильно баловали своих чад, но это не приветствовалось значительной частью общества. Как правило, на ребёнка обращали внимание лишь в двух случаях: в раннем отрочестве, когда с ним не зазорно ещё нежничать – то есть лет до трёх-четырëх – и по достижение первых успехов в обществе. Считалось, что дети должны мириться с царящей в семье разумной строгостью, но были и такие, которые, глядя на тёплые взаимоотношения родителей с младшими братьями и сёстрами, начинали сравнивать, вследствие чего чувствовали себя "на вторых ролях", говоря иначе – ненужными. Хотя по прошествии времени младших детей ждала точно такая же участь: родительская отчуждëнность.       Всё это казалось мне ужасно несправедливым! Разве для себя делал причёску Горчаков? А Пушкин? Неужто чувство одиночества родилось в его душе с пустого места? Ведь не я, а Батюшка с Матушкой должны стоять сейчас здесь и успокаивать единокровное чадо!       Мало кто из родителей поднялся на этаж проведать своих сыновей в этот важный для них день, и потому мне хотелось отдать лицеистам всю свою заботу.       Раздавшийся за перегородкой стук заставляет опомниться; распахнув глаза, вижу, как с высоты фанерной стены, подперев кулаком румяную щёку, нами любуется Пущин, облик которого излучал бесконечную доброту и какое-то неземное спокойствие.       — Никак уверенность растерял? – в его взоре, неотрывно устремлённом на поэта, появилось выражение тревожного, но безобидного упрëка. — Когда ж это бывало?.. – риторически вопрошает он, устремляя взгляд в потолок, а на губах между тем расцветает очаровательная полуулыбка.       Увидев друга, Пушкин весь преобразился, избавляясь от остатков тяжёлого настроения. Если в его сердце стучались сомнения, Пущин, как ангел, стоял на страже; как взглянет он своими светлыми глазами ему в лицо, и вмиг отгадает, что у него на сердце — и всё опять тихо, и опять чувства потекут плавно, как река.       Взъерошив кудри на затылке, поэт мечется к конторке: в движениях его появилось что-то беспокойное, словно тысяча электрических импульсов разом прошлись по телу.       — Брани меня, брани! – порывистый взмах руки свидетельствовал о смирении и освобождение от мрачных дум. — Ты прав, я нынче совсем без веры... – склонившись над одой, он опирается руками о столешницу, бездумно разглядывая чернильные завитки.       Пушкин, в привычной для него манере, ударился из одной крайности в другую, и если минуту назад на его лице почти не было эмоций и всё в нём замерло, то теперь душа отчаянно рвалась ввысь – туда, где, верно, дожидалась Муза. Усталость, которую он очевидно выказывал перед этим, теперь совсем прошла. И я надеялась, что бесследно.       — В одном лишь не усомнился... – тихо продолжает отрок, вновь оглядываясь на гостя, отстраняясь от конторки и приподнимая голову. — Мы ведь друзья, Жано?.. – это не было сомнением, а скорее, утверждением; поэт хотел прочувствовать истину, то единственное, в чём точно уверен, как уверен в том, что Земля вращается вокруг Солнца.       Пущин смотрел на него с прежней ангельской кротостью, неотрывно; взор его был охвачен мечтательной дымкой.       — Дру́ги, Пушкин, – подтверждает он, свесив правую руку, призывая повесу подойти ближе.       — На век?.. – с очарованием, свойственным первым летам молодости, вопрошает отрок, делая шаг вперёд, касаясь любезно протянутой ладони, бережно её сжимая.       — До врат могилы. – кивает Жано, взглянув на него тем дружелюбным, любопытным и мягким взглядом, свойственным всякому любящему человеку. Взирая на друга сверху вниз, он с горячностью сердца ловил каждый его жест, каждое движение, каждый вздох, стараясь запечатлеть в памяти образ бесконечно светлого, возвышенного существа – поцелованного Господом в макушку, как правильно заметила таборная цыганка.       — Тогда всё хорошо... – прикрыв на мгновение глаза, Пушкин тотчас их распахивает. — Тогда мне ничего не страшно. – Ни следа горя не отражалось на его дивном лице. Очи, как и прежде, смотрели открыто и ясно, а губы осеняла детская улыбка, такая невинная и доверчивая, что впору было разрыдаться!       Так они и застыли: смотря друг на друга в упор, не разжимая рук, словно весь мир исчез, представляя собой памятник дружбе и вечной юности. Но идиллия не продлилась долго. Спустя полминуты дверь в комнату резко отворяется, отчего я была вынуждена отскочить к окну.       На пороге стоял всполошившийся Дельвиг.       — Вы где пропадаете?! – возмутился он, оглядывая всех разом. — Общий сбор вот-вот объявят. Пойдёмте скорее! – и, кивнув в направлении коридора, первым мчится к назначенному месту.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

      В передней на третьем этаже собрались все лицейские. Толпа была подвижной, многие переговаривались, не торопясь выстраиваться в шеренгу. Гувернëр, Сергей Гаврилович Чириков, добродушный мужчина средних лет, непонятно где задерживался, что подарило юнцам несколько минут свободного времени.       Проталкиваясь сквозь теснящихся одноклассников, Горчаков разыскивал глазами Вольховского и, обнаружив оного возле дальней стены, ускорил шаг, представая перед удивлëнным другом в новом амплуа:       — Как теперь?.. – поднеся ладонь к макушке, он демонстрирует исправленный вариант причёски. Твёрдый, лоснящийся кок осел, на его месте образовался неброский начос из мягких кудрей, что выглядело куда более естественно.       — Справно, – неловко улыбается Вольдемар, очевидно не ожидая, что Светлейший придёт перед ним отчитываться; в том угадывалось много наивности, и это вызывало трепет в сердце.       Горчаков просиял: в движениях вновь появляется непритязательная манерность, которая очень шла ему, на что Вольховский добродушно покачал головой, мол, ты не исправим!       Спустившись вслед за друзьями, я останавливаюсь подле лестницы, дабы никому не мешать, напоминая Шарлю, чтобы вёл себя осторожно, когда возьмётся подглядывать за происходящем в главной зале. Пушкин врывается в толпу на всех парах, отвечая на вопросы товарищей, касающиеся предстоящего чтения бойко и с улыбкой, точно это не он пять минут назад был близок к тому, чтоб замуровать себя в комнате.       Дельвиг куда-то испарился, хотя, вроде, всегда был на виду и спустился в переднюю одним из первых. Я слышала смех Данзаса, который мимоходом отпустил какую-то шутку, видела, как Пущин наскоро перебирает кудри поэта, пытаясь придать им благопристойный вид. Обрадовалась, когда заметила румянец на щеках Кюхельбекера, явно открывшего в себе второе дыхание.       