Горячая работа! 31
автор
Размер:
719 страниц, 26 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
32 Нравится 31 Отзывы 7 В сборник Скачать

Глава 7

Настройки текста
Примечания:

«На фоне Пушкина снимается семейство. Фотограф щёлкает, и птичка вылетает. Фотограф щёлкает, но вот что интересно: На фоне Пушкина! И птичка вылетает... Мы будем счастливы (благодаренье снимку!). Пусть жизнь короткая проносится и тает. На веки вечные мы все теперь в обнимку На фоне Пушкина! И птичка вылетает.» Песня: «На фоне Пушкина снимается семейство» Булат Окуджава (1970 год)

      Январь 1814 год.       Война заключила Россию в блокадное кольцо дыма и огня, забрав десятки тысяч человеческих жизней. Многие крепостные, самовольно снявшись с мест, пустились в бега в надежде отыскать лучшую долю.       Военное положение длилось неимоверно долго – восемнадцать месяцев, а для солдат, проливающих кровь на поле брани, лежащих в сырых биваках, глотающих пыль из под копыт, тот же промежуток приравнивался к восемнадцати летам – каждый месяц как один год.       К счастью, самый страшный момент войны, осада Петербурга, экономического и политического центра Империи, давно прошёл: корпус Витгенштейна перекрыл дорогу на столицу ещё в начале прошлой зимы, так что петербуржцам не пришлось повторять подвиг москвичей и сжигать родной город дотла.       С того момента, как в декабре двенадцатого года Александр отправился в ставку, я не находила себе места. Мне чудилось, что он повторит судьбу Карла XII, что на жизнь его покусятся собственные генералы...       Зимой меланхолия и хандра сделались моими ежедневными спутниками. Я умудрилась заболеть, проведя на больничной койке двенадцать дней кряду. Врачи выявили упадок сил – распространённое заболевание в военное время. Приблизительно в этот же период приключилась другая напасть: Екатерина Павловна серьёзно заболела кататонией, возникшей на фоне личной трагедии – гибели супруга, которого она неустанно оплакивала.       Худшие предположения докторов сбылись: нервные недуги княгини, имеющие слабовыраженный характер в конце двенадцатого года, возымели серьёзные последствия в начале тринадцатого. С ней ежедневно случались припадки, во время которых она теряла сознание, а её тело становилось неподвижным.       Мария Фёдоровна, испугавшись за жизнь дочери, велела ей немедленно отправляться на лечение в Европу, где она путешествовала инкогнито под именем графини Романовой.       Путь Великой Княгини лежал на воды Богемии и далее в Прагу. Маршрут был выстроен безопасно: Богемия оставалась единственной территорией Великой Габсбургской Империи, где с начала войны царили мир и порядок, а близость с Польшей, часть которой входила в состав России, давала возможность, в случае смертельной угрозы, беспрепятственно вернуться на русские земли. В курортном городке Теплице, Княгиня встретилась с сестрой, Марией Павловной, после замужества принявшей титул Великой Герцогини Веймарской; с той поры они пребывали на водах неотлучно.       Ввиду охватившей меня немочи, от которой пришлось отходить больше месяца, я не смогла сопровождать Екатерину Павловну в её оздоровительном путешествии; Наташа осталась со мной в Петербурге, временно перебравшись на службу к Императрице Елизавете, особенно рьяно болеющей за судьбу России и принимающей самое живое участие в меценатстве.       К середине апреля общее состояние моего здоровья улучшилось: весна залечила душевные раны. Я любила весну, а потому каждый год с наступлением тепла словно заново перерождалась.       Александр к тому времени давно уже был в Европе.       Летом на театре военных действий наступило затишье – четвертого июня Наполеон подписал «Плейсвицкое перемирие» – соглашение между Франко-Русским союзом и войсками объединëнной Европы, поэтому грустные мысли в течение летнего сезона посещали меня гораздо реже, но осенью недуг возвратился – моё ослабшее здоровье не справилось с сезонной хандрой. Я столкнулась с тревогой, слабостью и учащённым сердцебиением.       Пора Рождественских праздников измотала меня совершенно. В Зимнем началась череда приёмов, балов, маскарадов, на которых следовало присутствовать в обязательном порядке – мне ещё повезло, что я числилась во внештатных фрейлинах: меня приглашали только на официальные церемонии, поскольку без Екатерины Павловны принимать участие в закрытых мероприятиях, устраиваемых царской семьёй для близкого круга, запрещалось регламентом. Возможно, это и к лучшему, ведь у меня наконец-то появилось время подлатать здоровье.       Наташа днями напролёт пребывала на службе, Аракчеев и Сперанский, казалось, вообще забыли, как выглядит солнечный свет, безвылазно пропадая в кабинетах, разгребая завалы документов.       Мне оставалось довольствоваться лишь малой частью работы – время от времени посещать благотворительные заведения от имени Екатерины Павловны, поддерживать её военно-патриотические фонды. Впрочем, благотворительностью я занималась не только по высочайшей просьбе. Мне и самой хотелось помочь измученному народу, утомлённому скитаниями, и потому вкладывала личные средства, коих было немного, в обустройство временных приютов для крестьянских семей, оставшихся без крова. Уезжать из Петербурга казалось мне сродни преступлению: я считала за благо оставаться в России и переживать тяготы военных невзгод вместе с её народом. Благо, Екатерина Павловна кровь износу нуждалась в доверенном лице в Петербурге, поэтому не возражала против моего желания остаться дома.        В середине января я перебралась в Царское Село, где властвовали тишь, гладь да Божья благодать. Воздух Царского оказывал на меня благотворное воздействие, суетные мысли приходили в порядок, покой способствовал восстановлению душевного равновесия. Здешний край был особенно мил моему сердцу – здесь практически всё напоминало об Александре, а местность обладала живописными пейзажами: колоритные помпезные постройки времён Екатерины Великой, крестьянские покосившиеся домики, пение петухов по поутру – пастораль в чистом виде. Вечное вдохновение. Представители местного дворянства оказались на редкость приятными людьми, что способствовало установлению новых дружеских связей. Большинство дворян, правда, находилось сейчас в Петербурге – как-никак зимней сезон открылся, но и те, кто остался, источали доброжелательность.        Нынешним утром я встала пораньше, чтобы посетить утреннюю службу в храме. Вера являлась для меня главным спутником в жизни. Посещать храмы я любила с детства: мне нравилось вдыхать густой аромат ладана; нравилось слушать церковных певчих, чьи голоса бередили душу; нравилось рассматривать фрески и убранства на стенах, иллюстрирующие библейские сюжеты, и размышлять об устройстве тех далёких времён, когда по земле бродил молодой еврей в компании двенадцати апостолов, проповедовавший веру в единого Бога и любовь ко всякому живому в этом мире.       Погода с утра сложилась неважной: минувшей ночью окрестности подморозило, на дорожках обширных парков образовался лёд, укрытый тонким слоем снега и пожухлой осенней листвы. С трудом переборов всё самое ленивое, я выбралась на улицу ещё затемно, дав зарок не оборачиваться к огням дворцовых окон, манивших вернуться обратно под крышу. Я не могла позволить себе расслабиться, иначе опять впаду в меланхолию, сделавшись узницей четырёх стен.       Храм Воскресенья Христова, куда я направлялась, именовался также Придворной или Домовой церковью и располагался в парадном флигеле Екатерининского дворца. Время в пути занимало меньше одной минуты. Храм соседствовал с Царскосельским Лицеем, а Лицей, в свою очередь, соединялся навесной галереей с фрейлинским флигелем, где я и поселилась.       Приоткрыв узенькую калитку, издавшую неприятный лязг, я покидаю царский двор, выскальзывая в парк, на ходу поправляя севший набекрень синий берет с лисьей опушкой. На входе, как и всегда, спал часовой в полосатой будке, который, на удивление, не заметил ни скрипа, ни шорохов.       Прислонившись грудью к калитке, стараюсь закрыть её как можно аккуратнее, дабы не тревожить утреннюю тишину. К храму уже подъезжали первые посетители, среди которых я приметила княжну Варвару Михайловну Волконскую, уважаемую в местных кругах даму тридцати двух лет от роду, фрейлину Императрицы Елизаветы, приехавшую из Петербурга проведать загородное поместье. Мы славно ладили с княжной, несправедливо считавшейся в свете старой девой – лицом она уж точно была не старухой – и сойдясь с ней во многих взглядах, особливо в духовных, каждое утро, с первого дня знакомства, совместно посещали утренние и вечерние службы. Собственно, в храме мы и познакомились.       Волконская облачилась сегодня в сиреневый салоп, отделанный голубым мехом норки, расшитый золотыми, мерцающими в тусклом свете фонарей узорами. Опознавательной чертой зимнего туалета княжны был бархатный берет с квадратной тульей, по которому я её и узнала.        Осторожно спустившись с коляски, придерживая край салопа, княжна, услышав, как кто-то возится с замком в дворцовой калитке, приподнимает голову, направляя взгляд к источнику звука. Присмотревшись внимательнее, она признаёт во мне знакомую, приветственно склоняя голову.       Я улыбнулась, отвечая поклоном на поклон, жестом показав княжне, чтобы не ждала меня, а скорее ныряла под сени храма.       Замок, как назло, заело. Я не могла ни провернуть, ни вытащить ключ, чувствуя себя полной дурочкой – разиней, как не редко называла меня любимая Матушка. То ли механизмы за ночь замёрзли, то ли я что-то неправильно делала, но в конечном счёте достать ключ у меня так и не получилось. Тихо выругавшись, берусь за прутья калитки и запрокидываю голову к небесам, всматриваясь в далёкие звёзды, уже изрядно потускневшие, стараясь не поддаваться психозу, делая глубокие вдохи и выдохи через рот, как вдруг ...       – Mademoiselle, laissez-moi vous aider! – приветливый голос раздаётся аккурат за спиной, заставляя вздрогнуть.        Бросив взгляд через плечо, замечаю силуэт человека, стоящего посреди сумрачной аллеи, который, недолго думая, молнией бросился к дворцовой ограде. Перед моим взором предстал молодой гвардеец, закутанный в чёрный плащ с пелериной.       Отпрянув от калитки, интуитивно отхожу назад, пропуская незнакомца вперёд. Взявшись за ключ, торчащий в скважине, он напирает на ворота, уверенным движением руки проворачивая неподдающиеся механизмы, запирая калитку на засов, тем самым ознаменовав конец моих мучений.       С облегчением выдохнув, чувствую как щёки заливаются краской, которую на моё счастье скрывал густой полумрак.       — Благодарствуйте... сударь. – Произношу рассеянно и по привычке на русском, стараясь скрыть нервную дрожь в голосе.       Гвардеец появился, словно из неоткуда; выпрыгнул, как чёрт из табакерки, застав меня в неловком, можно сказать дурацком положении. Он стоял ко мне спиной, спокойно вытаскивая ключ, прокручивая его меж пальцев, проверяя, не сломался ли тот, после чего круто разворачивается на каблуках.       — Не стоит благодарности, был рад услужить, – он делает шаг вперёд, попадая в поток желтоватого света масляного фонаря, стоящего подле дворцовых ворот, и я мгновенно теряю дар речи...       На меня смотрел юноша, чей облик пробудил в сердце болезненные воспоминания.        Бездонные голубые глаза в обрамлении рыжих ресниц, светлые волосы, слегка вздëрнутый нос... Незнакомец странным образом напоминал Александра! Обшитый золотым галуном лазоревый воротник, опутанный шнурами плаща, указывал на принадлежность юноши к Семёновскому полку.       В груди что-то перевернулось, сей красивый мираж, казалось, был послан мне проведением, как напоминание о чистой любови, ослабить которую не удалось ни времени, ни расстоянию.       К счастью, гвардеец успел отвести взгляд, а потому не заметил моего пристального внимания. Он вновь задумчиво вертит ключ в руках, смещаясь к фонарному столбу, поднося его вплотную к источнику света. Осознав, что веду себя глупо, причём во второй раз за последние три минуты, я собираюсь с силами и делаю серьёзно лицо, продолжая украдкой любоваться ликом своего спасителя.       К чему он повстречался на моём пути?       Быть может, это что-то значит? Или я просто схожу с ума от безделья и скуки?       Разозлившись на себя и свои нелепые предположения, стараюсь выбросить эти мысли из головы. Подобного рода суждения рано или поздно доведут меня до богадельного дома. Знаки, подсказки судьбы, таинственные предзнаменования – всё это чушь!       Скорее всего, мне просто привиделось: богатая фантазия на фоне долгой разлуки с возлюбленным, очевидно, решила подшутить надо мной. И теперь облик Александра будет мерещиться мне в каждом встречном блондине.       — Вам должно сменить ключ, сударыня, – оторвавшись от столба, незнакомец возвращается на прежнее место, указывая пальцем на зубцы бороздки. — Вот, извольте взглянуть... – заострив моё внимание на коррозии, покрывающей металл, он сочувственно качает головой. — Видите? Сей предмет давно пришёл в негодность. Осмелюсь советовать не применять его более в деле. – Эти слова подействовали на меня, как удар хлысты. Поспешно схватив ключ с открытой ладони, ловлю себя на мысли, что эта вещь вовсе не моя.        Мой ключ – медный и блестящий, новый, на нём нет коррозии, а этот – железный и ржавый: я обнаружила его лежащим под трюмо, когда въезжала в комнату. Наверное, его потеряла одна из фрейлин, живущая в комнате до меня, и, поскольку ключ был старым, она не оплакивала потерю, выпросив у распорядителя двора новый экземпляр. Когда я нашла его, то закинула на стол, а сегодня, в утренней спешке, должно быть, перепутала со своим ключом. До чего нелепая история...       Зажав ключ в кулак, я прячу его в рукаве шубы, смотря на гвардейца с благодарностью:        — Вы так любезны, сударь... – нахмурившись, пытаюсь определить, в каком чине он служит. Высокая круглая шляпа с чёрным плюмажем, указывала на его принадлежность к обер-офицерской части. Шляпа сидела на голове вперёд ребром – о такого рода ношении армейского головного убора принято говорить: «надеть шляпу с поля»; сие значило, что офицер обременён курьерской деятельностью, так как шляпа «надетая с поля», в отличие от других, не улетела с головы во время езды галопом. Иных примет, которые помогли бы определить чин незнакомца, к несчастью, обнаружить не удалось. Чёрный плащ скрывал эполеты и крой мундира, а без них прояснить ситуацию не представлялось возможным.        Пришлось смущённо улыбнуться и попытаться как-то намекнуть гостю о надобности представиться. Мне почему-то не хотелось его отпускать...       Но едва я открываю рот, как гвардеец невольно меня перебивает:        — Вас что-то удивляет во мне, сударыня?.. – без тени стеснения интересуется он, приняв моё смущение за скрытый укор своим безупречным манерам. — Неужто я имел неосторожность обидеть Вас? Ежели так, прошу простить мою нерасторопность... – склонив голову, он отступает назад, дабы не нарушать границ личного пространства.       Испугавшись, что он может уйти, я выставляю руки вперёд:        — Господь с Вами, я не серчаю! – сократив образовавшиеся между нами расстояние, даю понять, что не вижу надобности держать дистанцию. — Просто мне показалось удивительным наблюдать человека Вашего ранга близ столицы. Разве Семёновцы не прибывают нынче в рядах действующей армии? Все офицеры теперь на войне, в Европе... – озадаченно склонив голову на бок, возвращаю себе уверенность, радуясь тому, что удалось завязать разговор. Дышать стало гораздо легче, смущение мгновенно исчезает.       Незнакомец тоскливо улыбнулся в ответ, застенчиво потупив очи.       — Как видите, я – не все, – горькая ирония, скользнувшая в голосе, указывает на роковую тайну.       Приподняв меховой воротник плаща, дабы укрыться от промозглого ветра, гвардеец резко смолкает, решив, по-видимому, что сказал достаточно. Мне почему-то подумалось, что он вот-вот попрощается, поскольку говорить ему явно не хотелось – то ли думы печальные одолевали, то ли тема не располагала к откровению...       Однако спустя мгновение он вновь поднимает взгляд, демонстрируя своё расположение:        — Увы, сударыня... Я не в силах переменить обстоятельства. Гордыня поспешествовала моему нравственному падению. За участие в одной нелицеприятной истории, я был сослан на гауптвахту, и потому не отправился с Государем в Европу. После откомандирован в Царскосельский уезд для несения патрульно-постовой службы, – объяснив причину своего пребывания на гражданке, гвардеец с запозданием спохватился. — Простите, право, я не представился... – и приложив два пальца к виску, отдаёт мне честь. — Поручик Семёновского полка, Пётр Яковлевич Чаадаев, к Вашим услугам, – стукнув каблуком о каблук, он расправляет плечи, демонстрируя идеальную выправку.       Оставшись довольной благоприятным развитием событий, я смело подаю руку:        — Рада свести с Вами знакомство, Пётр Яковлевич. Позвольте же и мне представиться: Софья Алексеевна Вольницкая, фрейлина Её Императорского Высочества Екатерины Павловны, – козырнув чином, приседаю в шутливом книксене.       Фамилия нового знакомого ни о чём мне не говорила, я даже не смогла определить, от какого слова она образована.       Чаадаев... Довольно необычное сочетание звуков – две гласные подряд. Скорее всего, у данной фамилии, как и у моей, иностранные корни, зато имя и отчество оказались лёгкими: Пётр – как Пётр I, и Яковлевич – как отчество Наташи, я была уверена, что запомню их с первого раза.        — Мне известно, кто Вы, сударыня... – признаётся гвардеец, пожимая протянутую ладонь.        Меня будто в прорубь опустили. Тело покрывается мурашками, а в голове молнией проносятся вопросы: Как? Откуда? Неужто мы уже встречались?       Столкнувшись с моим испугом, Чаадаев спешит объясниться:       — В здешних краях Вы более известны под именем «Petite dame»... Или «Мадемуазель, что всегда гуляет в сумерках». О Вас мне рассказали друзья... Прошу не гневаться на них, ибо они в малых летах, а потому невинны, – на этих словах он приподнимает указательный палец, обрисовав в воздухе объект позади себя – флигель Царскосельского Лицея. – Особе женского полу трудно затеряться в месте, населённом взбалмошными отроками, – Чаадаев снисходительно улыбается, приоткрывая завесу тайны, о существовании которой я даже не подозревала...        В окнах четвертого этажа мелькали тени: несколько любопытных мордашек наблюдали за происходящим во дворе. Блик света, играющий на тонких стёклах, помешал разглядеть детали; приметив моё внимание, воспитанники скрываются в глубине здания.       Обескураженная столь необычным известием – что за мной, оказывается, всё это время шпионили, я опускаю взгляд к парадным дверям, за которыми, как мне казалось, пахло мелом, пергаментом и свежевыкрашенными партами...        Царскосельский Лицей был уникальным явлением – это своего рода попытка создать в России Итонский колледж. Инициатива принадлежала, конечно же, Александру, задумавшему воспитать когорту широко образованных государственных служащих. Разработкой образовательной программы занялся Сперанский. Александр болел за свой прожект всей душой, и неспроста разместил Лицей в Царском Селе – месте, которое считал своим первым и единственным домом.       Первоначально Александр даже намеревался устроить в него младших братьев, Николая и Михаила, однако Мария Фёдоровна воспротивилась этой задумке, посчитав её неблагонадёжной. Если бы Великие Князья поселились в закрытом учебном заведении, в него бы потянулись представители «золотой молодежи», сливки Петербургского общества – Апраксины, Долгоруковы, Шереметевы, Голицыны... И тогда мест для детей обедневших дворян, стремящихся поступить в Лицей благодаря знаниям, а не деньгам, не осталось бы вовсе.        Флигель, где ныне жили и обучались лицеисты, был возведён когда-то Павлов Петровичем в подарок любимым дочерям, коих, как известно, народилось аж шесть. Именно по этой причине фрейлинский корпус вплотную примыкал к лицейским стенам, соединяясь с флигелем единой галереей, ведь царевнам и фрейлинам, по задумке Павла, надлежало существовать под одной крышей. Но время редко подчиняется желаниям смертных, внося свои коррективы в планы людей, поэтому там, где ранее благоухало женское царство, благоденствовало ныне царство мужей.        Прежде меня не беспокоило соседство с отроками. И хотя княжна Волконская периодически жаловалась на их шумную компанию, обвиняя юнцов в безобразном поведении, меня эта история никоим образом не касалась, так что в разговорах с ней я предпочитала помалкивать. Дети есть дети, что с них взять? Ну да, шалят... Так возраст же соответствующий, неужто им сидеть в комнатах и крестиком вышивать?        Как выяснилось, я недооценила ситуацию. Детишки-то выросли и теперь, наверное, их следовало держать в клетках, чтобы не следили за одинокими барышнями, гуляющими по вечерам.        — Страшно вообразить, Пётр Яковлевич, что за служащие выйдут из оных стен – повесы из повес! – я не скрывала своего неудовольствия, обвиняя в случившемся себя, а не мальчишек.       Я жила в Царском уже целую неделю и за это время ни разу не заподозрила подвоха. Мои прогулки происходили дважды в день: ранним утром и в первые часы после заката – самое волшебное время. Причём мой путь был всегда одинаков: я доходила до середины аллеи и поворачивала назад. Уходить куда-то далёко от дворца было страшно, так как потом пришлось бы возвращаться в кромешной темноте. В Лицее же прогулки устраивали трижды в день, но ни одна из них не совпадала с моим расписанием, поэтому для воспитанников я оставалась недосягаемой, наверное поэтому они дали мне такое прозвище: «Мадмуазель, что всегда гуляет в сумерках».       Чаадаев как дворянин понимал суть моего негодования, однако сочувствовал скорее детям, нежели мне:        – Пóлноте, Софья Алексевна, здешние отроки – узники храма наук, нам следует жалеть их, а не бранить... – печально вздохнув, он оборачивается к Лицею, устремляя взор к горящим окнам, где минутой ранее виднелись размытые лица.       Чаадаев неспроста назвал лицеистов "узниками" – это позволило вспомнить, в каких строгих условиях они содержались...       Воспитанники пребывали в Лицее круглогодично, без права выезда домой, хотя даже в юнкерской школе были предусмотрены увольнительные. Изоляция от внешнего мира и, главным образом от сверстниц, превратила благородных юношей в дикарей: они увивались за первыми встречными юбкам. Знакомство с дамой приравнивалось для них к чуду.        Похожая ситуация складывалась и в Смольном Институте благородных девиц: взращённые вдали от мужского общества, девушки влюблялись в первых встречных – будь то старый профессор или отец одной из одноклассниц.        Я никогда не поддерживала систему разделения полов, считая, что мальчики и девочки должны обучаться вместе, поскольку это способствовало их гармоничному развитию. И хотя я всё ещё немного сердилась на лицеистов, чувствуя себя подопытной мышью, тем не менее злость постепенно сошла на нет, уступив место глубокому сочувствию.        Чаадаев верно распознал во мне сентиментальную натуру, склонную к отходчивости, и потому продолжил:        — Ранее дети проживали с родителями, в отчем доме, окружённые теплом и заботой. А что они видят здесь? Казармы с крашеными стенами и классы с утра до ночи? Я уже не говорю о том, что братья и отцы воспитанников прибывают на фронте... Очевидно, что служение проказнику Амуру – единственная их отрада, отвращающая от горестных дум. И всё же они свято чтят законы Аристотеля, который, как известно, сказал: «Кто двигается вперёд в науках, но отстаёт в нравственности, тот более идёт назад, чем вперёд». Смею заверить, что в Лицее сего правила придерживаются строго. – Чаадаев говорил красиво, будто сам на полставки подрабатывал профессором.        Жаль, что моё образование не позволило мне в полной мере судить о том, что из себя представляют нравственные науки. С трудами Аристотеля я также не была знакома, получив весьма посредственное домашнее образование.       Устыдившись своей необразованности, я поспешила перевести тему:        — Вы поэт? – это вопрос был задан с целью нащупать в собеседнике учёную жилку. Не всякий гвардеец приучен рассуждать о нравственности и цитирует Аристотеля, единственно из желания дополнить сказанное, а не пустить пыль в глаза. Мне показалось, что Чаадаев наделён тягой к саморазвитию, а возможно даже проходил обучение в университете.       — Философ, – с мягкой улыбкой отзывается он, опровергнув моё предположение.        Я удивилась, отмечая, что впервые встречаюсь с представителем данной "профессии". Философия не входила в перечень моих увлечений. Самокопание в самом себе и окружающем мире, по моему мнению, приносит больше вреда, нежели пользы. Возможно, я просто чего-то не понимала, вернее даже не пыталась понять, а, быть может, всего-навсего не обладала гибким умом, чтобы постичь суть философии.       Как бы то ни было, предвзятое отношение к философии не испортило впечатление от знакомства с гвардейцем, которого мне очень хотелось пригласить на ещё одну встречу.       — Пётр Яковлевич... – шагнув навстречу, взираю на философа с хитрым прищуром. — А разве отроки не спросят с Вас за раскрытие тайны? – стремясь удержать интерес собеседника, предпринимаю попытку растянуть разговор до пределов возможного.        Чаадаев привлекал меня своей образованностью и отсутствием вульгарных гвардейских замашек. Он был одним из тех людей, с кем принято находиться в трудную минуту.       Ничуть не смутившись моего вопроса, философ отвечает прямо:        — Я не давал моим друзьям ни клятв, ни заверений. Сказал лишь, что при встрече постараюсь держать язык за зубами. В первую очередь, я человек чести, сударыня, и для меня непозволительно держать в секрете от дамы, что за ней ведётся пристальное наблюдение – сие нарушает неотъемлемое право человека на частную жизнь, – он вновь склоняет голову, выражая почтение, на что я невольно рассмеялась, приходя к выводу, что воспитанники придают своей деятельности слишком большое значение.       — То же мне, шпионы кардинала! – беззлобно фыркнув, зябко переминаюсь с ноги на ногу. Мороз крепчал, стоять на одном месте становилось всё труднее.        — Но, ежели однажды, сударыня, Вы пожелаете встретиться с ними, прошу, не выдайте моего откровения... – смиренно просит он, боясь лишиться доверия юных друзей.       Я не нашла причин отклонять эту просьбу:        — Не тревожьтесь, Пётр Яковлевич, не выдам, – мне было приятно, что Чаадаев во всём следовал законам чести.        Любой другой гвардеец на его месте не постыдился бы обсудить с юнцами прелести женского тела. Возможно, я бы до сих пор не подозревала, что являюсь предметом мужского вожделения. Не объектом красоты и вдохновения, а именно вожделения, потому как влияние старшего товарища, если оно пагубное, способно извратить чистые детские фантазии.       Но пока другом лицеистов оставался Чаадаев, я могла быть уверенна, что возбуждаю в детских сердцах исключительно платонические чувства.        — Пётр Яковлевич, осмелюсь просить Вас сообщить отрокам моё настоящее имя. Пусть запомнят его, и впредь не употребляют в отношении меня прозвищ, – мне показалось разумным содрать с себя ярлык, ибо я живой человек, а не причудливая шляпка в магазине.       Однако Чаадаев в ответ на мою просьбу отчего-то зарделся:       — Боюсь, здесь так не принято... – вполголоса признаётся он. — Видите ли, прозвища – неотъемлемая часть товарищества. В стенах Лицея все носят, так называемое «второе имя», не исключая преподавательский состав, – поведав о внутреннем правиле Лицея, философ виновато улыбается, показывая тем самым, что не в силах разрешить ситуацию.        — В таком случае, как же лицеисты обращаются к Вам? – мне стало интересно, насколько богатой фантазией обладают выученные Сперанским недоросли.       — Моё прозвище весьма прозаично: Философ – и только, – честно признаётся он, из чего я заключаю, что фантазия лицеистов скорее великодушна, нежели примитивна.       Хотя лично я придумала бы Чаадаеву иное прозвище:        — Я бы нарекла Вас: «Mein Herz», – произношу с мягким немецким акцентом, вспоминая об Алексашке Меншикове, обращающемся к Петру Великому не иначе как «Mein Herz» – «Моё сердце».       Удивлённо вскинув брови, Чаадаев приходит к очевидному, если не сказать предсказуемому выводу:        — В честь Петра Великого? – он заключил, что при выборе прозвища я опиралась на его имя, отсылающее к Петру Алексеевичу, однако имя здесь было ни при чём.        – No. В честь сердца, – спокойно пожимаю плечами, радуясь, что мне удалось ввести собеседника в заблуждение.       Я ссылалась на сердечность Чаадаева, а не на его связь с Петром Великим, и знаменитое Меншиковское «Mein Herz» подошло под описание его нрава идеально:       — Вы наделены большим сердцем, Пётр Яковлевич... – смущённо признаюсь я, силясь перебороть волнение, — Вам удалось рассеять мрак в моей душе. После пяти минут общения с Вами, мой рассудок, признаться, просветлел впервые за долгое время... Теперь мне понятно, отчего воспитанники поверяют Вам свои тайны: Вы – оплот добродетели, – тонкая улыбка пересекает губы, а руки судорожно сжимают края шубы.       Сперва мне подумалось, что признание это было не к месту – слишком уж импульсивно оно прозвучало, но я отогнала прочь нелепый страх, заключив, что выражение искренних чувств, пусть и порывистых, не может выглядеть дурно. Чаадаев был человеком высокого порядка: образован, обходителен, в меру демократичен, и, ко всему прочему, служит в гвардии, если впоследствии выяснится, что он презирает дуэли, можно будет смело окрестить его идеалом.       Мой новый знакомый вобрал в себя столько лестных качеств, что мне показалось странным его отстранение от службы.       Мне казалось, что честных и порядочных людей генералы держат при себе адъютантами. Впрочем, не исключено, что Чаадаев сам не желал идти в адъютанты: в армейских кругах, как я слышала, сию должность отчего-то почитают скверной. Сложно было представить за какой такой страшный проступок Чаадаева сослали на гауптвахту. Его открытая и светлая натура не позволяла заподозрить плохого. Надеюсь, мне ещё выпадет возможность прояснить этот момент...        Не ожидая столь бурного порыва с моей стороны – в самом деле, ведь мы же впервые встретились – Чаадаев счёл нужным сохранить сдержанность:        — Мне лестна Ваша оценка, сударыня. Благодарствуйте на добром слове, – он сопровождает свою скромную речь очередным поклоном. Скромность была ещё одним качеством, определяющим достойного человека.       Благо, скромность для фрейлины – не основополагающая черта; достойную фрейлину определяло иное качество – верность, поэтому я не стала ругать себя за желание пригласить Чаадаева на прогулку:        — Увидимся ли мы когда-нибудь снова? – начинаю как бы издалека, боясь показаться слишком навязчивой.        Мой вопрос дивит собеседника: он оборачивается, проверяя, не подслушивают ли нас, а то, упаси Господь, сочтут ещё эту сцену за флирт. На его счастье за нами никто не наблюдал: по дорогам тёмных аллей никто не бродил, а в церкви уже полным ходом шла служба, паперть совсем опустела. Убедившись в отсутствии свидетелей, он вновь встречается со мной глазами:        — А Вам очень хочется увидеть меня снова? – переспрашивает скорее из вежливости, чем из желания получить ещё одно заверение.        — Дюже как сильно! – с детским восторгом признаюсь я, поражаясь собственной смелости.       В этот момент из моего рукава выпадает ключ, с глухим стуком приземляясь на обледеневшую брусчатку. Недолго думая, я наклоняюсь, желая поднять его; тоже делает и Чаадаев. Первой дотянувшись до ключа, резко выпрямляюсь, причём настолько стремительно, что со всей силы врезаюсь затылком в нос философа.       Раздаётся приглушённый крик. Охнув, я отшатнулась назад, хватаясь руками за голову. Берет падает на землю вместе с ключом. Я слышу, как шипит Чаадаев, закрывая лицо ладонями.        — Святая дева Мария и двенадцать апостолов! – он склоняется к земле, сжимая переносицу, пытаясь унять острую пульсирующую боль.       Испугавшись, что сломала ему нос, приближаюсь и начинаю неловко мельтешить, не зная толком, чем помочь.        — Боже, Пётр Яковлевич, Вы в порядке? Простите, ради Христа, я не хотела! – попытка оценить масштабы трагедии не увенчалась успехом; Чаадаев отчаянно жмурился. Макушку прошибает ноющим спазмом, в связи с чем пришлось слегка растереть ушибленное место.        Наверное, если бы не мой берет, смягчивший удар, на голове уже сегодня образовалась бы шишка. Однако философу было сейчас гораздо больнее. Не ровен час, придётся звать за доктором.        Отняв одну руку от лица, Чаадаев раскрывает ладонь, проверяя, есть ли на ней кровь. Слова Богу, его перчатка, сшитая из качественной светлой кожи, осталась чистой, и он с облегчением выдыхает, метнув в меня рассеянный взгляд:        — Сударыня, Вы как? Шибко досталось? – смирившись, что в этой истории нет виноватых, тем самым оказав мне большую услугу, Чаадаев старается не морщиться, мужественно перенося страдания.        Меня накрывает жгучей волной стыда, в связи с чем пришлось опустить голову и мысленно обругать себя на чём свет стоит:        — Не серчайте только, молю Вас... Право, не понимаю, как так вышло... – опомнившись, я начинаю дрожащими пальцами распутывать шнуры ридикюля, висящего на левом запястье. Сердце колотилось, как бешеное, неистово качая кровь; лицо и уши горели. С трудом распутав шнуровку, извлекаю наружу белоснежный платок, предлагая его философу. – Прошу принять великодушно... – обуздав волнение, я заставляю себя посмотреть изувеченному гвардейцу в глаза.       Он всё ещё держался одной рукой за нос, но губы его дрогнули в улыбке:        — Ничего-ничего, бывало и хуже... Не убили – и слава Богу, – мягко вытянув платок из моих онемевших рук, Чаадаев наклоняется, дабы поднять с земли синий берет и злосчастный ключ.       Вид его источал доброжелательность. Было заметно, что он переживал за меня больше, чем за свой нос или ситуацию в целом. Я с трудом держала себя в руках, стараясь не расплакаться.       Смиренно дождавшись, когда я возьму свои вещи, Чаадаев тянется к собственной шляпе, перевернувшейся от удара, севшей вдоль головы.        — Видит Бог, нам надлежит встретиться ещё раз, дабы я вернул Вам платок... – в успокаивающем тоне произносит он, разворачивая шляпу ребром вперёд. — Я встаю не постой близ Лицея день через день. Дежурство посуточное. Ежели сочтёте нашу встречу уместной и не устрашитесь кривотолков, приходите на третий день утром... Сюда, на прежнее место, – Чаадаев ослепительно улыбается, но покрасневший нос, отчётливо выделяющийся на бледном лице, омрачил счастливое мгновение.        Мне вдруг показалось, что он приглашает меня на встречу из жалости, дабы я не чувствовала себя виноватой. Быть может, мне это только чудилось... Чаадаев не походил на человека, способного лицемерить, и дабы подтвердить или опровергнуть догадку, я принуждаю себя заглянуть философу в глаза – чистые и открытые, как у ребёнка. Такие глаза редко встретишь при Императорском дворе.        У большинства придворных глаза неподвижные, непроницаемые; за ними сложно различить какие-либо эмоции; люди привыкли прятать свои чувства от окружающих, чтобы их слабостью никто не воспользовался.        Более опытные лицемеры – интриганы со стажем, такие, как Александр, превращали взгляд в оружие, придавая ему любой вид, как актёры на сцене. За время нашего сближения я более-менее научилась отделять правду от кривды, в противном случае он бы не получил доступ к моему сердцу. Когда Александр лицемерил, его взгляд становился подвижным, немного липким, что смущало неопытного собеседника, заставляя верить в свою исключительность. С близкими людьми, наоборот, Александр предпочитал отводить взгляд, то ли стыдясь лжи, то ли догадываясь, что близкие научились считывать фальшь по его лицу.        В поведении Чаадаева ничего подобного не наблюдалось. И вообще, насколько стало ясно из разговора, он был целостной личностью, нравственно-зрелой, с обострëнным чувством собственного достоинства, такие люди не лгут, не лукавят – это уязвляет их гордость.       В это мгновение я чётко осознала, что Чаадаев – не Александр, он не похож на него. Совсем. С души, словно камень свалился, я делаю глубокий вдох, наполняя лёгкие бодрящим кислородом.        — В третий день утром никак не могу... Приглашена к Волконской в собрание, – поправив соколиное перо, прикреплённого к берету, спешу покрыть замëрзшую голову. — Но я почту за счастье прийти по окончании собрания. Вы упомянули, что дежурите посуточно, стало быть, вечер у Вас свободен? – вопрошаю с надеждой, ощущая приятную расслабленность в теле.       — Вечером?... – голос Чаадаева невольно дрогнул, а на дне тёмных зрачков мелькает смятение. Он прикладывает платок к носу, вновь зажимая ноющую переносицу. Кажется, на вечер у него назначены какие-то важные дела, но если это действительно так, почему он продолжает раздумывать? Не проще ли перенести встречу?       Помолчав с полминуты, он на мгновение зажмуривается, кажется, пытаясь унять терзающие душу волнение.        — Как будет угодно, – говорит тихо, но уверенно, не позволяя усомниться в искренности демонстрируемого намерения.        — Я приду около пяти... – радостно киваю, стараясь не обращать внимания на его странное поведение. Захочет – сам поведает мне о своих тревогах.       Вытянув вперёд ладонь, всё ещё немного подрагивающую, я закрепляю наше знакомство прощальным рукопожатием.       — Дождусь всенепременно. – Чаадаев охотно принимает мою руку, несильно её сжимая.       По всей видимости, он собирался сказать что-то ещё, поскольку уже было приоткрыл рот, как вдруг его окликнули:       — Поручик Чаадаев! – грубый голос доносился со стороны Дворцовой вахты. — Голубчик, акститесь, на обход пора, уж светает! – то была не просьба, а прямой приказ.       Обернувшись, я вижу как по ту сторону калитки, покручивая чёрный ус, стоит постовой, пыхтя, как самовар, раздувая ноздри. У меня чуть сердце не выскочило; приложив свободную ладонь к груди, предпринимаю попытку высвободить другую, но Чаадаев лишь усиливает хватку, не позволяя вырваться.        — Прежде, чем проститься, я бы хотел взять на себя смелость дать Вам один совет... – понизив тон голоса до напряжённого шёпота, он приближается почти в плотную. — Вынужден Вас просить, сударыня, имея в распоряжении чудесный дворцовый сад, где можно гулять в любое время суток, уберечь себя от желания выйти за его территорию. Видите ли, в последнее время в окрестностях неспокойно... – загадочно произносит он, устремляя на меня тяжёлый взгляд. Сперва я подумала, что неправильно определила "окрас" его речи... Но потом до меня дошло: раньше возле Лицея никогда не вставали на постой.       Мой знакомый был напуган, и его испуг невольно передался мне.        — К чему Вы клоните? – на этом вопросе я оглядываюсь по сторонам, сама толком не понимая, кого выискиваю.       Накрыв мою руку второй ладонью, в которой находился платок, Чаадаев настойчиво повторяет:        — Уберегитесь от одиночных прогулок, сударыня. Подробности доложу при встрече... – пылко заверяет он, подавая знак старшему по званию, что услышал приказ.        Моё воображение разыгралось не на шутку, я почему-то подумала о заговоре, о новом дворцовом перевороте... Ведь именно с гвардии всё и начинается!       С другой стороны, Александр находился в Европе, а значит свергать просто не кого. Если только его не убили к настоящему моменту, как Карла XII...       А это уже бред!       — Знаете что, сударь... – не выдержав давления, неосознанно повышаю голос. — Ежели под Вашим советом лежит какое-либо серьёзное основание рекомендовать мне остерегаться одиночных прогулок, будьте добры сказать о том прямо! – паника в сложившихся обстоятельствах была не к месту, однако мои нервы порядочно истончились за последний год, поэтому контроль над чувствами периодически пропадал.       Я молила Бога, чтобы Он уберёг Россию от преждевременных потрясений. Хватка чужих пальцев неожиданно ослабевает, и я беспрепятственно вытягиваю ладонь, сжимая её в кулак. Когда Чаадаев вновь разворачивается в мою сторону, я замечаю лихорадочный блеск в голубых глазах. Он явно торопился.       — Софья Алексевна, молю, оставьте допрос... Не извольте гневаться, я обещаю, мы докончим беседу в следующем разе. Честь имею, – опрокинув голову в почтительном поклоне, Чаадаев ныряет в полумрак заснеженного парка, исчезая так же стремительно, как появился.        Раздаётся стук сапог о брусчатку, удаляющихся всё дальше и дальше... Стоящий за оградой постовой, пробормотав что-то невнятное под нос, спешит вернуться в полосатую будку, зевая на ходу и закидывая приклад на плечо.        Оставшись одна, я почувствовала себя, как на ладони; рваное дыхание срывалось с уст клубами белого пара. Обхватив себя за плечи, невольно вздрагиваю – ни то от страха, ни то от холода, приходя к выводу, что близ дворцовых стен бояться нечего, тем более, когда рядом находится пост охраны. С этими мыслями, я возобновляю путь в святую обитель, на всякий случай оглядываясь через плечо, проверяя, не крадётся ли кто сзади.