И всё же бездействие отупляло, истощало последние душевные силы.       Отстранившись от стены, Вольховский громко хлопает в ладоши, привлекая к себе внимание, решив, по-видимому, сказать несколько напутственных слов. Опустив руку на плечо Ивана Малиновского, русоволосого юноши с продолговатым лицом и пухлыми губами, сына покойного директора, он жестом призывает всем выстроиться в круг.       Лицеисты, не сговариваясь, исполнили его волю, обступив оратора со всех сторон.       — Вот что, скотобратцы... – уверенно начинает Вольдемар, припоминая присутствующим их общее прозвание. — Четыре года тому, мы и знать не знали, что такое Лицея, все рыдали на открытие, упрашивали маменек смилостивиться и вернуть нас в отчий дом... Но вот они мы – теперешние старшекурсники, познавшие многое, и через многое прошедшие... Нас уже не смутить сменой вех, но важно другое, господа... – он говорил размеренно, взвешивая каждое слово, поочерёдно всматриваясь то в одно изумлённое лицо, то в другое. И сделав короткую паузу, обуздав шквал бурных эмоций, продолжает более спокойно, нахмурившись каким-то тревожным мыслям,       — Русский народ пережил страшную войну, может быть, самую страшную в истории человечества. И чтобы исправить последствия – нужны годы. Так неужто мы устрашимся экзамена?.. После всего, что было, после всего, что могло бы быть... Ужель горстка педантов в накрахмаленных галстуках сумеет нагнать страху больше, чем это сделала война?.. Нет, братцы, – отрезает оратор, качнув головой. — На нас вся ответственность ложится. Нам латать раны Отечества. Россия нуждается в верных сынах, твёрдо стоящих на ногах, ведь кто, если не мы?..       Пронзительный взор серых глаз останавливается на сыне почившего руководителя, вздрогнувшего при упоминание своей фамилии:       — Малиновский! Ты знаешь, мы все свято чтим память славного твоего Батюшки, любезного директора нашего, Василия Фëдоровича... Вскорости после похорон мы поклялись хранить верность Лицейскому девизу: «Для общей пользы!» Так будем же верны ему до конца! И ежели что-то сегодня не заладится – пустое. Для общей пользы мы всё преодолеем, надо будет – на второй заход пойдём и не опустим рук назло всем недругам! – радушно хлопнув Ивана по спине, как брат брата, он обнаруживает благодарность в полупрозрачных серо-голубых омутах, замутнённых влажной пеленой.       Малиновский был живым и весёлым юношей. Вспыльчивым, задиристым, он был очень горяч. Но при упоминание имени покойного родителя не сдержался, смахивая тыльной стороной кисти скользящую по щеке слезу. У него ведь и мать умерла в начале двенадцатого года. Благо, осталось много братьев и сестёр, а то бы не избежать ему участи бесприютного сироты.       Пушкин взглянул на товарища с пониманием, призывая быть сильным: когда в день похорон гроб с телом Василия Фёдоровича опускали в могилу на Большеохтинском кладбище, а Иван Малиновский безутешно плакал над телом отца, Пушкин подошёл к нему и взял за его руку. И перед могилой директора они поклялись в вечной дружбе.       У меня сердце разрывалось от созерцания столь трогательной картины! В ней всё было прекрасно: единство, поддержка, взаимовыручка. Какой Вольховский всё-таки молодец! Вернул товарищам веру в себя!       Он напоминал капитана пиратской шхуны, выкрикивающего вдохновляющую речь, намереваясь придать соплеменникам храбрости перед тем, как корабль начнёт дерзко лавировать между коварными рифами.       Речь действительно получилась воинственной... Лицеисты – будущая образованная элита; от них зависит дальнейшая участь нашей страны. Меня восхищало, что служить они хотели не себе, а Отечеству, не индивидуализмом, а сплочённостью – «Для общей пользы!».       — Да будет так, – кивает пришедший в себя Малиновский, вновь принимая невозмутимый вид.       Не удержав чувств, я бесшумно расплакалась, прикрывая рот платком, ругая себя за непозволительную слабость... Ведь если меня так растрогали события переводного экзамена, что же тогда будет на выпускном?..

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

      В глазах рябило от сияния золотых эполет, шнуров и вензелей. Рассматривая парадную залу, разбитую античными колоннами, я вспоминала тот день, когда подглядывала за воспитанниками через приоткрытые створки, ведущие в класс, где на данный момент находился Шарль с Дядьками, и как впоследствии меня поймал Гауеншильд, предлагая стать частью дружной лицейской семьи. О, каким одиноким рисовалось мне тогда это место, каким высоким и недосягаемым казался потолок! Ныне всё по-другому. Зал будто уменьшился, публика заполнила его целиком.       На выставленных полукругом мягких креслах разместились родители и родственники воспитанников. Приехали профессора из Петербурга, гусары, кое-кто из сановников, любопытствующие жители Царского Села. Прибыл ректор Петербургской духовной академии архимандрит Филарет, и даже генерал Саблуков, которого покойный Павел Петрович прогнал с караула в ночь на двенадцатое марта...       Вон и отец Пушкина Сергей Львович.       Я сразу его узнала, хотя и видела впервые в жизни: уж очень они с сыном похожи! Имея от природы округло-мягкие черты, старший Пушкин отнюдь не выглядел толстым или тучным. Более всего в нём восхищали глаза – синие, с яркой искрой, как у нашего Саши! И те же светлые волосы, правда, без кудрей, и тот же продолговатый нос, и та же манера щуриться – сразу понятно, чей он отец, и к гадалке ходить не надо!       Сергей Львович занял место в "партере": откинувшись на высокую спинку, он уже успел свести знакомство с матерью Кюхельбекера, Юстиной Яковлевной: привычкой болтать на уроках мой друг также пошёл в Батюшку.       Моё кресло находилось на галёрке, возле самых окон – поближе к лицеистам, подальше от надменных представителей света.       Против гостей, за длинным столом, покрытым красным сукном, сидели лицейские начальники во главе с Разумовским; широкую грудь Министра пересекала пунцовая лента, а взгляд был тяжёлым, без блеску, как у конвойного Петропавловской крепости. Профессора разместились сбоку – отдельно от высокопоставленных членов комиссии.       Не хватало только Государя. Но об его отсутствии, кажется, никто не сокрушался.       Вниманием большинства зрителей, конечно же, владел Державин, который был очень стар для подобного рода мероприятий. Всё в нём выдавало усталость: от сгорбленной спины, до прерывистого дыхания, слетающего с приоткрытых, точно в жажде, губ.       