⊱⋅ ──────  • ✿ •  ────── ⋅⊰

       Вечером третьего дня, после собрания у княжны Волконской, как и было обещано, я засобиралась на встречу с Чаадаевым. Я мчалась к условленному месту на коляске, любезно одолженной Варварой Михайловной, то и дело подгоняя извозчика.        После таинственного разговора с философом, мне взбрело в голову поинтересоваться у княжны, не слышала ли она о каких-либо происшествиях, сотрясающих покой Царскосельского уезда. Но княжна любое происшествие сводила к одному – «несносные лицеисты!» и не упустила возможности пожаловаться, что воспитанники по осени ободрали яблоньки в её саду, вслед за тем пройдясь саранчой по Императорским оранжереям. Несмотря на это, узнав подробности моей встречи с гвардейцем, она подтвердила, что раньше Лицей не нуждался в охране.        Полученные сведения я связала с предупреждением Чаадаева: «в последнее время, в окрестностях неспокойно... », и подумала – неужто детям угрожает опасность? И почему, в таком случае, Аракчеев ничего не знает? Или знает, но не считает должным мне докладывать? В самом деле, эка важная персона – фрейлина, чего с ней вообще считаться?        Аракчеев был назначен Александром на должность временного управителя страны, а потому жил в Екатерининском дворце – нас отделял друг от друга парадный двор. Но даже ввиду тесного соседства мы, так или иначе, не могли видеться.       Аракчеев принимал за день десятки людей, государственных служащих, его жизнь подчинялась строгому расписанию, поэтому прежде чем увидеть друга, мне следовало заранее записаться к нему на аудиенцию, которая, в лучшем случае, состоится через пять дней. Сочинить письмо – тоже не выход: вопросы государственной безопасности не принято выносить на бумагу, так как в случае, если окажется, что в Царском Селе действительно творится что-то неладное, письмо расценят как "вмешательство в государственные дела", и заставят подписывать бумагу о неразглашении.        После беседы с Волконской, я загорелась идеей переговорить с графом Варфоломеем Васильевичем Толстым, ещё одним моим новым знакомым. Граф был светским львом, любителем мод. Он привечал в своём доме всех "новеньких", кто останавливался в Царском Селе на длительный период. Будучи общительным, а главное богатым человеком, Толстой имел в своём распоряжении обширнейшую сеть дворянских, и не только, связей. Ко всему прочему он обожал сплетни, не злоязычные, а так называемые "досужие" – этот человек был в курсе всех местных новостей.        Визит к Толстому закончился большим успехом: граф рассказал мне, что ему рассказал стряпчий, которому сказал конюх, работающий на местной станции, что в окрестностях уезда объявился разбойник, грабящий одиноких путников. И вроде бы, ничего удивительного в этой новости не обнаружилось – на улицах Петербурга каждый день кого-то грабят, вот только гвардию из-за этого никто не поднимает и не ставят на постой подле учебных заведений. Да и стал бы Чаадаев пугать меня понапрасну?        Как бы то ни было, пришлось отказалась от поздних прогулок – Бережëнного Бог бережëт. Но в одном я была уверена точно: пока я живу во дворце – со мной ничего не случится.        Фигуру Чаадаева я заметила издалека: он махал рукой, догадавшись, видимо, что мне взбредёт в голову приехать на час раньше. Несмотря на серые, низко плывущие облака, поглощающие большую часть солнечного света, на улице было достаточно светло.        В январе с Балтийского моря дули пронзительные ветра, приносящие заморозки, однако сегодня они не сильно беспокоили прохожих: не сносили с ног, и не срывали головные уборы, что всецело благоволило к вечернему променаду. Предчувствуя, что прогулка растянется надолго, я надела валенки вместо сапожек, подвязала шерстяной платок под горло, закрутив его концы вокруг пояса для сохранения тепла, и повесила на шею мамину муфту из зеленоватого панбархата в дымково-голубой узор. Муфты восемнадцатого века превосходили по качеству современные, которые почему-то шили невероятно огромных размеров, что делало их жутко неудобными.        Приподняв полы шубы, крытой голубым кашемиром, я ловко спрыгиваю с коляски, минуя ступеньки, разворачиваясь к извозчику, и передавая ему полтину в честь праздников. Чаадаев к этому моменту уже стоял рядом.        — Приветствую, Софья Алексевна... – он протягивает руку, дожидаясь, когда я вложу в неё свою ладошку. — Вы прибыли в обгонку времени, признаться, я предвидел сей порыв и весьма ему обрадовался, – снисходительно улыбнувшись, философ устремляет на меня безмятежный взор – в небесно-голубых глазах не было заметно и тени былого страха. Я также обратила внимание, что Чаадаев охотно говорил по-русски, а ведь при первой нашей встрече он обратился ко мне на чистом французском. Видимо, ему доставляло удовольствие подстраиваться под собеседника, демонстрируя тем самым своё расположение.        Мягко пожав его ладонь, ласково улыбаюсь, чувствуя тепло на сердце:        — Пётр Яковлевич, сударь мой, какое удовольствие Вы доставили мне, согласившись на эту встречу... Как Ваше здоровье, дозвольте спросить? – первым делом осведомилась я, рассматривая красивое лицо философа, на котором, кроме морозного румянца, к счастью, не встретилось других покраснений. Я боялась, что поставила ему синяк, благо, опасения оказались напрасными.        — Не извольте тревожиться, я в добром здравии. Как можете наблюдать, калекой не остался, – он улыбнулся чуть шире, склоняя голову в благодарность за проявленную заботу. — Позвольте и мне полюбопытствовать: как Вы себя чувствуете? Не пришлось ли обращаться к эскулапам? – потянувшись к внутреннему карману плаща, Чаадаев извлекает из него мой платок, отутюженный и уложенный в ровный квадратик.        — Ах, ну, что Вы, право, то сущий пустяк, даже шишки не осталось, – робко доложила я, непроизвольно коснувшись головы.       При свете дня лицо Чаадаева выглядело гораздо выразительнее, чем при сумерках. Он всё ещё напоминал Александра, но теперь уже отдалённо: внешне они были схожи, но духовно – две противоположности, небо и земля.       А ещё Чаадаев, как и всякий гвардеец, свято чтил традиции моды. Я обратила внимание, что его плащ, в прошлом разе имевший чёрную опушку, нынче был обрамлён рыжим воротником, а светлые перчатки, пошитые из кожи телёнка, сменились на чёрные шерстяные.        Приняв платок, я убираю его в ридикюль, сгорая от нетерпения скорее отправиться в дорогу:        — Ну-с, поручик, куда возьмём путь? – поскольку понятие "прогулка" было достаточно многогранным, решаю заранее уточнить маршрут. — Надеюсь, милостивый государь, я не навлеку на Вас неприятности? Вам дозволено придаваться потехам на службе? – нахмурившись, вспоминаю грозный голос дворцового постового, который нынешним утром сменился другим солдатом, мирно дремлющим возле полосатой будки.        Чаадаев отрицательно покачал головой:        — Будь я обременён делами, назначил бы другое время. Не беспокойтесь, сударыня, мне привольно совмещать службу с досугом, – заверяет в самом любезном тоне.        Широкая улыбка выявляет ямочки на щеках, придающие лицу особую прелесть. Я вдруг подумала, что если между нами и существует разница в возрасте, то незначительная: в начале года мне стукнуло двадцать четыре, а Чаадаеву, если отталкивать от звания поручика, было от восемнадцати до двадцати пяти. В обществе сверстника, я не чувствовала острой необходимости придерживаться этикета, что давало возможность свободно излагать мысли.        Мы оба держали дистанцию, ощущая естественное волнение, какое обыкновенно возникает у людей, плохо знающих друг друга. Но я надеялась, что стена в скором времени рухнет.        Чаадаев, оглядевшись по сторонам, с улыбкой кивает вглубь ближайшей аллеи, выставляя вперёд локоть, предлагая гулять под руку:        — Ежели не устрашитесь и согласитесь отправиться со мной в патруль, я почту за счастье ознакомить Вас с любимыми местами, – интригующе предлагает он, словно приглашая не в патруль, а на поиски приключений.        Я не сдержалась, рассмеявшись в ладошку; приключения – моя страсть, а потому у меня не было причин отказываться.        Приблизившись к философу, смело беру его под локоть, с улыбкой заглядывая в голубые омуты:        — Для меня честь стать Вашей спутницей, Пётр Яковлевич, идёмте же, не будем расточать время на пустяки,– и, не дожидаясь ответной реакции, увлекаю нового друга в глубину многолюдного парка.

⊱⋅ ──────  • ✿ •  ────── ⋅⊰

       С наступлением темноты облака над Царским Селом рассеялись, открывая вид на бледные, едва различимые звёзды. Серебристая половинка Луны осветила бесконечные тропинки, заснеженные холмы и неподвижную гладь мутных водоёмов, засыпанных бурой листвой. Всюду стоял запах сырости, затхлой воды. Мы медленно обходили окрестности Царского, раскланиваясь с редкими прохожими.       Разговор с философом продолжался больше трёх часов: Чаадаев оказался хорошим собеседником, он умел слушать, чувствуя настроение оппонента, различая тонкие грани человеческой души. Как стало ясно из разговора, нас объединял общий круг знакомых, относящийся к писательской среде – не зря Наташа водила меня по литературным салонам. Тема литературы стала отправной точкой нашей беседы.       Мы оба признали, что отечественная беллетристика развивалась со скрипом; проза находилась ещё в зародыше, зато небосклон поэзии к настоящему моменту украшала довольно-таки примечательная плеяда: давно уж горели бриллиантовые звёзды Львова и Ломоносова, Радищева и Княжнина, Тредиаковского и Петрова, Фонвизина – то были путеводные звёзды – звёзды-сверхгиганты!       Пылало огненное светло Державина, озарившее всю Россию; взошли мигающие звёзды баснописцев Крылова и Дмитриева, а подле них, робея, мерцали совсем ещё молодые звёздочки Батюшкова, Жуковского, Давыдова... Листать русский "астрономический атлас" было сплошным удовольствием, хотелось верить, что до возрождения русского языка осталось совсем чуть-чуть... Вот уже и Карамзин синтаксис подстроил: подвёл французскую грамматику под русский слог. Чаадаев утверждал, что Золотой век русской поэзии уже наступил, и лучшие его десятилетия ещё впереди.       Упившись темой искусства, мы плавно перешли к обсуждению личной жизни. Чаадаев, как выяснилось, принадлежал к Московскому дворянству и происходил из зажиточного, но не титулованного рода. Он был внуком знаменитого академика Михаила Михайловича Щербатова, автора семитомного издания: «Истории России от древнейших времён» – по этим книгам Матушка прививала мне любовь к истории!        Узнав о том, что веду диалог с внуком автора своих самых любимых книг, я едва не лишилась дара речи, но потом очнулась, засыпав Чаадаева кучей вопросов, касающихся научных трудов его великого дедушки.       А ещё я узнала, что в недалёком прошлом Чаадаев был студентом и посещал лекции в Московском Университете, где завязал дружбу с неизвестными мне Александром Грибоедовым – молодым, талантливым драматургом, обладающим острым, язвительным слогом; и Николаем Тургеневым – либеральным экономистом, которого, по мнению Чаадаева, ждал большой успех в политических кругах. Бесспорно, Чаадаев умел сходиться с талантливыми людьми, и мне даже захотелось однажды встретиться с теми, о ком он так самозабвенно рассказывал.       Однако самым близким человеком в жизни философа оставался его младший брат Михаил, прибывающий ныне в Семёновском полку. Но мы не стали развивать тему войны, поскольку никому из нас не хотелось возвращаться к переживаниям.       Также Чаадаев признался, что мечтает открыть свою газету, в которой имел бы возможность поднимать философские и политические темы, без страха быть брошенным в тюрьму за вольнодумство. Я ни секунды не сомневалась, что его мечта сбудется. Истинно образованных людей в России мало, однако они всегда получают то, чего хотят, ибо вокруг них вращается вся светская жизнь; они как Атланты держат небесный свод русского общества. Не будет их – не будет и общества, вернее будет, но далеко не светское... Вот почему Чаадаев обязательно добьётся успеха!        Природа щедро одарила его тем, что старики называют "порода". Родословная предков проступала в чертах его пышущего здоровьем лица, а взгляд – острый, как бритва; в нём плескался океан интеллекта.       От Чаадаева за версту разило вольтерьянством – такие люди не привыкли жить в клетке, у них необыкновенно развито чувство собственного достоинства, они умеют презентовать себя миру так, что окружающие не могут отвести глаз. На фоне Чаадаева я выглядела селянкой, а ведь тоже происходила из благородного сословия...       О себе я рассказала немного, так как обязанности фрейлины были лишены романтики.       Придворная жизнь мало чем отличалась от салонного общества – те же сплетни, те же лица, та же зависть и то же тщеславие. Но Чаадаеву нравились мои истории. Он восхищался теми немногими людьми, кто сумел сохранить достоинство и красоту души, проживая в мире порока и обмана.       Ощутив, как между нашими душами установился надёжный контакт, я решила попытать счастье и спросить Чаадаева о главном:        — Пётр Яковлевич, а ведь Вы так и не обмолвились, почему оставили службу...– понизив тон голоса, смотрю на друга с сочувствием. — Я вижу, что Вас что-то гложет...– затрагивать тему офицерской чести было волнительно, так что, если Чаадаев не захочет, я не стану настаивать на её развитии.        Взгляд голубых очей становится печальным. Сомкнув плотно челюсти, будто сдержав рвущийся из глубины лёгких горестный вздох, Чаадаев опускает голову. Неотрывно наблюдая за его ровным профилем, стараюсь предугадать дальнейшую реакцию. Мне показалось, что он боялся осуждений... Но едва я собралась сменить неприятную тему, не желая отравлять вечер, как напряжённый взгляд вновь мечется к моему лицу.       — Ввязался в рядовую дуэль. Стрелял в воздух. Жалею... Да толку-то? – произносит на одном дыхании, с раскаянием и явственным надрывом. Чаадаев отворачивается, когда ощущает волну дрожи, прошедшую по моим жилам. Нахмурившись, я устремляю взор в глубину тёмной алле, к дальним фонарям, стараясь игнорировать образовавшиеся в душе отчаяние.        При упоминании дуэлей я чувствовала почти физический дискомфорт: моё тело сжималось, конечности холодели, а к горлу поднималась тошнота. Дуэли – это варварская традиция прошлого, каким-то чудом пережившая эпоху Просвещения, надёжно обосновавшаяся в настоящем. Дуэль – это искусство смерти, доведённое до абсурда; это изощрённый садизм, присущий инквизиции.        Я никогда не понимала и не хотела понимать культуру столь отвратительного явления. Произрастало ли это из моей натуры или так сложилось в силу навязанных мне в детстве убеждений – не знаю, но факт оставался фактом – дуэли я ненавидела. И даже более того – презирала их.        У меня в голове не укладывалось, как благородный человек – просвещённый представитель света, читающий Дидро и Руссо, кричащий на каждом углу о притеснениях и гонениях простого народа – может взять в руки пистолет и хладнокровно расправиться с живым человеком. И они не просто убивали – у дворян совести не хватит заниматься старой-доброй резней; они обставляли убийство, как театральное представление, как делали когда-то Римские Императоры на гладиаторской арене. И это не говоря о том, что дуэлянты, как правило, не думают о своих близких, жëнах, детях, которые должны мириться с их желанием убивать или быть убитым. Причём хвалёные законы чести работали только в одну сторону.        Принимать участие в поединке могли лишь равные по положению противники – этаким нехитрым образом дворяне подчеркивали, что у крепостных, мещан и купцов – чести нет, дескать, они не люди, а потому не вправе бороться с несправедливостью, не вправе считать себя достойными постоять за себя, поднять руку на благородного.        Мне бы хотелось, чтобы каждого дуэлянта в нашей стране лишали титула и ссылали на каторгу, ибо их действия – это преступление, а преступник, как известно, должен сидеть в тюрьме. Таких личностей надо изолировать от нормального общества; люди не должны платить жизнью за чьи-то задетые в порыве ссоры изнеженные чувства. В Париже у меня подрастал брат, и одна только мысль о том, что однажды ему может не посчастливиться выйти к барьеру, приводила меня в ужас. Но продолжать цепляться за эту мысль было нелепо...       Подняв голову, я смотрю на Чаадаева с волнением, ободряюще сжимая его руку:       — Вы говорите о страшных вещах... Всё моё естественно вздрагивает при осмыслении культуры дуэли... – делаю пылкое признание, чувствуя надобность высказаться. — Право, какими низкими качествами нужно обладать, чтобы желать другому человеку смерти... Разве дуэлянт не унижает себя, когда выбрасывает перчатку противнику? Ведь он открыто признаётся, что не имеет должных сил и ума совладать с врагом, кроме как его физического устранения? – вопрос был риторическим, поэтому отвечать на него не имело смысла.      Чаадаев молчал, внимая каждому моему слову, изучая огрубевшие черты, искажённые злостью.        — Помилуйте, да ведь это то же самое, как если бы некий безымянный художник пришёл однажды к да Винчи и бросил в огонь все его полотна, единственно из зависти... Просто потому что не может их повторить! – с жадностью поглощая холодный январский воздух, я замечаю, что мои ладони за время разговора стиснулись в кулаки. Чаадаев мог подумать, что я отчитываю его, но это было ни так – я восхищалась им, ибо он первый человек – первый офицер, от которого мне довелось услышать слова сожаления ввиду свершившегося преступления.       Подняв на друга рассеянный взгляд, касаясь свободной рукой его плеча, выражаю признательность:        — Пётр Яковлевич, Вы не перестаёте меня удивлять... Представители военного круга не шибко жалуют людей, сомневающихся в праве на дуэль. Ваша душа, натура, если хотите, много прекраснее, чем я себе воображала... – признаюсь с мягкой улыбкой, непроизвольно замедляя шаг, дабы иметь возможность запечатлить в памяти неподвижный образ Чаадаева – лик человека, олицетворяющего собой мои мечты об идеале русского дворянина.        Он коротко кивает, останавливаясь ненадолго, давая мне возможность унять разыгравшийся сердечный ритм.       — Прежде всего – я просвещённое существо, а истинно просвещённое существо никоим образом не покусится на жизнь ближнего. Никогда не мнил себя вершителем судеб, и мнить не возьмусь, – глубокомысленно замечает он, неотрывно отслеживая моё состояние. Наверное, со стороны я выглядела жутко взволнованной, и улыбка, судя по всему, не спасала ситуацию; она получилась болезненной, нервной.       Чаадаев и здесь оказался прав: источником любой дуэли служит непомерная гордыня – человек в одночасье мнит себя Богом, решая, кому жить, а кому умирать. Но, убив соперника, дуэлянт, как правило, забывает о мании величия, начиная осаждать пороги высокопоставленных вельмож, надеясь, что те помогут ему не загреметь в острог, поскольку отказывается брать на себя ответственность за содеянное... Разве такое поведение соответствует образу жизни благородного человека?        Чаадаев держался достойно: ничто в его образе, взгляде, повадках, не выдало тревогу. Разве что дыхание, чуть сбившееся, срывалось с приоткрытых губ клубами пара. Мы оба непроизвольно стали дышать через рот, а надо бы через нос, чтобы не заболеть.        — Вы верите в судьбу? – зацепившись за его последнюю фразу, пытаюсь увести разговор в благоприятное русло.       — Верю, но не фаталист ... – радушно отзывается философ, возобновляя движение. — Ежели допустить, что некое мудрое существо, высшие силы, управляют судьбами человечества, стало быть, мы живём в идеальном мире. Однако это не так... Наш мир жесток, белых пятен на карте с каждым годом всё меньше, человек открывает неизведанные земли, попутно уничтожая сам себя, данную Богом флору и фауну, истребляя народы дикарей и не только их – разве можно вообразить, что высшие силы учинили всё это? Иногда нам даются подсказки свыше; судьба пытается указать человеку правильный путь, но выбор всегда остаётся за ним. Человек приучен во всех бедах винить высшие силы – потому что так легче; тщеславие не позволяет узреть источник проблем в себе. Вот почему так важны науки и просвещение – они спасают род людской от невежества, неизбежно ведущего к вымиранию, – суждение Чаадаева, в который раз совпало с моими собственными.       Он и впрямь мог стать хорошим учителем...        В голове неожиданно всплывает Евангельский сюжет: Андрей Первозванный, встретившись однажды с Христом, читающим народу проповеди на площади, увязался за Ним в дорогу, ведомой мечтой обратиться с вопросом. Андрей хотел, чтобы Христос сделал его своим учеником, но был робок, застенчив, а потому страшился отказа. Он ходил за Христом по пятам до заката. Выйдя на голую пустошь, где проследование сделалось приметным, Андрей обнаружил, что Христос видит его, и когда Тот обернулся, спросив с удивлением: «Чего ты хочешь?» Андрей, признав в Нём учителя, ответил вопросом на вопрос, отразив в ответе суть своего преследования: «Где живёшь, Рави?» «Рави» – значит «учитель» на иврите. Христос всё понял, и потому сказал: «Пройдём дальше – узнаешь».       В последствие, робкий Андрей, присоединившись к странствующим апостолам, получил от Христа прозвище «Первозванный», что значит «первый зов» – Андрей стал первым, кто обратился к Христу.        Вот так и мне, после речей Чаадаева, захотелось избрать его своим наставником. Матушка не имела средств нанять мне в детстве воспитателя, поэтому мысль о наставнике не единожды посещала мой ум.       Моей конфиденткой была Наташа, я поверяла ей свои мысли и чувства, но учителем, который отточил бы мой разум, сделав меня умнее, хотелось избрать Чаадаева.        Сперанский теперь весь в трудах, у него свой путь – преобразовывать Россию. Мне недоставало общения с другом и просвещённым человеком, но если тяготение к Сперанскому, к сожалению, я не могла удовлетворить, то потребность в общении с просвещённым человеком – запросто, ведь теперь в моей жизни появился Чаадаев. Но так сразу об этом не скажешь – мы знакомы всего три дня, начинать нужно с малого – с укрепления дружеской связи.       И коль уж мы заговорили о судьбе, я подумала, что было бы забавно рассказать ему предысторию нашего знакомства, связанную с нелепой путаницей ключей. К слову, тот ржавый ключ я не выбросила, сама не зная для чего оставив его у себя, должно быть, как напоминание о встрече.       Выслушав мой занимательный рассказ, Чаадаев по-доброму рассмеялся:        — Полагаю, сударыня, что мы нуждаемся друг в друге, раз судьба решила столкнуть нас столь изощрённым образом... – логично рассудил он, по-видимому размышляя над тем, какой урок нам предназначалось извлечь из этого знакомства, если действительно столкнулись не случайно.       Лично я ни секунды не колебалась с ответом:        — Вы помогаете мне исцелиться от хандры, Пётр Яковлевич. Вы светоч знаний для меня... – улыбнувшись, тяну Чаадаева к скамейке, впервые за минувшие время почувствовав усталость в ногах.       К этому моменту мы давно уже покинули пределы Екатерининского парка и углубились в недра Нового парка, именуемого также Александровским – с его окраин начинались фермерские угодья.       Тут слышались ненавязчивые звуки фауны: далёкое мычание коров, лай собак, отгоняющих проворных кошек от курей, и хриплое курлыканье индюшек. Здесь же, вдоль главной дороги, вытянулись царские теплицы с конюшней. Александр обожал домашнее хозяйство, у него даже была любимая корова, которая, если верить его словам, давала самое вкусное молоко в Петербурге. Там же, чуть поодаль от теплиц, возвышался знаменитый «Слоновий павильон», в котором Императрица Елисавет держала когда-то слонов – подарок турецкого султана. Говорят, слоны были приучены ходить на водопой одной и той же дорогой, и, дескать, поэтому в русском языке образовался глагол «слоняться».        Ныне в Слоновьем павильоне обитали ламы, доставленные иностранными делегатами в подарок русскому царю с берегов Южной Америки. К несчастью, не все ламы пережили тяжелейшее путешествие через океан. Мне повезло: я застала их живыми, убедившись на собственном опыте, что ламы – милейшие существа на свете, ласковые, безобидные. Правда, теперь многие из них переместились на вечное место жительства в Кунсткамеру...       Опустившись на скамейку, Чаадаев стелет край плаща на деревянные перекладины, чтобы я не садилась на холодное.        — В чём же тогда заключается Ваша миссия, сударыня? – спрашивает секундой позже, когда я удобно размещаюсь рядом.        — Не ведаю... – с улыбкой пожав плечами, прихожу к выводу, что на мою персону судьба едва ли возлагала большие надежды. Учить Чаадаева мне было не чему. — Возможно, чтобы Вам не скучно жилось? – устремив серьёзный взгляд к сияющей половинке Луны, я всё же захожусь сумбурным смехом, вспоминая, как третьего дня едва не сломала другу нос. Разве не забавная ситуация? Наверное, в этом и есть моя миссия – вносить лёгкий хаос в размеренную жизнь идеальных во всём и всегда людей.        Не удержавшись, Чаадаев также поддаётся веселью, на мгновение прикрывая глаза:        — Всё может быть... – легко соглашается он, после чего, следуя моему примеру, переводит взгляд на Луну, объятую мутной дымкой облаков.        Время, если ориентироваться по внутренним часам, подобралось к девяти вечера. Я оглянулась, с интересом изучая окрестности, утопающие в одухотворяющей тишине. Пусто, ни души. Только вдалеке за липами гулял высокий человек с какой-то ерундой на поводке. Но и он скоро исчез.       — Ваш черёд делиться секретом, Софья Алексевна... Что за нужда привела Вас в нашу глушь в разгар светского сезона? – вопрос Чаадаева прозвучал неожиданно; я надеялась, что сегодня мы не коснёмся оной темы. Знать прогадала...       В голове всплывает образ Александра: его затянутые влажной пеленой глаза, приоткрытые губы. Я вспомнила, как он шептал на прощание: «Rendez-vous à Paris...» –До встречи в Париже...       На душе воцаряется ненастье, плечи опускаются, спина горбится. Я имела полное право не отвечать на поставленный вопрос, но после того, как Чаадаев посвятил меня в тайну своего сердца, было как-то совестно уклоняться от искренности.       Вздохнув, я сосредотачиваю внимание на заснеженной дорожке под ногами, с трудом подбирая слова:       — У меня есть возлюбленный, Пётр Яковлевич... Он тоже теперь на войне. Я прибыла в Царское Село – особенное для нас обоих место, с единственной целью – вспомнить, как хорошо мы жили... – мне было неловко делиться историей своей любви с человеком, которого знаю три дня, поэтому не углублялась в суть.       Однако и этого оказалось достаточно, чтобы щёки покрылись румянцем, а удушливая волна покатилась вниз по шее, распространяя жар под кожей. На какое-то время всё стихло: я не слышала ни звуков природы, ни шумного дыхания друга, сидящего под боком. На одно мгновение мне даже показалось, что я оскорбила его чувства, проявив вопиющую для молодой женщины вольность. Тема любви всячески замалчивалась в светском обществе, и всё-таки о ней говорили – шёпотом, в частных беседах, но говорили. Правда, говорили в основном мужчины или замужние дамы... Но мне хотелось верить, что Чаадаев поймёт меня правильно.       И он понял.       — При всём уважении, Вы что-то неправильно делаете, Софья Алексевна... – оценив мою смелость по достоинству, Чаадаев говорит прямо, не применяя услужливого тона. — Вы живёте прошлым, и потому чувствуете грусть, а надобно жить настоящим – вот в чём фокус, – он поворачивает голову, рассматривая мой опущенный профиль. — Вы приходите к месту счастливых воспоминаний и помышляете: «Как хорошо нам было», а между тем довлеет думать: «Как хорошо нам будет». Вообразите: сегодня мы с Вами здесь, проживаем замечательные мгновения жизни, но вечер скоро закончится, наступит ночь, а завтра, неужто Вы возьмётесь оплакивать нашу встречу? Полагаю, что нет... Так зачем же грустить о встречах, кои отошли чуть дальше в прошлое? Война рано или поздно закончится, и Ваш возлюбленный, ежели он действительно думает о Вас, а не о славе, вернётся в Петербург, так почему же Вы печалитесь? – вопросы звучали ненавязчиво, даже ободряюще; Чаадаев не выказал и тени упрëка, сознавая, насколько деликатную тему мы затронули.        Превращать тоску в предвкушение, я ещё не пробовала... Чаадаев верно заметил, что радостные воспоминания обладают свойством приносить страдания, если рядом нет любимого человека... В целом, то было глупым занятием – грустить о человеке, когда он жив, но просто не имеет возможности находиться рядом. Ведь я же не заливалась слезами, когда Александр выходил за дверь или в соседнюю комнату. Так почему же расстраиваюсь сейчас, когда он всего-навсего в Европе? Он же не перестаёт меня любить ввиду этого обстоятельства, и не перемещается в одночасье на другую планету.       Скорее всего, проблема здесь крылась в другом...       — Нас многое разделяет... – открыв ещё одну тайну, я нахожу в себе силы посмотреть другу в глаза. — Не только война... Мы из разных миров, Пётр Яковлевич. Общество не приемлет подобных союзов, – я не знала, к какому выводу должен прийти Чаадаев после этих слов. Возможно, он решит, что я влюблена в мещанина или купца... или, наоборот, в зажиточного титулованного дворянина, которому родители запрещают жениться на бесприданнице. Как бы то ни было, до правильного варианта он всё равно не доберётся.       — У Вас есть мечта? – спрашивает он осторожно, замечая мои, отнюдь не наигранные страдания.       — Oui ... Быть с возлюбленным. – ощутив острую боль в сердце, я отворачиваюсь, касаясь костяшками пальцев дрожащих губ. — Но как, помилуй Боже, идти к мечте, когда тело моё от природы слабое и разум находится в небрежении? Таких как я общество пожирает первыми... – осознав, что являюсь слабым существом, жалостливо всхлипываю, чувствуя себя беспомощной.        У меня не было ни денег, ни положения, ни громкого имени. Я не политик, и не интриганка. Да разве мне позволят остаться подле Александра? Меня так легко устранить, если подумать, что становилось по-настоящему страшно. Век фаворитки недолг.       Наверно, поэтому я и грустила – война забирала у меня драгоценное время, которое пока ещё благоволило к любви.       — Чепуха, – махнув рукой, Чаадаев неожиданно меняет тон, предаваясь заразительному веселью. — А как же все те маленькие люди, совершающие великие дела? Кот в сапогах, например... Алёнушка? Спасла бы она братца-Иванушку, ежели бы сокрушалась, как Вы? – губы философа складываются в улыбке. Он касается моих плеч, заставляя развернуться.       Увидев, что я улыбаюсь сквозь слёзы, Чаадаев заключает мои ладошки в свои, давая понять, что я не одна:       — А если серьёзно, сударыня, то Вы забываете важную вещь: в спорах с обстоятельствами побеждает не тело, а дух. В России социальные границы тонки, как паутинка; отсутствие чётких последовательных законов делает возможной любую авантюру. Воспитайте в себе волю, какая была у Петра, и Вам откроется истина, какая открылась Государю в битве на Неве: «И небываемое бывает» – он говорил о медали, отлитой по приказу Петра в честь первой победы русского флота над шведской эскадрой. На оборотной её стороне были выбиты слова царя, ставшие негласным девизом нашей необъятной Родины: «И небываемое бывает». Боязнь высшего общества отвратила меня от этой истины. Я забыла основополагающую черту любви: истинная любовь побуждает, а не становится источником страха.       Сдержав слёзы, медленно сгибаю пальцы, с благодарностью сжимая руку Чаадаева в ответ. Если на моём пути встанут проблемы – мне нужно обходить их, а не плакаться, ведь именно об этом мы говорили минутой ранее: человек может многого добиться, если перестанет жаловаться на судьбу и возьмёт ситуацию под свой контроль.       В России и вправду возможно практически всё... Любая смелая фантазия может обернуться реальностью, если приложить к ней надлежащие усилия. Маленькие люди не раз становились примером для подражания.       Тот же Меншиков, например, торговал пирожками на улице и числился на посылках у знатных господ разных пород, пока однажды не столкнулся нос к носу с юным царевичем: Пётр что-то разглядел в этом бойком торговце, не умеющем писать, но ловко складывающем в голове большие числа. Упрямство и воля довели дворового мальчишку до вершины, и он перестал быть Алексашкой, став Александром Даниловичем Меншиковым – вторым человеком в Государстве после царя, первым после его смерти. А патриарх Филарет? Он находился в польском плену, окружённый врагами, но умудрился посадить на престол несовершеннолетнего сына, дав жизнь новой царской династии, управляющей ныне нашей необъятной страной.       История Стефана Малого и вовсе не укладывалась в голове. Русской истории Стефан запомнился как лже-Пётр, очередной самозванец. Он долгое время выдавал себя за Петра Федоровича, испив немало кровушки у Государыни Екатерины. Не сумев, однако, стать новым Пугачёвым, он уехал в Черногорию, где, под шумок разразившегося в России скандала, попытал счастье во второй раз, успешно завоевав любовь тамошних жителей. Корона так или иначе пришла к нему в руки. Стефан Малый стал единоличным правителем Черногории.       Все эти люди, и многие другие, могли бы не сражаться, оставшись теми, кем они были, однако они рискнули, сумев выбить у судьбы лучшую для себя долю. Характер этих людей был скован из стали, они обладали упрямством, и непомерными амбициями, совершенно не свойственными моей натуре, которые, быть может, удастся заменить любовью...       Так и не придя к заключительной мысли, ибо важные жизненные решения не принимаются на уличной лавке, я поднимаюсь с места в полной готовности продолжить путешествие:        — Настало время создавать новые воспоминания, Пётр Яковлевич... У меня тоже есть любимые места в оном парке, идёмте, я покажу, – улыбнувшись другу тепло и приветливо, настырно тяну его за рукав, помогая подняться.       После нашего короткого разговора я ощутила, если не покой, то по крайней мере послабление. Выговориться постороннему человеку зачастую бывает проще, нежели близкому. Недаром случайные попутчики в момент путешествия узнают друг о друге больше, чем даже знают их родственники. Чаадаев понял всё без лишних слов, а потому не смел мешать мне скрывать смущение – уже по тому, как я сжимала его ладонь, можно было заключить, что на меня снизошло облегчение.        Я шла впереди, увлекая друга с широкой фермерской дороги на узкую Центральную аллею, связывающую между собой два парка – Новый и Екатерининский. В недрах аллеи скрывался «дворец фей», как я его называла, а если обращаться к официальному названию – «Монбижу», что в переводе с французского означало: «Моя жемчужина». Это был зелёный, убранный белой лепниной домик – двухэтажный павильон в форме восьмиугольника, увенчанный круглым вытянутым куполом, шпиль которого охраняла деревянная, покрытая сияющей позолотой статуя Славы. Монбижу окружали узкие каналы с кристально-чистой водой и фигурные кустарники, покрытые снежным налётом.       Возведённый по приказу Елизаветы Петровны, претенциозный Монбижу стал угасать с началом нового века: краска на его стенах облезла, белоснежная лепнина покрылась сеткой трещин, а позолоченные украшения были частично сняты и перенаправлены в государственную казну. Однако в моих глазах Монбижу ничуть не утратил первозданной прелести, а даже наоборот, приобрёл ореол таинственности. Казалось, что вокруг его тусклых зелёных стен летают эльфы и феи, которые тёплыми летними вечерами орошают редкие полевые цветы, проросшие близ каналов. Порой, прогуливаясь в здешних местах на закате, мне мерещились тени ажурных крылышек на фасаде, но, сколько бы я не бродила вокруг, живых эльфов так и не встретила. Вид Монбижу погружал в сказку – этой неописуемой атмосферой волшебства я и хотела поделиться с Чаадаевым, покорно шедшим за мной по пятам.       Я улыбнулась, завидев изящную башенку вдалеке, похожую на большое безе. Внезапно мою руку настойчиво потянули назад: бросив взгляд через плечо, с недоумением замечаю, как Чаадаев тревожно всматривается в темноту, с каждым новым шагом всё ощутимее сбавляя ход.       Неосознанно остановившись, вновь разворачиваюсь в направлении домика, стараясь обнаружить причину столь необычного поведения друга.       На фоне мрачной громады Монбижу виднелся силуэт одинокого человека, сидящего на балюстраде. Сперва я подумала, что это тень от купола падает на снег, но нет: по мере приближения к обозначенной цели расплывчатый силуэт приобрёл чёткость. Сомнений не осталось: на балюстраде сидел щуплый мужчина с опущенной головой и руками, каким-то чудом удерживающий равновесие. Мне подумалось, что это был пьяница, перепивший бражки; он дремал под Луной не сумев отыскать дорогу домой. Если так, его следовало немедленно разбудить, пока не ударили заморозки.        Обернувшись, я обнаруживаю, что лицо Чаадаева исказилось от страха. Сердце тотчас замирает, а в груди зарождается нехорошее предчувствие, которое буквально кричало о том, что пора уносить ноги.        — Оставайтесь на месте, – Чаадаев отдаёт сухой приказ, как если бы стоял на плацу в Гатчине. Мне тотчас вспомнился наш разговор об "опасностях", могущих поджидать одиноких путников, отчего волнение в груди только усиливается.       Смотря вслед стремительно удаляющемуся другу, я ощущала дрожь в коленях. Холод пробирал до костей, сказочная громада Монбижу более не вызывала во мне восторга, превратившись в груду мрачных развалин.        Поравнявшись с незнакомцем, Чаадаев предпринял попытку обратиться к нему, но мужчина не ответил – он вообще ни на что не реагировал, продолжая сидеть без движения, словно прибитый к балюстраде гвоздями. Смекнув, что захмелевшего бродягу так просто не добудиться, Чаадаев вытягивает вперёд руку, касаясь широкого плеча мужчины, совершая несильный толчок, отчего тот, покачнувшись, заваливается на землю, точно подстреленный.       Сорвавшись с места, я устремляюсь к другу на подмогу, приходя к мысли, что атмосфера уютной дружеской встречи безнадёжно испорчена. В голове кружился ворох разрозненных вопросов, на которые мой обессиленный разум был не в состоянии выдать ни одного рационального ответа. Взгляд падает на заснеженную дорожку, охваченную лунным светом, натыкаясь на багряные лужи, которые при ближнем рассмотрении оказались кровью.        Остановившись, я в недоумении осматриваю сугробы, приподнимая подол шубы, дабы не касаться сих страшных отметин. Чаадаев был бледным, как полотно: его рефлексы на какое-то время залегли в спячку. Но вот проходит несколько мгновений, и он кидается к обездвиженному телу, лежащему поперёк дороги.        Откинув воротник овчинного тулупа, он замирает, не в силах поверить увиденному. Я вскрикиваю, отпрыгивая прочь от мёртвого – вне всяких сомнений мёртвого мужчины, шею которого пересекала глубокая рана, ещё совсем свежая, из которой медленно сочилась густая кровь. Рубец выглядел безобразно; создавалось впечатление, что его сделал мясник в порыве гнева, искривлённым зубчатым ножом, причём не надрезав, а разорвав плоть. Кровь затекала за воротник убитого, окропляя начищенные дёгтем сапоги.       На вид несчастному было около сорока лет: рыжая борода, аккуратно подстриженная, парчовый пояс и пуховые рукавицы, выдавали в нём городского жителя, определëнно имеющего за душой кругленькую сумму. Стало быть, ограбили...       Закрыв лицо руками, я в ужасе бегу прочь, захлёбываясь страхом.       Подумать только, живой человек из плоти и крови, который дышал со мной одним воздухом, радовался грядущим праздникам, солнцу, новому дню, лежал теперь без дыхания, как кусок мяса, выброшенный на прилавок. Мне и в голову не приходило, что убийца мог прятаться неподалёку.       Необходимо срочно звать кого-то на помощь, поднимать шум, гвардию, постовых. Труп в самом сердце Императорской резиденции – вопиющие происшествие!       Спотыкаясь на ровном месте, я бежала вперёд не разбирая дороги, а над головой между тем раскатистым эхом гремел голос Чаадаева:        — Остановитесь, сударыня, прошу Вас! – он бросается вдогонку, весьма быстро поравнявшись со мной, поскольку имел превосходную физическую подготовку. Его руки ловят меня с легкостью, заставляя развернуться.        — Вы подвергаете себя опасности, молю, возобладайте над страхом! – философ отчаянно удерживал моё дрожащее тело, не позволяя ступить ни шагу прочь. Я не видела его лица, глотая потоки слёз, но чувствовала сильные руки, где-то на задворках сознания понимая, что именно здесь, подле Чаадаева, сейчас самое безопасное место.        — Пётр... Яковлевич... – порываясь что-то спросить, как-то возмутиться, я ощущала лишь привкус соли на языке.        Сознание помутилось, ввиду чего упрямо трясу головой, надеясь избавиться от вязкого дурмана. Заметив это, Чаадаев заключает меня в крепкие объятия, давая возможность почувствовать себя в безопасности. Пальцы отчаянно цепляются за грубую ткань шерстяного плаща, загребая её гармошкой; уткнувшись носом в изгиб чужого плеча, я захожусь тихим рыданием, не замечая, как в конечном счёте остаюсь без сил. Последние, что я увидела – мелькнувшие в ночной мгле голубые глаза, и кусочек чёрного неба с россыпью размытых звёзд. Я подумала об Александре; о той крови, что его окружает...       Он видел вокруг себя тот же ужас и сотни смертей. До конца войны было ещё далеко, и оттого в двойне обидней, что мир так жесток по отношению к гражданским жителям, которые находили свою смерть не на поле боя, а на улицах родных селений.