На литераторе был парадный мундир с сияющей бриллиантовою короной Мальтийского креста, плисовые сапоги и напудренный парик с буклями, что более-менее облагораживало общий вид, убеждая, что за столом сидит живой человек, а не мумия. Но у меня всё равно сердце ёкнуло... Ведь я читала его стихи в год приезда Наполеона в Россию, будучи утомлённой повсеместной французской речью. Боже, как давно это было, словно в прошлой жизни!       Лицеисты стеной стояли вдоль окон, выказывая сдержанность в манерах. Лица у них были натянуто-приветливые, обретшие отпечаток безысходности. Трудно было не заметить, с каким беззастенчивым любопытством, вопреки родительскому неудовольствию, поглядывали на них молодые барышни.       Дневной свет, отражаясь от белых лосин, высвечивал каждую жилу и коленные суставы, отчего казалось, будто ноги юнцов высечены из мрамора.       Наконец, когда напольные куранты пробили десять утра, Гауеншильд вышел из-за стола. Согласно установленному регламенту, директор Лицея предстал перед гостями в вицмундире и батистовом галстуке, завязанном простым узлом. Сказав приветственную речь, с благословения архимандрита Филарета, он объявил об открытии экзамена.       Ох, как же я переживала!       Как сокрушалась, когда преподаватели, продвигаясь вниз по списку, вызывали моих друзей отвечать! Сердце замирало всякий раз при взгляде на серьёзные и важные лица экзаменаторов, которые в этот момент казались какими-то священными особами и оттого особенно страшными... Поначалу отроки выглядели испуганно, отвечали кратко и подолгу молчали. Но время шло. Постепенно общее напряжение спало, юноши заговорили свободнее, всё дело показалось не таким уж страшным.       Кутаясь в мягкую Оренбургскую «паутинку», используя для пущей видимости театральный бинокль, я радовалась даже самым маленьким их победам. Лицеисты вошли в этот зал детьми, а выйдут, даст Бог, старшекурсниками!       Горчаков покорил комиссию светской обходительностью и безупречной дикцией. Данзас и Пущин тронули сердце сентиментального Филарета, отметившего неперечливость сих славных отроков, их благонадëжный кроткий нрав. Про Дельвига, к его собственному удивлению, экзаменаторы сказали, что у него отличная светлая голова и душа незаурядного закала.       Пушкину пришлось нелегко. Поэт стоял перед взыскательным Разумовским, закинув назад растрёпанную голову, и блуждал глазами по потолку и стенам. Видно было, что он страдает. Несмотря на мелкие замечания, все пришли в восторг от его феноменальной памяти.       Продолжительность экзамена измерялась пятью часами. В полдень было решено устроить перерыв, дабы позволить благородным господам размять косточки, а воспитанникам, наконец, присесть. За этот короткий промежуток, я успела проведать брата, передать ему печенье для перекусу и вдоволь наговориться с друзьями, сердечно объявив, что неимоверно ими горжусь!       Вскоре экзамен возобновился. В создавшейся тишине, помимо голосов отвечающих, был слышен шелест платьев и скрип вощёной мебели. С приближением вечера время ощутимо замедлило ход. Гости стали тихо вздыхать, елозить в креслах, чувствуя душевное утомление. Гусары украдкой нюхали табак, открывая и закрывая драгоценные табакерки, а дамы шептались одними губами.       В целом, атмосфера благочиния не пострадала.       Державин утомился больше всех. Он дремал до тех пор, пока не начался экзамен по русской словесности. Тут старик оживился, прогнал отягощающую разум сонную негу и поддался вперёд, устремляя испытывающий взор на оробевших отроков; он преобразился необыкновенно.       Я сочла нужным отвлечься и сосредоточить внимание на постороннем предмете, на чём угодно, лишь бы не трястись от нетерпения и не думать каждую секунду о том, когда же вызовут Пушкина!       Выровняв сбившееся дыхание, обращаю бинокль на гостей, принимаюсь рассматривать наряды приезжих дам.       Женщины постарше, в большинстве своём, выбрали туалет для променада – «Promenade dress» – замысловатый вариант прогулочного одеяния. А те, кто ещё не вышел из первой молодости – «Half dress» – универсальное платье; в зависимости от того, как оно будет обыграно, его можно надеть на любое мероприятие, уместное для второй половины дня.       Поскольку мне хотелось выглядеть сегодня чуточку красивее, чем в обычные дни, я остановилась именно на этом фасоне: шёлковые твил имел мягкий жемчужный отлив, ввиду чего коралловый цвет играл то розовым, то оранжевым оттенком. Подол оплетала атласная лоза с небольшими виноградными гроздьями, шитых серебром. Образ завершала классическая причёска «а-ля Нинон», убранная изящным венцом с россыпью драгоценных кораллов; это украшение было замечено на многих юных особах.       Замужние Mesdames сплошь сидели в чепцах. Здесь были и многослойные тюлевые чепцы, напоминающие растрёпанный кочан капусты, и чепчики из крепа, густо опушенные кружевами, походившие на распустившийся пион, и чепцы-фонтанки, с ниспадающими оборками; украшенные цветами и лентами, узорчатые и гладкие, блестящие и матовые – их было так много, что глаза разбегались!       Несмотря на разнообразие отделки, мне не приглянулся ни один из них. Я, как и Матушка, считала чепчик жутко нелепой вещицей! Он неплохо сочетался с пышными причёсками прошлого века, особенно с высокими куафюрами времён Марии-Антуанетты, но современная мода лишила сей предмет элегантности. Молодая девушка в чепце выглядела глупо, как великовозрастное дитя, а зрелая женщина добавляла себе лет десять ненужного возраста...       И вдруг я услышала фамилию Пушкина. В душе всё разом перевернулось. Убрав бинокль, перемещаю взгляд туда, где стоял кучерявый отрок.       Поэт вытянулся перед экзаменатором Галичем, смотря куда-то сквозь него; взгляд был отсутствующим, руки расслабленно свисали по швам.       — Определите, – говорил тонкий Галич вкрадчивым голосом, — определите, пожалуйста, первостепенные качества писателя, какому закону подчинено творческое мышление?       — Главное качество писателя, — отвечал Пушкин, — есть скрытый гений, который подчинён прихотям муз и всецело раскрывается в общение с ними. Гений – есть благословение, дар природы, что закладывается в человека ещё до рождения. Всякий гений надлежит закалять, как адамант. Закона же тут вовсе никакого нет.       Галич торопливо затряс головой.       — Верно, сударь, верно! Но Вы забыли ещё одно качество: чувствительность, — сказал он. — Чувствительность, которая одна только имеет силу приводить нас в умиление! Писателю надлежит иметь много сердца!       Тут я понял, что Пушкин ответил не то, что полагалось по учебнику. Галич повернулся всем корпусом к дряхлому старичку, который по-отечески улыбался поэту, кивая в ответ его неуклюжим изъяснениям. Тем не менее, Пушкин избегал встречаться с Державиным прямым взглядом, делая вид, будто его не существует.       Между тем Галич вновь подал голос:       — Будьте добры, рассказать, какими словами обогатился русский язык за последние двадцать лет? – это был самый лёгкий вопрос из всех.       «Выгораживает...» – подумалось мне. – «Нет, Галич никого топить не станет! Бесспорно – Пушкин сдаст экзамен!»       Воспрянув духом, поэт радостно затараторил:       — Николай Михайлович Карамзин от слова «промысел» образовал «промышленность». Среди других его изобретений мне памятны: «занимательный», «впечатление», «катастрофа», «будущность». Всего около пятидесяти новых слов! – парирует он, доказывая, что не лыком шит.       Мне же вспомнилось такое слово, как «трогательный» – ещё одно творение Карамзина. Год назад Александр подарил мне букет белых тюльпанов в особняке Талейрана на улице Сен-Флорентен, именно тогда я по-настоящему прониклась магией этого очаровательного выражения!       Разумовский, доселе писавший что-то скрипучим пером на листе пергамента, приподнимает голову, бросая озадаченный взгляд на Галича, мол, за какие такие заслуги к Пушкину проявляется демонстративное снисхождение?       У меня сердце подскочило к горлу, ладони вспотели, но профессор, заговорщически глянув на своего талантливейшего ученика, невозмутимо продолжил:       — Откройте, пожалуйста, что есть суть оды? – кажется, это была предпосылка к выступлению Пушкина, которого преподаватели и лицеисты ждали с нетерпением.       Мне вдруг стало не по себе, и я в очередной раз потянулась к лаванде, удерживая помандер возле лица, неотрывно наблюдая за происходящем на "сцене".       Поняв, что от него требуется, поэт нахмурился, по-видимому настраиваясь на нужный лад:       — Оде надобно выразиться возвышенно! Она не терпит просторечий... – в точности повторив то, что хотел услышать Галич, Пушкин натужно улыбается, стараясь выглядеть менее взволнованным.       — Я полагаю, – сказал Галич, склоняясь к задумавшемуся Разумовскому. — Что следует нам выслушать также опыты сего воспитанника в высоком роде. Господин Пушкин сочинил стихи под названием «Воспоминания в Царском Селе»… Надеюсь, сударь, — обратился он к поэту, — лицейская муза не останется в долгу перед Государем и Отечеством, – заключает многозначно, что только сильнее подогревает всеобщие ожидание.       Державин, до сего момента слышавший от воспитанников только свои стихи, заинтересовался, узнав, что теперь будет читано что-то новое. Преисполнившись воодушевлением, он вперился в отрока жадным взором, непроизвольно потирая сухие кисти в перчатках.       Вот та минута, ради которой Пушкин столько вытерпел!       Напрягая весь свой слух, зрение, чувства, я затаила дыхания, перекрестив фигуру повесы, смело выступившего вперёд. Поклонившись сперва Державину, а затем – Разумовскому, что некоторым образом нарушало этикет, поэт, раскрасневшись, принимает величественную позу.       Сергей Львович также подобрался, готовый внимать молодой лире сына; разместив подбородок на сжатом кулаке, он прищуривается, оборачиваясь разборчивым педантом.       Пушкин стоял перед комиссией в гробовой тишине, в теснящем ему мундире. Все сторонние звуки разом улеглись, закрылись табакерки, смолк девичий шёпот, мебель не скрипела, и даже злой ветер за окном унял свою мощь.       Чистый отроческий голос грянул торжественно и звонко:       «Навис покров угрюмой нощи             На своде дремлющих небес;       В безмолвной тишине почили дол и рощи, В седом тумане дальний лес;       Чуть слышится ручей, бегущий в сень дубравы,       Чуть дышит ветерок, уснувший на листах,       И тихая луна, как лебедь величавый, Плывёт в сребристых облаках. Плывёт — и бледными лучами Предметы осветила вдруг.       Аллеи древних лип открылись пред очами, Проглянули и холм и луг;       Здесь, вижу, с тополем сплелась младая ива       И отразилася в кристалле зыбких вод;       Царицей средь полей лилея горделиво В роскошной красоте цветёт. С холмов кремнистых водопады Стекают бисерной рекой,       Там в тихом озере плескаются наяды Его ленивою волной;       А там в безмолвии огромные чертоги,       На своды опершись, несутся к облакам.       Не здесь ли мирны дни вели земные боги? Не се ль Минервы росской храм? Не се ль Элизиум полнощный, Прекрасный Царскосельский сад,       Где, льва сразив, почил орёл России мощный На лоне мира и отрад?»       Он читал самозабвенно, скользя по строфам с первозданной лёгкостью, так умело подчиняя себе рифму, как музыкант порхающие ноты.       Пущин, Дельвиг, Кюхельбекер и другие товарищи не верили своим глазам. Они знали Пушкина и в то же время не признавали его. Он был необычный, какой-то особенный, другой; лик был озарён радостью, в каждой строчке чувствовался упоительный восторг.       Мороз по коже пробегал от красоты знакомого стиха – я слушала его, будто впервые! А перед глазами проплывали пейзажи Царского Села – всего того, о чём пел Пушкин: все эти холмы, столетние рощи и бескрайние поля были тут до нас и останутся после нас... Тенистые аллеи, охваченные утренним туманом долины, затянутые мутной тиной пруды и узкие каналы, наполненные хрустальной водой, с плакучими ивами на берегу.       Поэт говорил о вечном!       Когда дошёл он до стиха, где упоминалось имя Державина, голос его обрёл внушительность:       «О, громкий век военных споров,       Свидетель славы россиян!       Ты видел, как Орлов, Румянцев и Суворов,       Потомки грозные славян,       Перуном Зевсовым победу похищали;       Их смелым подвигам страшась дивился мир;       Державин и Петров героям песнь бряцали       Струна́ми громозвучных лир.»       Всё происходящее напомнило сон. Гости в изумление раскрыли рты, Державин удовлетворительно кивал в такт рифмам, Сергей Львович не двигался; он был горд и одновременно растроган.       Победы русского народа над иностранными полчищами были увековечены в публичной лицейской оде – первой в своём роде.       «Края Москвы, края родные,       Где на заре цветущих лет       Часы беспечности я тратил золотые,       Не зная горестей и бед,       И вы их видели, врагов моей отчизны!       И вас багрила кровь и пламень пожирал!       И в жертву не принёс я мщенья вам и жизни;       Вотще лишь гневом дух пылал!..»       Пушкин смолк, и по залу прокатился клокочущий шёпот.       Чудо произошло и со мной: нечто невероятно горячее и любящее наполнило моё сердце так, что уже не помещалось внутри, стало расширяться и подниматься вверх.       