⊱⋅ ──────  • ✿ •  ────── ⋅⊰

      Под закрытыми веками простиралась тьма. Усталость сковывала тело по рукам и ногам.       Я силилась распахнуть глаз, будучи уверенной, что прибываю в сознании. На коже чувствовался жар, из чего делаю вывод, что нахожусь в помещении – скорее всего под одеялом, а значит, холодная, залитая кровью обочина осталась в прошлом. Опасность миновала.       Спина упиралась в твёрдую перину, под головой совершенно очевидно лежала подушка, плоская, неудобная – я сгорала от нетерпения уложить её надлежащим образом, но не могла пошевелить и пальцем. Сбросить с себя оковы полусна оказалось непростой задачей, я ощущала свинцовое давление на веках, словно их накрыла чья-то невидимая длань.       Ещё несколько томительных мгновений проносятся как в тумане, после чего морок тяжёлой дремоты стал рассеиваться, выявляя посторонние голоса, доносившиеся как сквозь толщу водяной глади:        — Тише, господа, не тревожьте сей дивный сон... – в назидательной манере требует неизвестный юноша, сидящий, по-видимому, где-то неподалёку.        В этот момент я осознала, что нахожусь за пределами дворца. В память врезается образ Чаадаева, его обеспокоенный взгляд, провожающий меня в забвение. Я и близко не догадывалась, куда он меня доставил и где на данный момент находился сам. Оставалось надеяться, что он в безопасности... Мысли всё ещё кружились вокруг окровавленного тела мещанина, но уже меньше тревожили душу – их вытеснил страх за Чаадаева.       Тем временем разговор в комнате продолжался:        — Тебе мнится, Жано, что этой даме видятся непременно дивные сны? – с иронией вопрошает второй неизвестный юноша, чей голос уже начал ломаться.       Как только я успокоилась, пересилив порыв волнения, смысл происходящего, наконец, дошёл до меня: я лежала на больничной койке в Царскосельском Лицее – это факт. Пространство было пропитано ароматом лекарственных трав и тлеющего воска; я слышала скрип пружин в соседней кровати, на которой сидели кто-то из воспитанников.        — Ах, Франт, ты прав, картина кровопролития не располагает к приятным сновидениям... – спохватывается первый юноша, который, как выяснилось, был в курсе произошедшего со мной несчастья.       Вновь раздаётся скрип пружин – повеса пересаживается с соседней кровати на мою, боязливо пристраиваясь на краешке перины:       — И всё же, кто знает, какие думы терзают мысли дриад и нимф... Ты знаешь, я верую, что во снах всем дамам является мир, свободный от земных страхов... – вздохнув, юнец упирается в меня любопытным взглядом; я чувствовала, что он смотрит на моё лицо, и поблагодарила Бога, что находилась под одеялом; быть пособием по анатомии оказалось неприятно.       Между тем второй юноша бархатисто рассмеялся:        — Эка, брат, ты вывернул! Нимфы... Дриады... Пади романов куртуазных начитался? – вопрошает в прежнем ироничном тоне, совершенно безобидном, на что первый юнец резко вскидывается.        — Кто бы говорил, Франт! Все знают, что в познании французской прозы тебе нет равных! – он явно не терпел насмешек в свой адрес, во всяком случае, при дамах. Душа его была чиста, как апрельский ландыш, потому даже дружеские шпильки причиняли боль. Нелегко ему придётся в обществе с такой ранимой натурой...       — Да тише Вы, неугомонные! – внезапно в беседу двух друзей встревает третий юноша. — Не ровен час сюда сбежится половина Лицея! – раздражённым шёпотом предупреждает он, призывая товарищей вспомнить о приличиях. Обладатель сего голоса, как мне показалось, имел авторитет в этом кругу, так как сразу после его выступления комнату накрывает звенящая тишина. Устав влачить жалкое существование бездушного экспоната, я усилием воли принуждаю себя оторвать руку от перины.        — Глядите, просыпается... – докладывает друзьям третий отрок, как раз в тот момент, когда мои веки распахнулись.       Пробуждение выдалось тяжёлым...       Яркий отблеск свечей резал глаза, мешая сосредоточиться. В груди зияла пустота. Я чувствовала себя разбитой, будто из меня вычерпали все силы; тело обмякло, сделалось лёгким, как пушинка. Тишину комнаты разбивал треск тлеющего воска, и порывистое дыхание одного из воспитанников, сидящего рядом.       Повернув голову, сталкиваюсь с испуганным взором серо-голубых очей, не подозревая, что лицеист окажется настолько близко. На меня смотрел даже не юноша, тем паче не бес по версии Волконской – дитя лет пятнадцати от роду, с округлым аккуратным личиком и светло-русыми волосами – до чего прелестное создание!       Если я правильно запомнила, его звали Жано, то бишь Иван по-нашему. Щёки лицеиста, рассуждавщего прежде о дриадах и нимфах, обжигает румянец; отклонившись назад, словно я в одночасье обернулась дикой кошкой, он нащупывает ладонью металлическую перекладину позади, опираясь на неё и поднимаясь на ноги, рассеянно попятившись к выходу. В его расширенных зрачках застывают удивление пополам с ужасом – можно подумать я его съем!       Не сводя с меня пристального взора, юнец вполголоса обращается к друзьям:        — Пойду-ка лучше кликну Пушкина ... Он не простит мне сего приключения, – и подорвавшись с места, ретируется из помещения, приоткрывая узкую дверь, выбегая куда-то в коридор.       — Только не Пушкина! – взмолился третий юноша, оборачиваясь вслед исчезнувшему другу. — Помилуй, он же Иерихонская труба, а не человек! – но его крик, эхом прокатившийся по коридору, остаётся без ответа.       Только сейчас до меня дошло, что лицеисты всё это время разговаривали на французском, тогда как я отчего-то не могла вспомнить ни одной иностранной фразы.       Приподнявшись на локтях, я с трудом подтягиваюсь к изголовью кровати, прислоняясь макушкой к металлической спинке. Зрение постепенно привыкло к свету, и теперь я отчётливо различала дальние объекты. В комнате осталось двое отроков: обладатель ироничного тона, и владелец негласного авторитета. Но кто из них кто, я пока что не понимала. Оба воспитанника были облачены в лицейскую униформу: синий мундир длиной до колен, больше напоминающий пальто, с двойным рядом медных пуговиц, и синие брюки. Мундир обрамляли красные манжеты и красный стоячий воротник. Если приглядеться, можно обнаружить, что цвет сукна уже порядком выцвел, а на манжетах и воротнике появились затяжки. Должно быть, ввиду отсутствия в казне дополнительного бюджета поставка свежей униформы в Лицей временно приостановилась, поэтому воспитанникам приходилось донашивать старые комплекты.       Чинно сложив руки на животе, я обращаюсь к ближайшему отроку:       — Господа... который час? – произношу на русском, дабы не принуждать себя вспоминать красивые светские обороты. Я не узнала собственного голоса, ставшего сиплым, как после купания в ледяной воде, дав себе зарок говорить тише.       — Середина десятого, Madame, – любезно отозвался юноша, и тоже на русском, складывает пухлые губы в красивой улыбке.       Прищурившись, я вижу перед собой симпатичную мордашку: этот лицеист оказался на полголовы выше первого, однако рост не делал его зрелым мужем – на вид ему также было около пятнадцати.       Темноволосый, с добрыми карими глазами, и безупречной причёской, уложенной столь идеально, что даже я позавидовала. В осанке юнца чувствовалось достоинство, врождённое благородство, как в Чаадаеве...       Опомнившись, спешу осведомиться о местонахождении друга:        — Помилуйте, судари, а где же Пётр Яковлевич? – стараясь держать под контролем волнение, я перебрасываю взгляд с одного отрока на другого, стоящего у подножия кровати.       Тот охотно отозвался:       — Пётр Яковлевич нонче на службе. У них теперь много хлопот. Молили великодушно испросить у Вас прощение за отсутствие, обещались поутру составить записку, – приветственно поклонившись, лицеист напряжённо щурится, словно при взгляде на полуденное солнце. Обычно такое поведение свойственно людям, имеющим дефект зрения; Александр тоже постоянно щурился, зачастую применяя при общении с подданными лорнет.       Этот юноша оказался самым низким среди товарищей: природа наградила его мягкими чертами, плавной линией скул, необычайно тонкими бровями, и чуть поджатыми губами. Светлые, вьющиеся волосы лежали на голове в небрежении, а взгляд был меланхоличным и сонным.       А так ведь и не скажешь, что друзья слушаются его приказов: он походил на ёжика, пробудившегося от зимней спячки.       — Благодарствуйте, господа, – убедившись, что Чаадаеву ничего не угрожает, я с облегчением выдыхаю. Наверняка он отчитывался сейчас перед начальством, принимая участие в сыскном мероприятии.       Как оказалось, по улицам Царского Села бродит не какой-то грабитель, как докладывал о том граф Толстой, а настоящий душегубец! Не удивлюсь, если бывший каторжник – варнак, как говорят в народе. Теперь понятно, зачем к Лицею приставлена охрана, и почему воспитанники осведомлены о происходящих в окрестностях злодеяниях.       Я также подсчитала, что пролежала в беспамятстве больше часа. Меня восхитила выносливость Чаадаева: он в одиночку дотащил мою тушку из Нового парка в Екатерининский, а потом ещё доставил в Лицей, чтобы не поднимать суету во дворце. Фактически я находилась уже дома, поскольку фрейлинский корпус располагался за стеной.       Решив принять полусидячее положение, вновь упираясь локтями в перину, заслышав над головой застенчивый голос:       — Не изволите ещё подушку? – осведомился темноволосый юноша, на что я утвердительно киваю головой. И пока он любезно передавал мне очередной плоский "камень", внимательнее осматриваюсь по сторонам, начиная свыкаться с чужеродной обстановкой.        В лицейском лазарете было тепло и чисто. Он занимал небольшое пространство – всего в четыре кровати, между которыми помещались высокие тумбочки. Комната выкрашена бирюзой: по левую стену находился письменный стол, очевидно рабочее место доктора, ныне пустующее, и небольшая белокаменная печка, которую закрывала ширма для переодевания; по правую стену находились стулья для посетителей, и напольные горшки с неизвестными мне растениями. Моему вниманию также представились всевозможные плакаты и гравюры, иллюстрирующие пестики, тычинки, и человеческие органы в разрезе, но я не стала их разглядывать, боясь спровоцировать приступ паники.       Я лежала на второй кровати слева. Против входа. Темноволосый юноша, с идеальной выправкой, стоял рядом, предугадав мой следующий вопрос:       — Не тревожьтесь, Madame, Вы в безопасности, – обворожительная улыбка не сходила с его лица. — Мы с товарищами стерегли Ваш сон, не отлучаясь ни на мгновение. Осмелюсь заверить, что доктор Пешель нашёл Ваше состояние благоприятным для дальнейшего здравствования. Он изволил отлучиться в аптеку: оная находится в соседней комнате. За сим позвольте представиться... – склонив спину, он, однако, не опускает глаз. — Воспитанник Царскосельского Лицея, князь Александр Горчаков, к Вашим услугам, – голос лицеиста был мягок и учтив, а карие радужки в рыжеватых сполохах свечей отливали золотом.        Фамилия "Горчаковы" была хорошо мне известна: она занимала одну из верхних строк Бархатной книги. Более того, Горчаковы вели свой род от Рюрика и приходились родственниками Романовым, поэтому к их княжескому титулу примыкал эпитет "Светлейшие". В жилах стоящего подле меня юнца текла царская кровь, и это отражалось во всём – от его осанки, до безупречной причёски.        — Для меня честь быть представленной Вам, князь... – несмотря на разницу в возрасте, Горчаков был выше меня по титулу, а значит, невзирая на статус фрейлины, я находилась в подчинённом положении.       Впрочем, Их Светлости подобного рода обращение пришлось не по душе:        — Madame, не сочтите за дерзость, но в стенах Лицея титулы теряют значимость – лишь уважение к старшим играет роль, – вкрадчиво предупреждает он, сцепляя руки за спиной. Равенство в кругу товарищей – полезное явление в учебном заведении, наполненном представителями смешанного дворянства. Узнаю руку Сперанского...       В этот момент, стоящий у подножия сонный "ёжик", безобидно хохотнул:        — Тем не менее мы часто кличем его "Светлейший", – весело поясняет он, стреляя в друга ехидным взглядом. — Или "Франт", – добавляет мгновением позже, перемещаясь поближе ко мне, — Разрешите открыться: Барон Дельвиг Антонович Антон, рад служить, – он роняет голову в поклоне, соприкасаясь с Горчаковым плечом.        Фамилия "Дельвиг", как и титул "барона", не существующей в Российской Империи, возвратили меня мысленно в глубокую старину, во времена Петра, когда в Москве образовалось засилье немцев, пустивших корни в русскую землю ввиду удачного осуществления реформ. Лицеист Дельвиг, судя по всему, происходил из их среды.       Представившиеся отроки пришлись мне по душе, от них исходила светлая энергия, к тому же они ничуть не походили на шалопаев, во всяком случае пока... Давненько я не общалась с детьми – существами высшего порядка. В их обществе чувствуешь себя защищённой; они не способны на лицемерие и зло, присущие обитателям высшего света. В каждом из них я подсознательно видела своего брата.       — А как же... – указав взглядом на пустое место подле себя, где минутами ранее сидел ещё один юноша, я вопросительно смотрю на Горчакова, который поспешил объяснить.        — А того молодого человека, ускакавшего от Вас пугливым зайцем, величают Иваном Пущиным... – он сводит брови на переносице, приобретая задумчивый вид, — Прошу не держать зла на нашего друга. Он от природы впечатлителен, и ко всему прочему склонен к опасным романтическим поветриям. Наш долг поддерживать его и беречь от оказий... – за словами князя скрывалось нечто неопределённое, что также отразилось в его карих глазах: некий намёк, который следовало истолковать превратно. Мне показалось, что за фразой: "склонный к опасным романтическим поветриям", таилось: "склонный к опасной влюбчивости", ввиду чего невольно скривила губы.        — Звучит, как угроза... – признаюсь в пол голоса, мысленно проводя параллель между знаменитым адмиралом России Петром Ивановичем Пущиным, участником Семилетней войны, и представленным заочно лицеистом, который, вероятно, приходился ему родственником.        — Madame проницательны, – улыбка Светлейшего становится шире, и я вдруг вспоминаю, что эти дети шпионили за мной в течение недели, и потому не испытывали растерянности или удивления. Наверняка Чаадаев уже доложил им подробности, касающиеся моего статуса в обществе, однако правила хорошего тона предписывали представиться лично.       Подтянувшись ещё выше в кровати, касаясь лопатками холодных металлических прутьев, я протягиваю вперёд раскрытую ладонь:        — Рада познакомиться, господа... Полагаю, Пётр Яковлевич сообщил Вам моё имя, но всё же, позвольте напомнить – Софья Алексеевна Вольницкая, фрейлина Её Высочества Екатерины Павловны, – приветливо улыбнувшись, я поочередно пожимаю протянутые руки, нутром чувствуя заинтересованность воспитанников. В следующую секунду одеяло соскользнуло вниз, обнажая, как по заказу, фрейлинский шифр на голубой ленте – символ придворной власти.        Вслед за этим я осознала, что лежу в кровати без верхней одежды. Осмотрев помещение, на сей раз более внимательно, замечаю тень от своего берета с длинным соколиным пером, висящего на крючке за ширмой, где по всей видимости находилась вешалка.        Благо, на встречу с княжной Волконской я отправилась в достойном наряде – не в вечернем платье, поскольку встреча была неофициальной, а в полуденном, имеющем два слоя: первое платье было из белого хлопка, с длинными рукавами, а второе, надетое поверх для сохранения тепла, из тонкой шерсти, бледно-фиалкового оттенка, рукава его были короткими, как у русского сарафана; грудную клетку целомудренно прикрывала шемизетка.       Словом, стыдиться мне было нечего, в глазах лицеистов я выглядела пристойно.        — Что ж, судари, покуда судьбе было угодно сделать нас приятелями, смею судить, у меня есть право допросить Вас... – приподняв два пальца, намекаю на колличество грядущих вопросов. — Первым делом ответьте, не таясь, сколь давно в здешних окрестностях происходят расправы? И кто из высшего руководства осведомлён о случившемся? – вопрос безопасности волновал меня прежде других. Ещё бы, ведь я едва не угодила под нож душегуба!        До встречи с Чаадаевым меня никто не предупреждал об опасностях – никто даже не подозревал о творящихся в округе зверствах, в противном случае гвардейский патруль состоял бы не из двух человек – Чаадаева и его товарища, а как минимум из роты. Размышляя таким образом, я пришла к выводу, что, возможно, к этому как-то причастно руководство Лицея: не желая выносить ссор из избы, профессора, вероятно, первыми заподозрившие неладное, упросили местных служителей порядка не доносить об убийствах в вышестоящие инстанции, тем самым оберегая честь Лицей. Ведь если бы родители воспитанников узнали правду – что их детям угрожает опасность – случился бы грандиозный скандал!       Понуро повесив головы, лицеисты сникли, как цветы перед грозой, боясь раскрывать подноготную здешних интриг. Дельвиг украдкой глянул на Горчакова, как на более осведомлённого о светской жизни человека.        Светлейший помолчал несколько секунд, взвешивая все за и против, после чего взглянул в мою сторону с нескрываемой тоской:       — Их Сиятельство, граф Аракчеев... – он боялся касаться сего имени, но всё-таки пошёл до конца, проявив завидную стойкость. — Нам велено не распространяться... Известно о трёх нападениях... На верхах, очевидно, боятся наводить суматоху в отсутствие Государя, – князь отвернулся, не зная, как продолжить разговор. Ему было противно делиться подробностями интриг, а мне всё это выслушивать.       Как выяснилось, Аракчеев прекрасно знал о наличии в окрестностях душегуба и дирекция Лицея здесь совершенно ни при чём. Выходит, речь шла о сохранности чести Государя... И как я сразу не догадалась! Если дворяне почувствуют себя дичью на охоте, виновником всех бед выставят Александра. А кого же ещё? Под окнами его резиденции режут людей, какой же он, спрашивается, хозяин, если не может уберечь своих гостей от расправы?       Поэтому Аракчеев не давал делу ход, обходясь малыми силами. Он оберегал доброе имя Государя от поруганий... Или своё?        — С графа Аракчеева Их Величество возьмёт отдельный спрос! – заверяю с уверенностью, сама ещё не понимая, каким образом сообщу Александру о случившемся. Сперва требовалось переговорить с Аракчеевым, узнать, что он думает на сей счёт и долго ли собирается строить из себя героя.        Мне казалось очевидным, что малыми силами убийцу не словить. Но Аракчеев наверняка думал, что пока не зарезали кого-то из знати, волноваться не о чем. Жизни маленьких людей никогда не интересовали сильных мира сего – престиж был дороже. Мне сделалось не по себе при мысли, что Аракчеев мог изменить своим принципам... Он ведь рос в нищете, так неужели престиж стал ему в одночасье дороже жизней простых смертных? К чему беречь доброе имя Государя, когда кровь пролилась уже трижды? Между тем преступник был явно не глуп, и потому не трогал благородных господ, сознавая, что в этом случае его быстро схватят. Однако бешеного пса не удержать на привязи, я была уверена, что рано или поздно душегубец доберётся и до высшего сословия. И вот что тогда Аракчеев будет делать?       Зажав пальцами переносицу, стараюсь унять пульсирующую боль, резко вступившую в виски, задавая совсем уж глупый вопрос:        — Неужто дирекция не предпринимала попыток воспротивиться решению Их Сиятельства? – спрашиваю без всякой надежды, больше от досады, чем из любопытства, прекрасно понимая, что здешние руководство находится под давлением.       — Помилуйте... – взволновался юный барон, поднимая голову. — Да разве своеволие дозволено? Дело педагогов маленькое – прививать детям любовь к наукам, а коль перечить возьмутся, сами ведаете, какой с них спрос пойдёт... – Дельвиг, сам того не подозревая, смог в одном предложении уложить всю суть русской иерархии: удел младших по званию – беспрекословно подчиняться. Неспроста в народе утвердилось выражение: "не по чину посватался" – в России даже свататься вперёд старших не полагалось, что уж говорить об остальном... — Если бы Вы только знали, Madame... – вторит другу Горчаков, прижимая ладонь к сердцу, – Уж как товарищи наши порывались писать Государю, не единожды, поверьте, брались за перо – да только пустое это дело. Письма вскрывают, а сам Государь нынче в Европах, неделю скачи не доскачешь, – справедливо заключает Светлейший, вынуждая меня принять их правоту и поразиться смелости, толкнувшей писать Императору.        — Беседа с Вами возродила во мне надежду... – я подумала, что будет правильным напомнить детям, что они ни в чём не виноваты. — Будь каждый чиновник таков как Вы, господа, мы бы жили в другой стране, – одарив воспитанников тёплой улыбкой, я внимательнее вглядываюсь в их открытые, не обременённые масками лица. Действительно, если задуматься, они входили в первое поклонение государственных служащих, которым в будущем надлежало возложить на себя обязательства реформировать страну.       Пусть их было мало, но порой и горстки светлых умов достаточно, чтобы одолеть несправедливость.       Мне не хотелось, чтобы они думали, будто я бросаю слова на ветер, поэтому решила дать обещание:       — Верно мне теперь придётся объясняться перед Их Сиятельством... А коли так, ему будет полезно узнать о моём намерении писать Её Высочеству, – имя Великой Княгини служило прикрытием.        На самом деле Екатерину Павловну едва ли интересовали мелкие столичные происшествия, но мне следовало как-то прикрыть свою связь с Александром и одновременно дать понять, что в моих силах оказать Лицею поддержку. Убито уже четыре человека! Если Аракчеев не поставит на уши всю округу, не перевернёт здесь всё вверх дном, боюсь, придётся действовать самостоятельно. Ведь я взаправду могла доложить Александру о случившемся или распустить слух об убийствах среди знакомых. Рано или поздно дворяне всё-равно обо всём догадаются, так уж лучше рано – по крайней мере, это спасёт чью-то жизнь.        Лицеисты и сами должны понимать, что ни одна уважающая себя дама не станет молчать в тряпочку после того, как стала свидетелем преступления, и подвергнет сомнению даже честь Государя, лишь бы поймать виновного. Гордыня не позволит дворянке чувствовать себя униженной, а мне в первую очередь не позволяли совесть и здравый смысл.        — Как будет угодно, Madame... – Горчаков с облегчением выдыхает, не сказав более ни слова. В глубине души воспитанники, вероятно, обрадовались, что свидетелем очередного акта нападения сделалась именно я, поскольку сердобольная женщина, находясь в порыве отчаяния, способна на любые поступки, кроме адекватных. Стало быть, история с душегубом получит огласку в любом случае. Правда при том условии, что сердобольный порыв не затмит страх перед личностью Аракчеева. Но за это они могли не беспокоиться.       И дабы не заострять внимание на политических конфликтах, я приняла решение идти дальше, и задать второй вопрос, не менее важный:       — А теперь, судари, извольте объясниться в следующем: Вы в самом деле рассчитывали, что можете беспрепятственно следить за дамами и при этом остаться незамеченными? – с важным видом скрестив руки на груди, замираю в ожидании ответа. На лицах воспитанников, не помышляющих о подвохе, отразилось замешательство.       Как и было обещано, я умышленно замалчиваю, что их тайное общество скомпрометировал Чаадаев. Пусть они думают, что я сама обо всём догадалась, так даже лучше: не хотелось бы носить на себе клеймо разини до конца дней. А ведь я и вправду не заметила слежки... Пришлось убедить себя, что на то была серьёзная причина – мои мысли всецело занимал Александр, что делало меня удобной мишенью для шпионов и душегубов. Чаадаев оказался прав: оплакивая прошлое, я упускала из вида настоящее, а настоящее, как теперь стало ясно, может преподносить неприятные сюрпризы.        Наблюдать за реакцией лицеистов оказалось забавно. Мой вопрос поставил их в тупик. Поначалу они смутились, вспыхнув, как маков цвет. Светлейший князь, распрощавшись с любезной улыбкой, утыкается взглядом в пол, а милый барон Дельвиг недобро покосился на друга, причём с таким выражением, которое буквально кричало: "ну я же тебе говорил!"       Мне пришлось по нраву лицезреть их стыд и раскаяние, однако мучить детей дальше было слишком жестоко:        — Господа, полно Вам, я пошутила! – задорно рассмеявшись, открыто даю понять, что не жду оправданий.       Как говорит моя Матушка: "Молодо-зелено, погулять велено". Чаадаев верно определил, что лицеисты свято чтят законы нравственности – и сегодня я лично в этом убедилась. В отличие от той же юнкерской школы, чьим негласным девизом было выражение: "наше дело по теремам поглядывать, да девок выманивать", Лицей закладывал в своих учеников высокие моральные качества, и в этом, пожалуй, заключалось главное отличие военного образования от светского. Лицеисты, понимая суть мужской природы, сопоставляли её с духовными ценностями, тогда как внутренним миром молодых юнкеров не занимались вовсе.        — Какие же Вы всё-таки дети... – с умилением произношу я, прикладывая ладонь к щеке, теперь уже окончательно убедившись, что к дерзким поступкам юнцов толкала скука, а не желание причинить кому-либо вред.        — Позвольте, Madame, мы не дети... – в обиженном тоне замечает Горчаков, почувствовав, видимо, что я задела его мужское эго.        — Вот как? – мне показалось странным слышать эти слова от юноши, не достигшего ещё совершенного возраста.        На миг даже почудилось, что я стала матерью, которая вынуждена выслушивать от своего чада очередное: "Матушка, я уже взрослый!". Как жаль, что эти дети не замечают своего счастья... У них сейчас самый прекрасный возраст, и наслаждаться им нужно каждый день. Юность – штука не вечная, повзрослеть они всегда успеют, а вот вернуться в детство уже не получится...       Ничуть не растерявшись, Горчаков горделиво расправляет плечи, собираясь донести до меня важнейшую из истин:        — Развитием наших душевных и умственных качеств занимаются преподаватели первого сорту, а изучаемые нами книги – великолепные книги, Madame, закрепляют полученные знания и формируют интерес к новым. Денно и нощно мы трудимся на благо Отечества, взращивая в себе ум, превосходящий иные умы по всей России, а потому, при всём уважении, Madame, называть нас детьми никак нельзя, поскольку сие не соответствует действительности, – обходительность Светлейшего, вкупе с горячностью сердца, делали его превосходным оратором. Уверена, что в будущем Горчаков по достоинству займёт отведённое ему место в обществе, ибо задатки светского человека проглядывали в нём уже сейчас.       Покорно опустив голову, без лишних слов мирюсь с поражением. Объяснять юнцам разницу между интеллектом и зрелостью, пожалуй, было излишне, вместо этого я подарила им возможность сохранить достоинство. Вырастут – сами разберутся в сути вещей, а пока...        — Ваш порыв, господа, вполне естественен для людей, не забывших ещё честь и достоинство русского дворянина... Признаться, Вы меня приятно удивили, – улыбка, тронувшая губы, укрепила в молодых сердцах веру в безобидность моей натуры. Производить впечатление чванливой светской дамы, к тому же зануды, я не хотела, потому как отроду ею не была. В общении с детьми важно проявлять осторожность, поскольку они часто воспринимают близко к сердцу любую шутку или нравоучение.        Внезапно атмосферу уютного собрания разбивает отзвук тяжёлых шагов в коридоре. Переместив взгляд на дверь, я невольно затаила дыхание. Спустя мгновение на пороге лечебницы появляется доктор, в строгом полосатом жилете, прижимающий к груди перемотанные марлей баночки.       Увидев посторонних в лазарете, мужчина справедливо возмущается:       — Милостивые государи, ради Бога, что Вы здесь учинили? – тихим, но в то же время настойчивым голосом вопрошает мужчина, проходя к столу, расположенному по левую стену, опуская на него гремящие склянки. — Постыдились бы, господа! До отбоя меньше десяти минут. Немедля проследуйте в свои комнаты, – заслуженно отчитав юнцов за невежество, причём даже не взглянув в их сторону, доктор, взяв со стола стакан воды и склянку с неизвестным содержимым, направляется к моей кровати.       Лицеисты тут же расступились, боясь угодить под горячую руку. Барон Дельвиг вновь пристроился у подножья кровати, взявшись за металлическую перекладину, а Горчаков бесшумно приземлился на соседнюю койку.        Местным доктором оказался мужчина в рассвете сил, приблизительно мой ровесник, его благодушное лицо внушало доверие: взгляд был ласков и кроток, но в голосе ощущалась сталь, а значит, когда того требовали обстоятельства, он мог показать себя командиром. Доброта, соединяющаяся с ответственностью, на мой взгляд, была основополагающей чертой хорошего медика. При первом же взгляде на этого человека, я поняла, что нахожусь в надёжных руках.        — Вечер добрый, Софья Алексевна, меня величают Франц Осипович Пешель, я состою уездным доктором Царскосельского поселения. Вынужден просить Вас поведать мне о текущем своём состоянии и позволить измерить пульс – уж больно он у Вас разыгрался, – речь доктора, любезно предложившего стакан воды, саднила чем-то инородным; в ней присутствовал лёгкий акцент, из чего я сделала вывод, что он не всегда жил в России.        Припав к стакану губами, делаю несколько шумных и жадных глотков, попутно протягиваю мужчине левую руку. Вытащив из нагрудного кармана часы, Пешель принимается внимательно следить за движением секундной стрелки, зажимая большим пальцем невидимую точку на моём запястье.        — Вы ещё здесь, господа? – не отрываясь от своего занятия, он обращается к воспитанникам, притворяющимся невидимками. Уходить им совершенно не хотелось, тем паче спать, потому они лихорадочно выискивали причину задержаться в кабинете подольше.       Горчаков первым подал голос:       — Пешель, как можно? Даме нездоровится! При таких обстоятельствах каждый уважающий себя дворянин обязан променять свой сон на её спокойствие, – красиво выкрутился князь, приподнимая уголки губы в обворожительной улыбке.       Мысленно я посмеялась с его хитрости, сочувствуя также и доктору, который, вероятно, немало натерпелся за три года службы.        — В том нет Вашей заботы, молодые люди. Софья Алексевна находится под моей опекой, с ней ничего не случится, даю Вам слово. А теперь, пожалуйста, ступайте себе с Богом спать. И бросьте вольничать, – Пешель остаётся непреклонен: как и любой педагог он понимал, что здоровый сон для детей был важнее пустых посиделок с дамой.        Услышав отказ, Горчаков озадаченно переглядывается с молчаливым бароном, на что тот рассеянно пожимает плечами, мол, я сам не знаю, что делать.       Мне стало их жалко, и я решаю на время отвлечь доктора незатейливой беседой, дабы усыпить его бдительность:        — Франц Осипович, мне что-то не ладно на душе... Во всём теле ощущается слабость, и движения даются с большим трудом... – я не смела шутить со здоровьем, заключив, что будет не лишним рассказать лекарю о мартовском происшествии. — Со мной по весне приступ приключился... Упадок сил. Доктора велели принимать сердечные капли, но летом пришлось их бросить, ввиду навязчивой сонливости – то мешало моей службе. А совсем недавно появилась бессонница, и, вообразите, вернулась прежняя напасть: вновь одолевает слабость, и сердце, знаете, колотится так быстро... – рассуждать о здоровье в присутствии посторонних считалось дурным тоном. Однако я не воспринимала лицеистов за полноценных членов общества; они были ещё детьми, и потому моя откровенность не выглядела постыдной.        — Лом в висках присутствует? – осведомился мужчина, мигом забыв о непрошенных гостях. Профессиональный интерес временно переборол в нём сварливого педагога.       — Нет... Бог миловал, – тихо отозвалась я, наблюдая за тем, как он убирает часы в кармашек жилета, шагнув к высокой тумбочке. Пешель убирает одинокую свечу в дальний угол, чтобы не мешалась под рукой, после чего принимается разворачивать марлю с коричневой баночки.       — Ритм Ваш я успокою до нормы, сей случай не редкость... – заверяет он, откупоривая тугую пробку. — Доколе будете оставаться в Царском, непременно заглядывайте в мою лечебницу, я быстро Вас починю. Многие местные господа, осмелюсь заверить, изволят у меня чиниться, и всех я привечаю, как полагается, нареканий к моим умениям по сею пору не возникало. Напрасно, однако, Вы бросили употреблять капли: курс оздоровления был прерван, теперь довлеет начинать с начала, – объяснив суть моего недуга, Пешель берётся капать в пустой стакан травяной настой, причём ни тот, который выписал мне столичный доктор – тот настой пах чем-то ядрëным, отталкивающим, а этот имел мягкий шлейф, как у чайных листьев.        — Я составлю для Вас свежий декокт, распишу часы приёма, и сонливость более не вернётся к Вам в дневное время, – с ободряющей улыбкой обещает доктор, оглядываясь по сторонам в поисках графина с водой, оставленного на рабочем столе.       Дельвиг сориентировался мгновенно: сорвавшись с места, он подбегает к столу, хватает тяжёлый графин, и так же быстро возвращается на прежнее место, беспечно улыбаясь:       — Сон к нам не идёт, любезный Пешель... Позвольте остаться и оказать содействие в борьбе с недугом. Мы исполним любую просьбу, распоряжайтесь нами, как собой, – состроив жалостливые глаза, Дельвиг, который и без того был очень мил, превращается в сущего ангела.       У меня сердце сжалось при взгляде на этого очаровательного пройдоху. Будь я на месте доктора – давно бы уже растаяла. Но Пешель был не из робкого десятка.       За три года работы с недорослями он успел выработать в себе невосприимчивость к их нехитрым манипуляциям:       — А кто уроки за Вас приготовлять будет? – резонно вопрошает доктор, принимая из рук лицеиста гранëный графин.       — Пушкин! – воскликнул Горчаков, заслышав мягкие нотки в некогда строгом голосе лекаря. — Пушкин имел неосторожность продуть нам в одном споре – за сим был отправлен разбираться вместо нас с домашним заданием. Он чинно всё исполнит, а мы перепишем... – сказав это, Светлейший упускает из вида момент, когда в комнату ураганом влетают двое: некий кучерявый мальчишка, стремглав промчавшейся от двери к моей кровати, останавливается подле Дельвига, закидывая руку ему на шею, с прищуром поглядывая на оробевшего князя.        — Я бы попросил, Светлейший! Не продул, а соизволил милостиво не примечать Вашего жульничества, – с важным видом сообщает он, вынуждая Горчакова иронично вскинуть брови. — Не портите мою репутацию при дамах, княже... В Лицее всем известно: Пушкин – никогда не проигрывает! – он задорно хохотнул, хлопая барона по плечу, после чего разворачивается в мою сторону.        Я вздрогнула, встречаясь с пронзительным взором, от которого мурашки побежали по коже – ну и взгляд; эдаким взглядом костры разжигать можно!       Смутившись, я нервно сжимаю край одеяла, как заворожённая изучая выразительную внешность говорливого юнца. Непослушный вихрь русых кудрей обрамлял вытянутое лицо, нос был продолговатым, чуть заострённым, точно у барсука, а глаза – синие-синие, цвета берлинской лазури...       В сих очах билось пламя – искра жизни. Природа щедро одарила его контрастами: подобную внешность трудно не приметить в толпе.       — Bonsoir, Madame, – он сказал лишь это, опуская длинные ресницы, покосившись на ворчащего под рукой Дельвига.       — Привёл, всё-таки... – буркнул барон, вспоминая, как видно, Пущина, который неизвестно куда запропал. Место Жано подле кровати занимал теперь другой лицеист, с огненно-рыжими волосами.        — Медведь, и ты здесь? – удивлённо воскликнул Дельвиг, примечая рыжую бестию.       Тот широко улыбнулся, разводя руками:        — Куда ж я денусь? Неужто хотели лишить меня удовольствия представиться Petite dame? – голос отрока был тонок, как струна, что позволило мне сделать соответствующие выводы относительно его возраста. Не смотря на это, он был высокого роста и широк в плечах. Взаправду, как медведь...        — Прошу простить за вторжение, сударыня... – зардевшись, он храбро выставляет ладонь. — Константин Данзас, премного рад с Вами познакомиться, – поприветствовав меня крепким рукопожатием, лицеист с облегчением отступает, будто выдержав сложнейший экзамен.       Я любила рыжих людей: в народе принято считать, что они приносят удачу.       Между тем доктор Пешель, уязвлëнный оскорбительным поведением воспитанников, был вынужден напомнить им о своём присутствии:        — Господа! – стукнув ладонью о поверхность тумбочки, он разом восстанавливает положенную тишину. В комнате становилось всё меньше воздуха – шибко много детей на один квадратный метр. — Вы мне опостылели! Поведение Ваше предерзастно, ежели Вы сию секунду не уляжетесь по кроватям, мне придётся донести на Вас воспитателю нравственной дисциплины, господину Пилецкому. Убеждён, он возьмёт самые суровые меры! – озвучив последние предупреждение, доктор рассеянно преподносит мне травяной настой, чувствуя себя в высшей степени неловко.       Он понимал, что воспитанники не имеют права донимать высокопоставленную особу и что своим поведением компрометируют преподавательский состав. Залпом осушив стакан до дна, считаю своим долгом уладить дело миром. Пешель нервничал из-за меня – это я подталкивала детей к непослушанию; моё пребывание в Лицее взбудоражило молодые умы, поэтому следовало взять ситуацию под личный контроль.        Данзас только фыркнул в ответ, недовольно зыркнув на Горчакова и Дельвига, ставя друзьям в вину их неумение укрощать недовольных. — Не смеем перечить Вашей воле, доктор... – приподняв руки, рыжеволосый бесëнок демонстрирует, что сдаётся, между тем заговорщически подмигивая друзьям. — Братцы, Пешель ясно сказал: по койкам! Немедля приступить к исполнению! – и в следующую же секунду, он хватает за руку недоумевающего барона, потянув его со всей силы на себя: тот по инерции тащит за собой Пушкина – мгновение, и вся честная компания кубарем заваливается на соседнюю кровать, возле которой стоял ни о чём не подозревающий Горчаков. Светлейший князь не успевает даже рта открыть, как его тело оказывается придавленным к перине.        Я невольно охнула, прикрывая рот ладошкой, услышав, с каким страшным скрежетом проседают под ними пружины. Пешель потерял дар речи от такой наглости, а лицеисты заливисто рассмеялись, стараясь расползтись в разные стороны.        — Задушите, черти! – вопил не своим голосом Горчаков, не ожидавший столь бурного поворота событий.        Беззаботные и молодые, воспитанники снабдили меня энергией, казалось, до конца зимы. В пасмурные дни общество ярких сумасбродных личностей помогало справляться с невзгодами. Пешель измученно проводит ладонью по лицу, пытаясь избавиться от усталости, хватаясь за полотенце, висящее на спинке стула, и швыряя им в оголтелых бесстыдников.        — Никакого сладу с Вами нет! – потеряв веру выйти из схватки победителем, Пешель хотел было направиться к выходу, чтобы кликнуть надзирателя, но я вовремя его остановила, осторожно ухватившись за манжету.        — Франц Осипович, не гневайтесь, сие не стоит Вашего здоровья... – произношу ласковым тоном, искренно сочувствуя измученному доктору. — Позвольте им, в самом деле, остаться... Поверьте, мне ведомо, что из себя представляет детское любопытство – отроки не уймутся, покуда хоть сколь-нибудь не удовлетворят свой интерес. У меня у самой младший брат подрастает – только он в Париже, далече от моего сердца, а так иногда хочется созерцать нечто светлое вокруг себя... – прошлось говорить тихо, дабы не подстрекать воспитанников к мятежу. Однако, я знала, что краем уха они всё-таки подслушивали.       Моя тёплая улыбка свидетельствует о чистоте помыслов. Я не собиралась дозволять устраивать в этом кабинете вакханалию, как и не собиралась надолго здесь задерживаться.        — Не гони нас, Пешель, мы сделаем, что угодно... – вновь подаёт голос Данзас, перекатываясь со спины на живот, складывая руки в молитвенном жесте.       Мне казалось, что даже директор не смог бы заставить их разойтись по комнатам. Переглянувшись с доктором, уверенно киваю головой, показывая, что справлюсь с поставленной задачей.       Оглядев воспитанников недовольным взглядом, Пешель подвергает мою идею сомнению, но мысль о разумном компромиссе, и великодушный порыв сердца, заставляют его передумать в последний момент:        — Что с Вами поделаешь... – задумчиво взявшись за подбородок, он решает оставить детей под мою ответственность. Отказывать высокопоставленной гостье было неудобно, и потому он смиренно уступает моей воле. — Велите нести гостье чаю, для начала, а там поглядим, к чему Вы ещё пригодны, – таков был его вердикт.       Добившись желаемого результата, воспитанники довольно переглянулись, очевидно ни в первый раз принимая капитуляцию доктора.