Разумовский обомлел, застыв с выразительной миной на лице, точно громом поражённый.       Когда же патриарх русских певцов в восторге, со слезами на глазах бросился к поэту, все уже понимали, что над небом Царского Села взошла звезда нового молодого таланта.       — Спасибо, голубчик, спасибо! – Державин всплеснул руками и как будто помолодел лет на двадцать. — Слышали, господа?.. – обратился он к шумевшей публике, бродя между рядов в счастливом забвении. — Вот – поэт! – представляет Пушкина, который стоял с опущенной головой, ни живой, и не мёртвый, бледный, как полотно. Никогда я не видела, чтобы он вёл себя столь смиренно и безропотно – даже плечи опустились, что свидетельствовало о беззащитности натуры. Прижимая ладони к груди, стараясь унять пробивающую тело дрожь, повеса буквально окаменел.       Старик приблизился к нему и молвил хриплым голосом:       — Теперь и умереть можно... А тебе, мой милый, да пошлёт Господь процветания!.. — и осенил его кудрявую голову, даруя благословение.       Лицеисты, охваченные неведомым порывом, уже приготовились к тому, чтобы всем скопом наброситься на друга, сжать в объятиях и качать – качать под взрыв ликующей толпы – но опоздали. Он убежал.       — Вот, кто заменит меня! – продолжил лепетать Гавриил Романович, смотря вослед сбежавшему юнцу. — Вот вам второй Державин! – тёплый смех его свидетельствовал о необыкновенном душевном подъëме, и, вместе с тем, во взгляде появилось что-то трагически-светлое, неумолимое, но радостное.       Старик, которому жить оставалось недолго, отнёсся к лицеисту, как к своему приемнику.       Гости разговорились, всем хотелось поделиться впечатлениями:       — Ах, что за чудо сынок Сергея Львовича? – умильно вздыхает кокетка в третьем ряду ни к кому конкретно не обращаясь.       — Этот молодой человек не в меру строптив! – хмуриться пожилая дама в старомодном хлопковом чепце с высокой тульей, оскорбившись скорому дезертирству.       — Помилуйте, так ведь – поэт! – возразил повернувшийся к ней молодой гусар. — Возвышенная натура, откуда же взяться покорности?... Зато как гремел!       — Уж дядю Василия Львовича он затмил точно,– со знанием дела кивнул тучный господин в элегантном фраке.       Всё произошло настолько быстро, что я растерялась, не зная, как себя вести.       Смахнув слёзы, обращаю внимание на лицеистов, как и прежде стоящих вровень. Они выглядели растерянно, переговаривались между собой, с тревогой поглядывая в соседнюю залу. Пущин хотел было броситься вслед за другом, сознавая, что ему сейчас очень страшно, но едва сделал шаг из колонны, как был пойман за руку товарищами, которые напомнили о текущем экзамене. И тогда Пущин смотрит прямо на меня: во взгляде его, помимо застывших слёз, отразилась мольба. Жано будто упрашивал: разыщите, утешьте, защитите!       В ногах неожиданно появляется сила. Воспользовавшись всеобщим замешательством, я осторожно, короткими перебежками, скользнула сперва за колонну, а затем на цыпочках прошмыгнула в арку. Гости сидели лицом к экзаменационному столу, не замечая проделываемых манипуляций.       Бесшумно добежав до аудитории, удерживая "паутинку" на плечах, я отворяю двери, едва не заехав ими Шарлю в нос:       — Куда?.. – обращаюсь к Дядькам, понимая, что за Пушкиным пошлют с минуты на минуту; я должна была отыскать его первой. — Куда он сбежал, Вы знаете? – и хотя прислуга находилась в другом помещении, противоположном от того, куда умчался поэт, кто-то из них вполне мог догадываться о его местонахождении.       Щуплый старичок с пышными седыми усами отрицательно качнул головой.       — Не ведаем... – он говорил за всех, и я убедилась в этом, когда оглядела недоумëнные лица других Дядек. Раньше Пушкин любил прятаться в библиотеке, когда надзиратель нравственной дисциплины Пилецкий сильно приседал на уши; но вход в библиотеку находился как раз в парадной зале, из которой он выскочил зайцем.       Шарль, с горящими глазами, привлекает моё внимание пылким замечанием:       — Он теперь хочет без никого, понимаешь?.. Настрадался! – в самом деле, Пушкин, судя по реакции, хотел остаться один. Однако быть наедине с собой и быть одиноким – это разные, в сущности, вещи. Мне хотелось убедиться, что он не страдает, не вернулся к прежнему своему состоянию.       — Я знаю, где барин прячется... – вырастает из ниоткуда Сазонов, теребивший обшлаг кафтана. — Ступайте за мной, коль нужда гложет, открою келейное его место, – сказав это, он торопливо проходит через внутреннюю дверь аудитории в соседние помещение, демонстрируя широкую спину.       Я бездумно поплелась следом.       Мы прошли все анфилады до конца и оказались на лестнице.       Здесь Сазонов остановился, приложил палец к губам, делая знак тишины, а после махнул рукой вниз, осуществляя спуск. Стараясь не отставать, плавно передвигая ноги, чтоб не наделать шуму, я уже приблизительно догадывалась о том, где и при каких обстоятельствах встречу друга. Поначалу эта мысль казалась иллюзорной, но едва мы достигли первого этажа, как становится ясно, что предчувствие меня не обмануло. Сазонов перевёл тяжёлый взгляд в конец лестницы, а вернее – за неё – туда, где в иных домах хранятся швабры и веники, давая понять, что именно туда, словно мышь от кошки, забился перепуганный юнец.       Поклонившись в благодарность за оказанную помощь, делаю взмах рукой, мол, спасибо, дальше я сама, и, дождавшись, когда он уйдёт, подкрадываюсь к последней ступени, вслушиваясь в звенящую тишину. Ничего. Тихо, как на кладбище. Ни единого звука, ни всхлипов, ни шуршаний. С третьего этажа доносилось далёкое эхо голосов; в парадной зале, верно, пытались восстановить нарушенный порядок.       Взявшись за поручень, прохожу вперёд, боязливо заглядывая под косоур.       Мгла скрывала собой фигуру угловатого юноши, уткнувшегося лицом в согнутые колени. Пушкин нисколько не удивился моему появлению; меня выдавал шелест платья.       Не решаясь затеять разговор, наскоро сочиняю утешительный монолог, употребляя все силы к тому, чтобы преодолеть колебания.       Долго думать мне не пришлось: поэт резко вскидывает голову, открывая заплаканное лицо.       — Осрамился, да?.. – голос дрожал, а по щекам градом катились слёзы. — Сбежал, как трус! – злость на самого себя помогала отвлечься, и, как мне показалось, удерживала от новых рыданий.       Всё оказалось куда серьёзнее, чем представлялось изначально.       Я впервые увидела, как Пушкин плачет...       — Что ты в голову вобрал? – подчиняясь велению сердца, пытаюсь опротестовать услышанное. — Никто и мысли об осуждении не держит. Ты ведь не приметил, что там творится, а я приметила. У всех восторг на лицах. Габромания невероятная! – вспоминая скачущего по залу Державина, отпавшую челюсть Разумовского и восхищённый лепет публики, у меня не осталось сомнений, что Пушкин покорил их всех.       В голове ещё рокотал скрипучий старческий голос:       «Вот, кто заменит меня! Вот Вам второй Державин!»       Желая рассеять напраслину, долившую поэта, подбираю подол, после чего, согнувшись в три погибели, ныряю под лестницу, благополучно забыв о приличиях. Пушкин смотрел на меня изумлëнно, поджимая дрожащие губы.       А что ещё мне было делать? Не говорить же с ним издали.       Насилу разместившись в тесном пространстве, к счастью, прибранном накануне, я незамедлительно заключаю друга в кольцо своих рук.       — Мы все тобою гордимся... – произношу уверенно, вкладывая в это откровение всю душу. — Ты умница, слышишь? – перебирая мягкие кудри, тем самым успокаивая впечатлительное дитя, запутавшееся в перипетиях чувств, мне с трудом верилось, что этой весной ему исполнится шестнадцать лет.       Наверное будет правильным посидеть в тишине, позволить эмоциям улечься.       Поглаживая голову поэта, чему он не сопротивлялся, я укрываю его сверху шалью, укутывая, как в одеяло, прижимаясь щекой к лохматой макушке.       Надобность что-то произносить отпала сама собой, ведь иногда важнее просто помолчать; бывают такие друзья, с которыми молчать не только приятно, но даже полезно.       Конечно, я сознавала, что Пушкин в отчаянии, что он огорчился собственному побегу. Не смея заикнуться о причине, я старалась рассеять его печаль, утешить, как уже делала это утром, с искренним и глубоким участием наблюдая за тем, как горе понемногу отступает.       По лестнице носились Дядьки, оглушая нас дробным топотом. Разыскные мероприятия приведены в действие, однако никому и в голову не пришло, что отпрыск благородных кровей мог скрываться в месте, где обыкновенно хранится грязный уборочный инвентарь. Но даже если бы кто-то из Дядек надумал сюда заглянуть, я бы прогнала наглеца прочь: никто не смеет принуждать ребёнка возвращаться туда, где ему неприятно.       И всё же, во избежание проблем, я подтянула к себе колени, рассчитывая остаться незамеченной. Мне казалось, что моя тонкая вязаная шаль, как панцирь, защищает поэта от жестокого внешнего мира, и что никому не по силам добраться до него; он спрятан надёжно.       Наконец, всё стихло. На этаже установилось прежнее спокойствие. Почувствовав себя в безопасности, Пушкин отстраняется и ладонью вытирает влагу с пылающего лица.       Вытянув платок из-за пазухи, тот, который не успела ещё использовать, передаю его другу в помощь, надеясь, что теперь он готов слушать:       — Ведь ты не Державина испугался... – отчасти я догадывалась об истинной причине произошедшего с Пушкиным срыва, и потому решила говорить начистоту. — Таланта своего устрашился, верно? – вместо ответа на вопрос поэт крепко зажмурился, приложив платок к губам, после чего бессмысленно уставился перед собой.       Да, всё правильно...       Подозревать в себе гения бывает нелегко, но ещё труднее смириться с истиной. Пушкин был не просто талантом, а именно гением – разница между двумя этими схожими на первый взгляд понятиями на самом деле огромна. Державин, сам того не ведая, подписал ему приговор.       А ведь мир несправедлив к одарённым людям... Сколько творцов было несправедливо погублено Светом. Взять хоть Моцарта: гениальный композитор минувшего века, колос мирового искусства, умер в нищете и безвестности, преданный превозносившим его когда-то обществом.       Чем ярче пламенеет чья-то звезда, тем больше она вызывает зависти. Однако важно помнить, что всякому человеку, и даже гению, Всевышний дарует право выбора: держаться ли друзей, отвечать ли насмешкам, жалеть себя или бороться – всё зависит от нашего выбора, и от того, умеем ли мы принимать помощь со стороны.       — Если волноваться загодя ничего хорошего из этого не выйдет, – судорожно вздохнув, я призываю Пушкина гнать прочь упадническое настроение. Нельзя с юных лет приучать себя к скорби – добром это не закончится!       Всё ещё прижимая отрока к себе одной рукой, успокаивающе поглаживая предплечье, другой касаюсь спутанных светлых прядок, ласково их ероша, с тоскою подумав о том, что с годами они совсем потемнеют.       — Знаешь, в своё время Матушка научила меня одной нехитрой мудрости, коя не единожды выручала меня в жизни: она запретила употреблять союз "но", повелев, ежели будет к тому моя воля, употреблять "зато" – возместительное противопоставление. Вразумляешь, к чему веду? – конечно, он понимал, ибо только что экзаменовался по русской словесности.       И хотя Пушкин предпочёл сохранить молчание, продолжая смотреть куда-то перед собой, его осознанный взгляд рассказал, что излагаемые мною мысли доходят, куда надо:       — Сам суди, как преображаются события, ежели обращаться к сему совету. А пример таков: «Я бежал от света – ох, как унизительно для дворянина; зато мною восхищается первый поэт России и дамы нашли меня лучше, чем был!» Или, можно так: «Будущность стращает, судьба поэта – не пряник, я убеждён, что не одолею невзгод; зато есть смысл заниматься любимым делом, а сколько ярких событий ждёт впереди, сколько важных людей захотят свести со мною знакомство: талантливому человеку – талантливые друзья! А как мы переменим Россию... Всем скопом, поди, не так боязно будет!»       Таким образом я хотела убедить друга, что взамен дурному всегда найдётся много хорошего, главное, уметь правильно располагать событиями. Мне и самой следовало почаще пользоваться маминым советом, ведь если бы не эта ситуация, так бы о нём и не вспомнила.       — Презанятное правило... – хмыкнул поэт, и губ его касается эфемерная полуулыбка.       Он говорил в нос, немного сипло – такое случается, когда долго плачешь. Несмотря на это, голос звучал спокойно, без надрыва. Паника отступила, вместе со слезами наружу выплеснулись все переживания, что накапливались с раннего утра.       — Ты не одинок... – напоминаю я, тихо выдыхая, радуясь долгожданному просветлению. — Друзья помогут, коль станет невмоготу. Обещаю, ты никогда не останешься один... – сложно было утверждать наверняка, ведь зачастую случается так, что друзья, коих ты любишь в молодости, отсеиваются в течение жизни, но вспоминая дружную лицейскую толпу, я верила, что с Пушкиным такого не случится. Лицей – это дом; семья. Воспитанники – братья друг другу, а подобные союзы, основанные на клятве общему девизу, общей цели и взаимовыручке, живут долго – столько, сколько светят звёзды, ибо память о них живёт даже после смерти клянущихся, сохраняясь в памяти потомков.       Задумчиво перебирая складки надушенного платка, Пушкин вдруг обнаруживает царскую монограмму – изящную литеру «А» шитую золотом. Это был тот самый платок, который Александр подарил мне в день нашего первого свидания в Москве, когда увёл меня с ярмарки и усадил в карету: светило солнце, Маршал Мюрат рассказывал что-то о своём новом сокровище – алом стрелецком кафтане, купленном в память о России, а Наташа, кажется, открыто кокетничала с ним... Ах, до чего славным выдался денёк!       Не узнать Государеву виньетку Пушкин не мог, но он ничего не сказал, продолжив умиротворëнно рассматривать золотой узор, кончиком указательного пальца очертив тонкие контуры. И сразу после, тщательно протерев им глаза, громко высморкался, отчего напомнил мне закипающий чайник!       Я звонко рассмеялась, прикрывая ладонью рот, поймав на себе невинный взор красных от слёз глаз; вот так мой символ любви, наконец, исполнил практическую роль.       И с этого момента платок стал для меня ещё более дорог.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

      Уже вечером, когда улеглись все страсти, гости разъехались по домам, а над окрестностями «Софии» разыгралась снежная буря, Пушкин, разместившись за конторкой в своей комнате, при свете единственной свечки, упражнялся в каллиграфическом искусстве – Гавриил Романович Державин лично попросил его снять копию с «Воспоминаний в Царском Селе». Это стало наградой за перенесённые страдания. Поэт усердно выводил каждую букву, стараясь придать корявому почерку – он никогда не был силён в чистописании – благопристойный вид.       Он слышал, что его Батюшку пригласили на торжественный обед к Министру Просвещения: Разумовский был так восхищён чтением «Воспоминаний», что решил поближе познакомиться с тем, кто подарил молодому таланту жизнь. Пушкин этим страшно гордился – не собой, а в большей степени отцом, которому посчастливилось отобедать в обществе первых людей столицы. Глядишь, Сергей Львович обзаведётся полезными связями и исполнит всё то, о чём давно мечтал.       Буря за окном разошлась столь сильно, что на этажах начали греметь стёкла. Окно Пушкина тоже звенело, обрастая сугробом: сквозь тонкие деревянные рамы просачивался ветер, сбрасывающий на паркет серебристые искры снега.       Пламя свечи беспрерывно трепыхалось, оранжевые всполохи, перемежаясь с тенями, танцевали на листе пергамента, мешая сосредоточиться, искажая ровные строчки. Однако поэт сохранял спокойствие, не отвлекаясь ни на что, кроме чернильных столбцов, собирающихся в наполненное гармонией стихотворение.       На спинке стула висел его парадный мундир – ох, с каким удовольствием он скинул эту невыносимо-душную вещицу! Лицеисты щеголяли по коридору в рубашках, и почти всяк, кто не уснул ещё мертвецким сном от переутомления, заглядывал на огонёк к Данзасу, где ныне происходил праздничный разгул, уплаченный родителями и родственниками.       Внезапно дверь в "келью" распахнулась, проливая на поэта яркий свет из коридора. Он оборачивается, отнимая обкусанное перо от пергамента, прищуренным взором разглядывая фигуру лучшего друга, застывшего на пороге с перекрученным галстуком и в жилете нараспашку.       — Обезьяна, сколько прикажешь тебя ждать? – возмутился Пущин, всплеснув рукой и хлопая себя ладонью по бедру. — Там Медведь сейчас всю икру умнёт. Ни ложечки тебе не достанется! – в два быстрых шага достигнув конторки, он облокачивается о бортик кровати, хмуря светлые брови. — Извольте поторопиться, сударь! – Жано знал, что чёрная икра – любимый продукт Пушкина, и потому боялся, что он, герой дня, ляжет спать голодным, обделённый гостинцами. В конце-то концов, когда они ещё икру попробуют!       Вздохнув, поэт смахивает кудри со лба, подпирая кулаком щёку:       — Полстроки осталось, – небрежно махнув рукою на дверь, он вновь погружает "оглодок" в чернильницу. — Не мешай. – Проигнорировав просьбу друга, Пушкин и не заметил, каким многозначительным взглядом тот посмотрел на него перед тем, как хлопнуть дверью.       Комната принимает привычный вид: полумрак сковывает пространство, пляшущее пламя огарка выхватывает финальные строфы.       Поэт уже не боялся так сильно; страх перед будущим обернулся призрачным волнением, и вместе с тем исчезла фатальность – предчувствие роковых испытаний. В этом мире ничто не предначертано и не предопределено. Он знал, что плохого с ним не случится, если будет жить по справедливости.       А убегать от природы – глупо. Пушкин не сможет похоронить свой талант – это невозможно. И раз уж природа оказалась к нему столь щедра, он найдёт в себе силы, по крайней мере, отблагодарить её, открыв свой дар России. Ведь гений прославляет не себя, а то, о чём пишет. Возможно, Отечество нуждается в нём: откликнуться на его зов, посвятить свою жизнь служению людям будет самой счастливой участью.       С критичным видом осмотрев написанное, он впервые в жизни сознательно проставляет инициалы – не псевдоним и не номер комнаты, как делал раньше, а подлинную свою фамилию: «А.С. Пушкин».       От сего поступка в груди разливается приятное тепло, будто невидимые солнечные лучи проникают в душу. Потянувшись к баночке с песком, имея намерение просушить пергамент, поэт невольно вздрагивает: за спиной вновь отворяется дверь, и на сей раз с шумом.       Жано, держа в одной руке склянку с икрой, в другой чайную ложку, надвигался стремительно, как ураган.       Пушкин отпрянул, когда друг подошёл совсем близко, испугавшись, что тот закатает ему этой банкой в лоб – настолько внушительным был его облик.       — Держи вот, хоть ложечку проглоти на доброе здоровье... – зачерпнув икры, Жано подносит деликатес к губам повесы, собираясь накормить через силу, в благодарность получив лишь строптивый выпад:       — Жано, уймись! – отрезал Пушкин. — Докончить надо! – и как ни в чём не бывало посыпает песком уже законченное стихотворение, собираясь тут же его запечатать.       — Себя что ль? – усмехнулся Пущин, грозно сверкнув глазами. — Ты посмотри, в кого обращаешься: худ как щепка, и в чём только душа держится… – сочувственно вздыхает лицеист, вновь поднося ложку, не желая слушать никаких возражений. – Я решил, ты – сделал! Давай, одну ложечку всего, и я отстану... – обещает он, заставляя поэта устрашиться той роковой минуты, когда икра, от быстрого движения руки, вывалится прямо на конторку, замарав оду. Переписывать её набело во второй раз будет мучением, ибо рука уже болела от напряжения.       