⊱⋅ ──────  • ✿ •  ────── ⋅⊰

      Чай в Лицее оказался на редкость приятным. К столу за неимением лучшего Пешель поднëс вязанку баранок – румяных, мягких, ничуть не уступающих по красоте и сытости дорогим столичным пирожным.       Давно я не лакомилась баранками с маслом, а ведь в детстве трескала их за обе щеки!       Доктор Пешель, увидев счастливые лица детей, раздобрел, сделавшись гостеприимным хозяином. Оказалось, что до приезда в Россию он проходил службу военно-полевым доктором в Моравии, где видел много крови и сотни смертей, однако война, по его собственному признанию, не шла ни в какое сравнение с работой педагога.       Я всегда знала, что дети способны довести кого угодно...       Из Моравии ему помог выбраться и начать новую жизнь князь Куракин. Так молодой словак Пешель стал софийским уездным лекарем.        Жил Пешель тут же, лечил весь высший свет "казённого городка". Приезжая в Лицей с очередного осмотра на дому, привозил он воспитанникам царскосельские новости, происшествия и анекдоты. Он не очень правильно говорил по-русски, но был весёлым собеседником. Словечки и выражения его были забавны, как я успела заметить, он говорил "чинить" вместо "лечить" и в хорошем расположении духа мог открыто смеяться, тараторя без умолку.        Такое благодушное общество благотворно сказывалось на моём самочувствии – от дурных предчувствий, терзающих душу, не осталось и следа. Я будто ненадолго вернулась в годы отрочества, почувствовав себя ровесницей лицеистов. Нас многое роднило: любопытство, сентиментальность, тяга к приключениям.       Будь я на десять лет моложе, уверена, узы дружбы связали бы нас стократ сильнее. И если в беседах с Чаадаевым мы поднимали серьёзные темы – искусства, литературы, живописи, то лицеисты взялись рассуждать о вещах приземлённых; науками они были сыты по горло, их влекла свобода – прелести частной жизни. Они вопрошали меня наперебой: "ну как там на воле?"       Я ни считала дурным тоном отвечать на их вопросы. К тому же говорить о мелочах в моём нынешнем состоянии было легче, чем о вещах серьёзных. Воспитанники жаждали узнать обо всём и сразу: какие нынче туалеты носят в столице, что вышло из моды, а что стало новинкой; какие блюда подают в собраниях; какие книги читаются; какие спектакли ставят в Большом, и что слышно с фронта – военные слухи занимали их особенно. Некоторые офицеры перед отправкой в Европу проездом останавливались в Лицее, рассказывая молодёжи истории своих подвигов, поддерживая в них дух патриотизма, поэтому война не была здесь запретной темой.       Ко всему прочему, как и сказал Чаадаев, некоторые воспитанники переживали за своих родственников, проходивших службу в рядах царской армии. Пришлось вспоминать свежие сплетни, хотя на деле мне было известно не больше остальных. Единственное – новости я получала из первых уст: Екатерина Павловна и Александр писали мне довольно-таки часто.        О новаторстве в мире театра и литературы, лицеисты, конечно, тоже знали: преподаватели взяли за правило знакомить их с новинками сезона, однако помимо самого факта новинок, лицеистов увлекала реакция общества, так называемый "общественный резонанс" – то, как аристократы воспринимают новшества, как понимают смысл и суть современного искусства. От профессоров ведь подробностей не дождёшься, они приучены излагать новости кратко и по существу: "давеча в Петербурге ставили пьесу господина N. Публике пришлось по нраву, о замечаниях критиков узнаете из газет" – сухо, даже очень сухо, как для людей, работающих с любознательными детьми. Неудивительно, что воспитанники допытывались до меня с подробностями.       В процессе беседы каждый из них раскрывался с новой стороны. Так мне стало известно, что Константин Данзас, наречëнный друзьями "Медведь" за свой высокий рост и необузданный характер, на самом деле являлся самым младшим представителем компании – рыжему львёнку лишь недавно исполнилось тринадцать, тогда как другим воспитанникам было от четырнадцати до пятнадцати лет.       Данзас происходил из старинного рода немецких рыцарей; по прибытии в Лицей он не знал ни слова по-русски, но за три года так к нему пристрастился, что изъяснялся лучше коренных жителей.       Светлейший князь Горчаков, прозванный "Франтом" за изысканные манеры, подавал большие надежды на дипломатическом поприще; искусством переговоров, и международными языками он владел в совершенстве.        Барон Дельвиг оказался поэтом, поклонником русской словесности. Недаром он напоминал мне ëжика, пробудившегося из спячки; за привычку щуриться и вечную сонливость друзья ласково называли его "Тося".        Милый Пущин, который присоединился к нашему застолью относительно недавно – должно быть, ввиду врождённой стеснительности – назывался "Жано", просто потому, что в его мягком характере было трудно за что-то зацепиться. Пущин тоже писал стихи, как и Пушкин, но последний – сущий дьявол! Он слыл обладателем глумливого нрава, прозываясь по личному требованию "Обезьяной". В свете о таких говорят: "палец в рот не клади – по локоть откусит".       Несмотря на спесивую натуру, в нём просматривалась очаровательная наивность и какая-то труднообъяснимая младенческая непорочность; от него потоком исходил свет, душа к нему так и тянулась. Друзья Пушкина обожали, а вот преподаватели в один голос твердили – лентяй.       Когда стрелки на часах ознаменовали полночь, в комнате вновь появляется Пешель, с довольным видом осматривая сонную публику:        — Милостивые государи, боюсь теперь Вам и впрямь пора на боковую... – на сей раз возражений он не услышал, поскольку лицеисты, за два часа проведённых в моей компании, исчерпали энергию до дна, отчего заметно клевали носом. Я и сама чувствовала неимоверную усталость, как духовную, так и физическую. Слишком много приключений для одного дня.       Приблизившись к моей кровати, Пешель счёл нужным добавить:        — Софья Алексевна, если позволите, я приведу директора для сговору... – напоминает он об одном важном деле, удаляясь за дверь.       Директор Малиновский изъявил желание поприветствовать меня лично, дабы обсудить проблематику нашего общего дела, касаемо истории с нападением. Он стремился заручиться моей поддержкой, чтобы на аудиенции у графа Аракчеева, я случайным образом не наболтала лишнего, то есть не имела бы никаких претензий к Лицею. Но претензий к руководству у меня как раз не имелось, а вот к Аракчееву – целый воз.       Данзас, лежащий в кровати, взялся подвести итог нашего импровизированного собрания:        — Друзья, предлагаю завершить встречу – виршей! – вполголоса объявляет он, стараясь не потревожить дремлющего на левом плече Пущина. — Словом сказать, Софья Алексевна, Вы же почтите нас повторным визитом? – во взгляде лицеиста мелькнула надежда; в этот момент даже Пущин приподнял голову, с любопытством покосившись в мою сторону. Им всем хотелось, чтобы унылая атмосфера учебных будней хоть немного развеялась...       Честно говоря, я не видела причин отвергать их дружбу.        — Я не преследую цель отбыть в Петербург немедля. К тому же доктор Пешель назначил мне приёмы, потому придётся остаться в уезде на ближайший месяц, – сообщив воспитанникам приятную новость, допиваю остатки чая, и возвращаю кружку обратно на тумбочку. В Царскосельском уезде меня держал не только Лицей, но и другие знакомые, которых я планировала перевести в разряд близких друзей: Чаадаев, добродетельная княжна Волконская, а ещё граф Толстой, который в нашу последнюю встречу пригласил меня на постановку домашнего спектакля.       Свечи в комнате догорели почти до основания, с потолка стремительно спускались тени, накрывая комнату таинственным полумраком.       — Тогда тем паче надобно читать! – продолжил Данзас с улыбкой. — Братцы, покажем Petite dame наши таланты, авось её возьмёт охота скорее воротиться! – недолго думая, он переводит взгляд на Пушкина, сидящего в ногах, который, казалось, задумался о чём-то своём, уложив руки на спинке кровати, опустив на них острый подбородок. — Пушкин, а прочитай-ка нам что-нибудь из недавнего! – вслед за этой просьбой, Жано встрепенулся, окончательно просыпаясь.       Оторвав голову от чужого плеча, он опускает взгляд на друга:        — Да, Обезьяна, ты бы нас очень порадовал... – Пущин обворожительно улыбнулся, заглядывая в потемневшие глаза поэта, казавшиеся почти чёрными в тусклом свете огарков.       Пушкин, обалдев от такой наглости, посмотрел на друзей с нескрываемым удивлением, словно вопрошая – почему я?!       Предвидев этот вопрос, Жано находит лаконичный ответ:        — Ты первый среди нас... – под "нами" Пущин подразумевал лицейских поэтов. — Не лишай нас удовольствия внимать твоему слогу; твой талант – есть дар Божий... Так просвещай же нас, Овидий, – подтянувшись в кровати, он принимает сидячее положение, вытягивая вперёд руку, цепляя друга за рукав мундира.       Пушкин не сказал ни слова, напряжённым взглядом осмотрев присутствующих; публика замерла в ожидании чуда.       Стихосложение в Лицее было официальной дисциплиной. Преподаватели стремились привить молодым умам чувство такта, развить в них скрытый творческий потенциал. Воспитанники даже завели собственный литературный журнал, который составляли от руки, помещая в нём свои первые наработки.       Мне уже успели шепнуть, что Пушкин был премного хорош в этом деле.       Вопреки всеобщим ожиданиям, поэт воспринял просьбу о декларации вирши в штыки; он явно не горел желанием демонстрировать творческие способности: настрой был не тот, а ещё он заметно стушевался, когда увидел, сколько глаз на него смотрит...        — Оставьте меня, господа, я чрезмерно утомился, – холодно отозвался Пушкин, нащупывая ладонь Жано, держащую его за рукав, бережно её сжимая, словно извиняясь за отказ. — Мне ещё уроки за Вас приготовлять... Силы надобно беречь, – нахмурившись, поэт понуро опускает голову, и мне почему-то подумалось, что он неспроста заартачился...       Жано был вынужден подсесть к другу вплотную и опустить свободную ладонь на его плечо:        — Не ерепенься, Обезьяна, чего тебе стоит? – по-видимому, Пущин оставался единственным человеком в Лицее, способным переубедить своенравного юнца. Они с Пушкиным были не просто друзьями – о, нет: они были, как братья. В общей беседе кто-то из лицеистов случайно обмолвился, что комнаты Пушкина и Пущина на спальном этаже располагаются по соседству и что они частенько болтают через перегородку, особливо по ночам, мешая спать всему коридору. На прогулках преподаватели также ставили их в пару, поэтому связь между ними установилась крепкая.        В целом их дуэт выглядел привлекательно: оба юнца обладали светлой натурой, только Пущин был молчаливым созерцателем, а Пушкин – творцом. В геральдике их личности воплотились бы в тандем алой и белой розы.       Однако в этот раз Пушкин не послушался даже лучшего друга, раздражённо дёрнув плечом:        — Я Вам не раб, через силу читать не стану! – он отворачивается, утыкаясь лбом в сложенные на металлической перекладине руки.        В иной раз я бы вмешалась, попросив поэта о личном одолжении; ради гостя, думаю, он бы пошёл на уступки, но заставлять его было как-то неправильно...       Данзас только рукой махнул, буркнув под нос нечто вроде: "опять ведёт себя, как упрямый баран!", а вот Горчаков, наоборот, беззаботно рассмеялся:        — Пушкин, послушай, что я скажу тебе... – загадочно улыбнувшись, князь делает короткий глоток чая, выдерживая необходимую паузу.       Он сидел на кровати, подле барона Дельвига, который смотрел на друга с подозрением, пытаясь предугадать его дальнейшие действия.       Бесшумно опустив чашку на тонкое блюдце, Горчаков, дождавшись, когда Пушкин сосредоточит на нём всё внимание, продолжил излагать мысль вполголоса:        — Коль ты взял за моду таить от нас своё творчество – так и быть, мы освобождаем тебя от уплаты барщины. С домашним заданием управимся самостоятельно, – оглядев друзей, он находит в них поддержку; они все как один закивали, одобряя выдвинутую идею. — А теперь, пожалуйста, прояви милосердие, и прочитай нам что-нибудь новое... Или хотя бы несколько старых строф, – Горчаков-таки находит необходимый рычаг давления, вынуждая поэта пойти на уступки.       Заинтересовавшись выдвинутым предложением, Пушкин, не убирая рук от перекладины, оборачивается к другу через плечо:        — С чего такая щедрость, княже? – растянув на губах хитрую улыбку, он щурит глаза, пытаясь скрыть от друзей свою искреннюю радость.       Только сейчас до меня дошло, что всё это время Пушкин искал верный способ скинуть с себя груз ненужных обязанностей, поэтому на сделку с Горчаковым пошёл охотно.       Светлейший князь пришёл к тому же выводу, справедливо рассудив, что талант друга важнее его обязательств перед спором, в котором лицеисты по обыкновению жульничали. Пушкин оказался прав – он не умеет проигрывать!        Пожав плечами, Горчаков неосознанно закусывает нижнюю губу, силясь придумать достойный ответ на провокационный вопрос поэта – не сознаваться же в самом деле в сговоре и жульничестве.       Светлейший размышлял недолго; закинув ногу на ногу, он взглянул на Пушкина с безмятежным выражением на лице:        — Видишь ли, Mon Ami, мы с тобой имеем счастье являться подданными Российской Империи... А свобода в России – это возможность выбирать лучшее рабство. Вот ты и выбрал, – выйдя из схватки победителем, Горчаков с довольным видом салютует поэту чашкой.       Он не заметил, как несчастный Дельвиг, сидящий под боком, нервно дёрнулся от его заявления:        — Не вздумай при учителях подобное ляпнуть... – сконфузившись, барон с опаской покосился в мою сторону, понимая, что политические шутки неотделимы от крамолы.       Но я и виду не подала, что как-то рассержена или возмущена, бесшумно рассмеявшись:       — Однако и шуточки у Вас, господа, – качнув главой, чувствую, как лёгкая дрожь проходит по всему телу – то было скорее волнение, нежели страх. Вот и Сперанский говорил: «я нахожу в России два состояния: рабы государевы и рабы помещичьи. Первые называются свободными только в отношении ко вторым, действительно же свободных людей в России нет, кроме нищих и философов». Грустная правда жизни... Удивительно, что лицеисты познали её в столь юном возрасте.        Пушкин тем временем погружается в раздумья, упрямо скрещивая руки на груди, пока над ухом заходился смехом Данзас, жестами показывающий Горчакову, что он молодец – расколол-таки орешек!       Недовольство Пушкина весьма быстро сменяется смирением, а после – азартом:        — Эх, ладно, уболтали! – сдаётся он, добившись заслуженного к себе уважения. Сорвавшись с места, Пушкин несётся к рабочему столу Пешеля, выдвигая стул, перемещая его на середину комнаты.       Воспитанники повскакивали с кроватей ведомые невероятной энергией поэта, которая заволокла пространство целиком, рождая в душе сладкое томление – предвкушение чего-то удивительного.        Выпрямив спину, я подаюсь вперёд, слегка сгибая колени, неотрывно наблюдая за тем, как лицеисты, перебивая друг друга, смеясь и спотыкаясь, помогали Пушкину избавляться от верхней одежды.        Следуя законам драматургии в комнате вновь появляется Пешель, застывая на пороге как вкопанный. Он с неописуемым выражением на лице созерцал возмутительную картину: стая оголтелой молодёжи в первом часу ночи устроила в его лечебнице чёрт знает что!       Пушкин с величественным видом взбирается на пьедестал, поддерживаемый бурными овациями друзей. От навязчивой сонливости не остаётся и следа: все взгляды устремляются на кучерявого отрока, который шутливо кланялся присутствующим, в том числе обомлевшему Пешелю.       — Господин, Пушкин! – возмущённо воскликнул доктор. — Не высоко ли Вы забрались? – Пешель был шокирован ночным представлением, в особенности тем, что его стулом пользовались не по назначению.       Данзас пулей преграждает доктору дорогу:        — Да ему жить на вершине! Пусть привыкает! – храбро заявляет он, разводя руками в стороны, отчаянно качая головой, мол, не пущу!        Пушкин бесстыдно захохотал, да так, что у меня заложило в ушах.       На мгновение мне даже почудилось, что он вот-вот навернётся, но дьяволëнок ловко удерживал равновесие, купаясь в жадном внимании публики:        — Декларирую последний мадригал! – громко объявляет поэт, не обращая никакого внимания на шипящего позади хозяина кабинета.        Пешель хотел было возмутиться, и стащить Пушкина со стула силой, но его плеча неожиданно касается чья-то тяжёлая ладонь; обернувшись, он нос к носу сталкивается с директором – Малиновским Василием Фёдоровичем, чей добродушный вид подействовал на него как валерьяна.       Пожилой мужчина с длинными седыми бакенбардами одарил обеспокоенного доктора ласковой улыбкой, давая понять, что не нужно мешать происходящему.        Мельком осмотрев мундир директора – чёрный с продольной голубой строчкой на груди, я без труда определила, что он был действительным статским советником, и, судя по тому, каким нежным взглядом смотрел на воспитанников, обладал простодушным, и отходчивым нравом.        — По чью душу писан мадригал? – полюбопытствовал очарованный другом Пущин, вспоминая, что мадригал – это стих-посвящение, которое по законам жанра требовалось кому-то адресовать. Пушкин таинственно улыбнулся, стягивая с плеч лицейский сюртук, швыряя его в одухотворëнное лицо Горчакова, стоящего напротив.        — Мадригал в мою честь... – милостиво поясняет он, приобнимая Пущина за шею, найдя устойчивую опору в его лице, и развернувшись в "зрительский зал", заголосил соловьём: «Хотите видеть мой портрет, Написанный с натуры?.. Мой друг, примите сей куплет Взамен миниатюры. Сказать по правде, я не стар. И, не кривя душою, Не скрою, что ещё школяр, И что не глуп – не скрою. Но мир не знал таких вралей, Ни докторов Сорбонны, Что неуëмнее моей Назойливой персоны. Мой рост… В нём есть один изъян… Но я не трушу, право, Ведь я блондин, и я румян, И голова кудрява. Ценю я свет и светский шум, Бегу от всякой скуки, От праздных ссор, от мрачных дум, Отчасти от науки. Люблю балы, люблю балет... А что всего сильнее... Могу ли намекнуть?.. О, нет, Мне не простят в Лицее. Не тратя времени и сил, Собою быть стараюсь: Каким Господь меня слепил, Таким и притворяюсь. Проказник сущий, сущий бес И обезьянья рожа, К тому ж повеса из повес – Вот Пушкин. Что, похоже?»       Спрыгнув со стула, поэт приземляется в толпу ликующих товарищей, отбиваясь от настойчивых рук, треплющих его по кудрявой макушке. Крики: "браво", и аплодисменты заполняют пространство. Директор по-отечески рассмеялся, Пешель, закатив глаза, шумно выдохнул, а я, не помня себя от восторга, утыкаюсь любом в колени, чувствую странную боль в груди... Счастье, ранее мне недоступное, впервые за целый год пронзило сердце острой иглой, распространяя удушливый жар под кожей, перекрывающий доступ к кислороду.       Мне было так хорошо, так привольно этим вечером, что я поклялась сохранить воспоминания о нём на всю жизнь...       Я вдруг осознала, что любовь к мужчине – не единственная форма любви в этом мире, что существует также любовь к друзьям, к жизни, к приключениям... и конечно к поэзии.       Зацикливаться на Александре было нелепо; мой мир неизмеримо шире пределов царской спальни.       Отняв голову от колен, я встречаюсь взглядом с взволнованным Пушкиным, растрёпанным, как воробей, отмечая лихорадочный блеск в его глазах, с улыбкой склоняя голову, сама не заметив, как на радостях захлопала в ладоши.       Клянусь Богом, это были превосходные стихи...