Пришлось подчиниться: Пушкин с неохотой открывает рот, покорно проглатывая любимый деликатес, однако Пущин не собирался никуда уходить, тотчас зачерпывая вторую порцию,       — Где одна – там и вторая. – комментирует Жано, не позволяя увернуться, вынуждая его проглотить и вторую ложку. — Две – на покойника, – сердится он, завидев недовольную физиономию напротив. — На покойника, говорю! Давай третью, живо! – и уже прикрикивает, укрощая буйный нрав повесы.       — Жано! – встрепенулся Пушкин, поднимаясь на ноги, чувствуя себя на пределе.       — Ты хочешь, чтоб родственник занемог? – бескомпромиссно вторит Пущин, не испугавшись, а наоборот, распаляясь хлеще прежнего. – Бог любит Троицу, давай-давай... – и силой приставляет ложку к губам.       Ну, что ты будешь делать? Злиться на друга по-настоящему Пушкин не мог, ведь понимал, что тот волнуется.       Смиренно позволив себя накормить, он с мученическим видом устремляет взгляд к потолку, про себя отмечая, что на самом деле очень голоден...       Прожевав икру и уперев руки в боки, поэт представляет, как там, в конце коридора, у Данзаса собрались все лицейские, поочерёдно уплетая багет с паштетом, пироги да сладости... Жано смотрел на него с оживлением, стуча ложкой по стенкам банки, налегая на остатки, будто предчувствуя, что сейчас произойдёт.       — Хорошо, идём! – сдался он, сдувая с пергамента остатки песка. — Но я не шибко там задержусь, письмо приказано сегодня отправить. – Спрятав лист в конторку, дабы его не унесло сквозняком, Пушкин вдруг чувствует, как из головы уходят все мысли, переживания, заботы и тревоги дня.       Мельком взглянув на друга, он осознаёт, что с растрёпанными волосами, в этом небрежном виде, Жано выглядит как-то необычно, словно разом повзрослел... Или это только кажется?       Может, он и сам вырос, просто не замечает сего?..       Ну конечно вырос! А как иначе, ведь они теперь старшекурсники. Удивительная вещь время: стоит раз упустить – потом уже не догонишь.       Покидая комнату, поэт задерживает взгляд на трепещущем пламени свечи, сопротивляющемся порывам ледяного ветра за окном – маленькое, но сильное...       Пушкин подумал, что хотел бы обрести такую же силу духа.

⊱⋅ ────── • Примечание к главе • ────── ⋅⊰

      После триумфального выступления Пушкина на экзамене к лицейскому порогу потянулись поэты со всей страны, желая лично познакомиться с юным дарованием. Константин Николаевич Батюшков побывал в Лицее в феврале 1815 года. А совсем скоро поэт Пётр Андреевич Вяземский напишет из Москвы в Петербург Батюшкову: «Что скажешь о сыне Сергея Львовича? Чудо и всё тут. Его „Воспоминания" вскружили нам голову с Жуковским. Какая сила, точность в выражении, какая твёрдая и мастерская кисть в картинах. Дай Бог ему здоровия и учения, и в нём прок, и горе нам. Задавит каналья!»       И ведь был прав.       В свои неполных шестнадцать лет Пушкин открыл себя России. О нём говорили во всех салонах и дворянских собраниях. В апреле того же 1815 года «Воспоминания в Царском Селе» были напечатаны в московском журнале «Российский музеум» с примечанием издателя В.В. Измайлова: «За доставление сего подарка благодарим искренно родственников молодого поэта, которого талант так много обещает» (предполагают, что стихотворение передал в журнал дядя Пушкина Василий Львович). Это было первое стихотворение, вышедшее в свет за полной подписью поэта.       Сергей Львович Пушкин впоследствии запишет:       «Бессмертный певец бессмертной Екатерины благодарил тогда моего сына и благословил его поэтом... Я не забуду, что за обедом, на который я был приглашён графом А.К. Разумовским, бывшим тогда министром просвещения, граф, отдавая справедливость молодому таланту, сказал мне: "Я бы желал, однако же, образовать сына вашего к прозе". "Оставьте его поэтом", - отвечал ему за меня Державин с жаром, вдохновенный духом пророчества. »       Сам Пушкин вспоминал:       «Я не в силах описать состояния души моей: когда дошёл я до стиха, где упоминаю имя Державина, голос мой отроческий зазвенел, а сердце забилось с упоительным восторгом....       Не помню, как я кончил своё чтение, не помню, куда убежал. Державин был в восхищении; он меня требовал, и хотел меня обнять... Меня искали, но не нашли...»       О знакомстве своей Музы с Петербургским обществом, Пушкин рассказывает в VIII главе «Онегина»:       «И свет её с улыбкой встретил;       Успех нас первый окрылил;       Старик Державин нас заметил       И в гроб сходя, благословил.»       Гавриил Романович, в то время уже пожилой человек, комментировал выступление Пушкина так: «Я не умер. Вот, кто заменит меня».       Пушкинисты сходятся во мнение, что лицейский экзамен 1815-го года стал переломным событием в судьбе поэта – с этого времени в России начался отсчёт новой литературной эпохи, известной как «Пушкинская пора»       Александр Сергеевич же отсчитывал начало своей эпохи от даты основания Царскосельского Лицея, а это 1811 год (какое, всё-таки, огромное значение он придавал тому моменту, когда впервые переступил лицейский порог) таким образом 1810–1830-е годы, «четверть века» – принято считать «Золотым веком» русской поэзии.

⊱⋅ ────── • Рубрика • ────── ⋅⊰

«Мода и быт»

🌿 В 1815 году вышел последний прижизненный роман Джейн Остин, с этого времени мода стала отходить от чётких Ампирных линий. Эпоха Наполеона медленно умирала вместе со своими глашатаями: взамен Остин, в литературу пришли лорд Байрон и Вальтер Скотт. Так началась эпоха Романтизма. В начале Регентства вновь стали популярны рюши, ленточки, оборки и воланы. Простота и аскетичность, свойственные женским нарядам начала века, были окончательно забыты. Визуальный анализ фасонов по Ссылке 1. Украшения из Коралла сделались очень популярны. На многих портретах тех лет можно заметить оранжевые бусы на шеях дам, серёжки, заколки, но особую любовь снискали коралловые венцы (короны) – Ссылка 2. Для героини я выбрала как раз такой!) 😍 Причёска «а-ля Тит», какую носит Горчаков, продержалась в моде вплоть до 1830-х – взглянуть на неё можно по Ссылке 3 – ровно, как и причёска «а-ля Нинон» – Ссылка 4 – Пушкину она будет очень нравится!) «Мочи нет, хочется мне увидать тебя причëсанную à la Ninon; ты должна быть чудо как мила» — напишет поэт супруге из Болдино 30 октября 1833 года. Спасибо за Внимание!) 💜❤💜❤
Примечания:
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.