⊱⋅ ────── • Примечание • ────── ⋅⊰

      Родина должна знать героев в лицо)) Поприветствуем великих деятелей XVIII – начала XIX веков – прародителей Отечественной литературы, упомянутых в главе: 1) Николай Александрович Львов – один из самых ярких и разносторонних представителей Русского Просвещения: архитектор-палладианец, график, историк, ботаник и садовод, геолог, поэт, драматург, переводчик, музыкант. Среди обширных трудов Львова, особенно выдающимися считаются: «Подробная летопись от начала России до Полтавской Баталии» В 4 томах. «Собрание народных русских песен с их голосами» Русские народные песни, собранные Николаем Львовым, были положенные на музыку Иваном Прачем (русский фольклорист, композитор, клавирный мастер и музыкальный педагог) и опубликованные в 1790–1806 гг. «Опыт о русских древностях в Москве» 2) Михаил Васильевич Ломоносов – первый крупный русский учёный-естествоиспытатель, известный также как полимат («полимат» – тот, чьи интеллектуальные способности, интересы и деятельность не ограничены одной областью знаний и единственной областью их применения, а также индивид, добивающийся ощутимых практических результатов по всем направлениям.) Не нуждается в представлении, но всё же вспомним, что Россия обязана Ломоносову, работающего совместно с Иваном Ивановичем Шуваловым (фаворит Елизаветы) открытием Первой Академии Наук, ныне МГУ – 1755 год. Ломоносов сыграл основополагающую роль в формировании русского литературного языка (наряду с Н. М. Карамзиным и А. С. Пушкиным, и последовавшими за ними классиками русской литературы). Оценивается как великий реформатор русского языка, определивший пути его дальнейшего развития в статусе языка национального. 3) Александр Николаевич Радищев – русский прозаик, поэт, философ, де-факто руководитель Петербургской таможни, участник Комиссии по составлению законов при Александре I. Стал наиболее известен благодаря своему основному произведению «Путешествие из Петербурга в Москву» , которое издал анонимно в июне 1790 года. Не смотря на то, что рукопись была опубликована анонимно, тайная полиция быстро вышла на след автора. Радищев был обвинен в посягательства на русские «устои», Государыня Екатерина заклеймила Радищева «Пугачёвским последователем». Был сослан в острог в 1790 году – именно Екатерина способствовала заточению Радищева в тюрьму – Просвещенная Государыня – НЕ Павел, как считают многие! Сохранился экземпляр книги, попавший на стол к Екатерине, которую она исчеркала своими циничными ремарками. Там, где описывается трагическая сцена продажи крепостных на аукционе, Императрица написала кощунственное: «Начинается прежалкая повесть о семье, проданной с молотка за долги господина». Радищев пробыл в местах заключения 6 лет. На приказе о высылке Радищева Императрица собственной рукой написала: «едет оплакивать плачевную судьбу крестьянского состояния, хотя и то неоспоримо, что лучшей судьбы наших крестьян у хорошего помещика нет во всей вселенной» Радищев был помилован Павлом в 1796 году и возвращён из Сибири в своё имение в Калужской губернии. Полностью восстановлен в правах при Александре. 4) Яков Борисович Княжнин – русский писатель, один из крупнейших драматургов русского классицизма. Член Императорской Академии Российской (1783). В 1780-е и 1790-е княжнинские пьесы, как оригинальные, так и переводные, составляли основу репертуара русских театров. Княжнин писал пьесы под заказ Екатерины, многие из которых сочинял в течение трёх недель. За ним утвердился данный Пушкиным эпитет «переимчивый Княжнин». Не ограничиваясь подражанием европейским образцам, Княжнин часто заимствовал целые тирады, преимущественно из французских классиков, а иногда просто переводил их пьесы без указания источника. Следует, однако, помнить, что в европейской литературе заимствование сюжетов из других античных сюжетов считалось не просто обычным делом, но даже почти достоинством. Несмотря на заимствования, Княжнину удалось придать своим пьесам много русских черт. Так как в них риторика была не нужна, то язык, которым говорят действующие лица комедий, вполне простой, разговорный, несмотря на рифмованные стихи. Комедии были главным образом направлены против французомании, тщеславия, желания «казаться, а не быть», отчасти против сословных предрассудков. Целый ряд его стихов становился ходячими цитатами у современников. Лучшим произведением Княжнина является трагедия «Вадим Новгородский» (1789 год) – в пьесе поднимался вопрос русской тирании. Екатерина Великая, сперва помиловавшая любимого драматурга, в последствии подвергла его опале. Княжнин пал жертвой придворных интриг. Екатерина Дашкова, ненавидевшая в ту пору Екатерину, отпечатала копии пьесы Княжнина (1790 год) желая досадить Государыне (оригиналы пьесы были отпечатаны Екатериной за казённой счёт и подарены Княжнину для личного пользования, за их распространение Княжнин мог угодить в Сибирь) – так пьеса увидела свет, распространилась по столице, попав в конечном итоге в руки Императрицы. Случился грандиозный скандал. Екатерина, узнав о посягательстве на свою августейшую персону, приказала арестовать Княжнина. Все до единой копии пьесы были сожжены. Смерть Княжнина 14 января 1791 года от простуды избавила его от крупных неприятностей, которые угрожали ему за его последнюю трагедию. О смерти драматурга в столичных кругах гуляло множество нелепых слухов, один из них плотно закрепился в сознании публики: сей слух гласил, что Княжнин был забит насмерть розгами по приказу Тайной Канцелярии. В эту версию верил даже Пушкин. Он писал: «Радищев был сослан в Сибирь, Княжнин умер под розгами, и Фонвизин не избегнул бы той же участи». До нас дошли многие легендарные пьесы Якова Борисовича, доступные в электронном виде: Трагедии: «Дидона» (1767); «Росслав», (1784); «Вадим Новгородский» (1789) и другие. Комедии: «Хвастун», (1785); «Чудаки», (1790) и другие. Комические Оперы: «Несчастье от кареты» (1779); «Сбитенщик» (1783) и другие. 5) Василий Кириллович Тредиаковский – русский поэт, переводчик и филолог XVIII века, один из основателей силлабо-тонического стихосложения в России. Впервые ввёл гекзаметр (в античной метрике любой стих, состоящий из шести метров) в арсенал русских стихотворных размеров. Впервые в русском языке и литературе теоретически разделил поэзию и прозу и ввёл эти понятия в русскую культуру и общественное сознание. В 1734—1735 годах предпринял реформу русского стихосложения, однако занятая им интеллектуальная позиция и близость к прокатолически настроенной части российского дворянства привела к краху его карьеры. Занимался преимущественно переводами французской художественной и исторической литературы, в том числе объёмных «Древней истории» (10 томов) и «Римской истории» (15 томов). Долгое время считался «второстепенным поэтом», ввиду отсутствия собственных талантливых произведений. Однако его заслуги для русской культуры заключается не в участии в формировании будущей литературы и самосознания, а в открытии для России классической древности, поскольку он сумел воспринять не только верхний слой современного ему европейского классицизма, но и – через ренессансный гуманизм – традицию античности в её глубине. Пушкин был первым, и чуть ли не единственным поэтом своего века, кто по достоинству оценил труды и вклад Тредиаковского в русскую культуру. Только в 1930-е годы началось признание научных заслуг Тредиаковского: литературоведы нового поколения признали его «яркой творческой личностью с могучими мыслительными возможностями», именно тогда достоянием науки стали положительные пушкинские отзывы и суждения Радищева. 6) Василий Петрович Петров – русский поэт, переводчик, педагог. Происходил из низшего сословия – сын священника. Петров часто подвергался критике ещё при жизни. Его считали «старомодным» поэтом, но благодаря поддержке Екатерины долгое время оставался популярным . В 1780 году вышел в отставку и поселился в селе Троицкое, где обучал крестьянских детей. В 1780-х годах он выпустил перевод «Энеиды» Вергилия, которую посвятил его Великому Князю Павлу Петровичу. Перевод близок к подлиннику, но наполнен многочисленными славянскими и вымышленными выражениями. До конца жизни Петров продолжал сочинять оды, например «На торжество мира» (1793), «На присоединение польских областей к России» (1793), три оды к Императору Павлу. Известный критик Пушкинской поры Белинский, разгромил творчество Петрова, ставя ему в вину низкое происхождение: «трудно вообразить себе что-нибудь жёстче, грубее и напыщеннее дебелой лиры этого семинарского певца. Грубость вкуса и площадность выражений составляют характер даже нежных его стихотворений…» Однако сам Пушкин был о поэте высокого мнения, и посвятил ему строки, перенесенные на бумагу в лицейские годы: «Их смелым подвигам страшась, дивился мир; Державин и Петров героям песнь бряцали Струнами громозвучных лир.» 7) Денис Иванович Фонвизин – русский литератор екатерининской эпохи, лингвист, создатель русской бытовой комедии. Окончил гимназию при Московском Императорском университете, по окончании который был представлен Ломоносову. Был любим многими своими современниками. Огромное влияние на формирование сатирического вкуса Фонвизина (до середины XIX века его фамилия писалась как Фон-Визин) произвёл «король» французской комедии философ и публицист Вольтер. Пушкин очень высоко ценил весёлость и крайне сожалел, что в русской литературе: «так мало истинно весёлых сочинений». Вот почему он с любовью отметил эту особенность дарования Фонвизина, указав на прямую преемственность драматургии Фонвизина и Гоголя. Проза: «Править Повествование мнимого глухого и немого (1783)»; «Биография, философия. Поучение, говоренное в духов день (1783)»; «Каллисфен» (1786) – философия, и другие. Комедии: «Корион» (1764); «Бригадир» (1768); «Недоросль» (1781); «Добрый наставник» (1784); «Выбор гувернёра» (1792). Поэзия: «Послание К Ямщикову»; «Эпиграмма» («о Клим! Дела Твои Велики!..»); «К Уму Моему» («к Тебе, О Разум Мой, Я Слово Обращаю…»), и другие. 8) Гавриил Романович Державин – русский поэт эпохи Просвещения, государственный деятель Российской Империи, сенатор, действительный тайный советник. Наиболее значимая и влиятельная фигура в русской литературе пограничной эпохи. Творчество Державина представляет собой вершину русского классицизма. С момента основания в 1783 году Императорской Российской академии Державин был членом академии. Гавриил Романович вместе с Фонвизиным и другими авторами принимал непосредственное участие в составлении и издании первого толкового словаря русского языка. В 1791—1793 годах – кабинет-секретарь Екатерины. Державин был требовательным руководителем. Чем более высокопоставленным был человек, тем взыскательнее становился Державин. К Императрице он был беспощаден. Результатом стала отставка с должности и награждение Орденом Святого Владимира 2-й степени. Державин не оставляет литературное поприще до конца своих дней, он создал множество бессмертных од: «Бог» (1784); «Гром победы, раздавайся!» (1791, неофициальный российский гимн); «Вельможа» (1794); «Водопад» (1798) и многие другие. Державин ни единожды увековечен в памяти русского народа – ему посвящены марки и памятниках, но первым хвалу великому предшественнику воспел Кондратий Рылеев – «Одна из дум Кондратия Рылеева» (1822). Державин присутствовал на выпускном экзамене в Лицее, где и произошла встреча тогда уже великого писателя с неизвестным никому Пушкиным. Будущий поэт был на пике счастья оттого, что его слушал гениальный поэт предыдущего века. Пушкин и сам не раз обращался к поэтическому наследию Державина, учась у него. Ярким доказательством этому является стихотворение «Я памятник воздвиг себе нерукотворный…» Многие мысли сближают стихотворения с этим названием Державина и Пушкина. Это ещё раз доказывает какое-то единодушие учителя и ученика. В последующие годы, невзирая на любовь к «старику», Пушкин ни разу критиковал Державина. Суровым приговором маститому поэту звучат слова Пушкина в письме к Дельвигу (1825): «Перечел я Державина вчера всего, и вот мое окончательное мнение. Этот чудак не знал ни русской грамоты, ни духа русского языка... У Державина должно сохранить будет од восемь да несколько отрывков, а прочее сжечь». Вероломное нарушение строгого лингвистического строя и порядка, который исповедовали Сумароков и Ломоносов, внесло в творчество Державина некий стилистический, языковой и жанровый хаос. В 30-ые годы Пушкин вновь изменил своё отношение к Державину. Для Пушкина Державин стал «мудрым старцем», с чьим «стилистическим хаусом» в конце концов смирился. Из 8 главы Евгения Онегина: «Успех нас первый окрылил; Старик Державин нас заметил И в гроб сходя, благословил». 10) Иван Андреевич Крылов – русский баснописец, публицист, издатель сатирико- просветительских журналов. Известен многим по школьной программе. Первые публикации Крылова датируются декабрём 1786 года: в журнале «Лекарство от скуки и забот». В 1809 году Крылов выпускает первое отдельное издание своих басен, и этой книжечкой, куда вошло 23 произведения этого жанра, завоёвывает себе видное и почётное место в русской литературе, а благодаря последующим изданиям басен становится писателем в такой степени национальным, каким до тех пор не был никто другой. В 1806 году Крылов вернулся в Москву и подружился с баснописцем Иваном Дмитриевым. По его совету он перевёл с французского языка три басни Лафонтена: «Дуб и Трость», «Разборчивая невеста», «Старик и трое молодых». Прекрасный знаток и художник простого языка, всегда любивший облекать свою мысль в пластическую форму аполога, к тому же сильно склонный к насмешке и пессимизму, Крылов действительно был как бы создан для басни, но всё же не сразу остановился на этой форме творчества. Политические басни Крылова особенно прекрасны. Не раз Крылов ходил по краю, публикуя сатиру на Государя. (Александра ) 11) Иван Иванович Дмитриев – государственный деятель, сенатор, член Государственного совета, министр юстиции в 1810—1814 годах; русский поэт, баснописец, представитель сентиментализма. Член Российской академии. Все знают баснописца Крылова, но мало кто знает его предшественника, поэта Дмитриева, а ведь именно этот человек убедил Крылова писать басни. Известность Дмитриеву принесли стихотворные сказки и песни, публиковавшиеся в «Московском Журнале». 1794 год, по собственным словам Дмитриева, был для него самым «поэтическим годом». В этом году написаны лучшие его произведения – оды «К Волге», «Глас патриота на взятие Варшавы», «Ермак» и сатира «Чужой толк», сразу доставившие ему почётное место среди современных ему поэтов. Басни и сказки Дмитриева, хотя они почти все переведены с французского, считались лучшим украшением его литературного венка, чему сильно способствовали внешние их качества – лёгкий язык, свободная и плавная версификация. Настоящим уделом его таланта была, несомненно, сатира. В 1809 году произошла его встреча с маленьким Александром Пушкиным. Случилось это в московской усадьбе графа Бутурлина, на Яузе. Дмитриев сказал о Пушкине: «Посмотрите, ведь это настоящий арапчик». Позднее он способствовал поступлению Пушкина в Царскосельский Лицей. Пушкин упоминал и цитировал Дмитриева в романе «Евгений Онегин». 12) Константин Николаевич Батюшков – русский поэт, один из основоположников и важнейших авторов романтической традиции первой трети XIX века, литературный предшественник Пушкина. Звезда Батюшкова начала всходить аккурат (первое стихотворение «Мечта» было опубликовано в 1804 году) с Отечественной войной. Один из первых поэтов открывших «Золотой века» русской поэзии. Значение Батюшкова в истории русской литературы и главная заслуга его заключается в том, что он много потрудился над обработкой родной поэтической речи и придал русскому стихотворному языку такую гибкость, упругость и гармонию, каких ещё не знала до тех пор русская поэзия. Безукоризненность отделки каждого стихотворения составляло постоянную заботу Батюшкова; над каждым словом он работал упорно и мучительно: «Я слишком много переправляю. Этой мой порок или добродетель?» Про Батюшкова, Пушкин писал: «…дышит каким-то упоеньем роскоши, юности и наслаждения – слог так и трепещет, так и льётся, гармония очаровательна» Несмотря на долгую жизнь, Батюшков страдал наследственной шизофренией, которая в 30-ые годы стремительно прогрессировала, его гений угас вместе с сознанием. Умер в бреду в 1855 году. 13) Василий Андреевич Жуковский – русский поэт, один из основоположников романтизма в русской поэзии, автор элегий, посланий, песен, романсов, баллад и эпических произведений. Наставник цесаревича Александра Николаевича. Творчество Василия Андреевича Жуковского, так же как и наследие таких титанов русской литературы как Ломоносов и Державин, стало великим достоянием русской литературы. Пушкин писал: «Что ни говори, Жуковский имел решительное влияние на дух нашей словесности; к тому же переводной слог его останется всегда образцовым…» Что нового привнёс Жуковский в русскую поэтику? Стремление запечатлеть все нюансы душевных переживаний человека, умело показать их в своих композициях. Именно эти качества коллеги по перу приветствовали как начало нового направления в литературе. Василий Андреевич был воспитан на европейской литературе, но он был и отличным знатоком русской поэтики. У Жуковского есть одно такое удивительное качество: когда он переводит для читателей России западноевропейский образец, то в конечном итоге получается настоящее русское произведение с национальным колоритом. Первой стихотворение Жуковского «Майское утро» было опубликовано в 1797 году. Именно у Жуковского Пушкин позаимствовал, ставшие в последствии знаменитыми строчки: «Гений чистой красоты» (взято из стихотворения Жуковского посвященного Императрице Александре Фёдоровне «Лалла рук» 1821 год.) 14) Денис Васильевич Давыдов – русский поэт, наиболее яркий представитель «гусарской поэзии», мемуарист, генерал-лейтенант. Один из командиров партизанского движения во время Отечественной войны 1812 года. Давыдов известен прежде всего, как основатель знаменитого партизанского движения, однако Денис Васильевич в период Отечественный войны был своего Александром Твардовским, его стихи и романсы поддерживали боевой дух солдат, как поэма «Василий Тёркин» в Великую Отечественную. Давыдов играл на гитаре, и все свои романсы исполнял для зрителей с большой охотой. После войны он не бросил писать, посвятив сочинительству всю жизнь. Он сам не подозревал, насколько популярным стал в народе за время войны, считая свои песенки баловством. В таком духе написаны «Послание Бурцову», «Гусарский пир», «Песня», «Песня старого гусара». Важно заметить, что именно в вышеперечисленных работах Давыдов проявил себя как новатор русской литературы, впервые использовав в рассчитанном на широкий круг читателей произведении профессионализмы (например, в описании гусарского быта используются гусарские названия предметов одежды, личной гигиены, названия оружия). Это новаторство Давыдова напрямую повлияло на творчество Пушкина, который продолжил эту традицию. Вспоминая свои лицейские годы, Пушкин скажет, что именно тогда Денис Давыдов дал ему «почувствовать… возможность быть оригинальным». Юного Пушкина Давыдов привлек не только самобытным словом. Пушкину был близок психологический нравственный мир поэзии Давыдова – этот разлив свободолюбия, широта русской души, патриотический тыл, и «чувств расстроенных язык разнообразный», и «стих порывистый, несвязный», и, наконец, раскованность поэтического стиля. Если в творчестве Карамзина и Батюшкова осуществлялось влияние на русскую словесность французской словесности, если поэзия Жуковского своими истоками, в значительной степени, была обязана поэзии немецкой, то стихи Давыдова – это в основном поэтическая биография самого Давыдова, особый поэтический мир. Давыдов состоял в переписке с Байроном. Для тех, кто дочитал до конца – Надеюсь, Вам было интересно! Далеко не все классики пред-пушкинской эпохи уместились в этой главе, надеюсь рассказать о них в дальнейшем)) Желаю Вам хороших книг! Спасибо за внимание!)) 💜❤💜❤
Примечания:
32 Нравится 31 Отзывы 7 В сборник Скачать
Отзывы (31)
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.