Часть 1
1 ноября 2013 г. в 17:16
Нью-Йорк город большой. Большой не в узком понятии «большого», но скорее «безразличный». Нью-Йорк не сможет спасти даже двадцать один миллион и еще несколько тысяч человек. Он тонет; медленно, но верно и не то чтобы, вообще-то, спасать некому – спасти некого.
Эмме немного душно, но ничего, переживет. Сколько лет жила с неправильным ощущением и не страшно ведь; щупая себя и ощущая под холодными пальцами грубую кожу, Эмма выдыхает – пока жива. А потом вдыхает – дальше видно будет.
Оседающая в легких нью-йоркская пыль другая, специально созданная. Она стылая, как рассыпавшийся луч обжигающего солнца, а еще чуть-чуть апатичная – с ней становишься иным. Ну и колкая, конечно, - упоминать такое просто бессмысленно.
Птицы небесные мерзнут, крыльями хлопают только в попытке согреться, улетать уже бесполезно, а ей только радость.
У Эммы внутри дыры из целой вселенной. Не одна и не большая, а много и маленькие – так ведь больнее. Если не стараться и не прикрывать их, когда особенно отчаянно и так пусто, что чувствуешь всем телом, Эмма вспоминает, пока дьявольский ветер грязными руками пытается пробраться к сердцу, тушит всего одним прикосновением пылающие звезды, а затем просто сминает их и отбрасывает в сторону. Каждый раз по чуть-чуть, совсем немного, но и этого хватает – становится безнадежно мрачно и глухо, как в коробке.
Эмма, может, и заперта в коробке, да она только не проверяла. Своих проблем хватает, а тут еще глупые картонки.
У Эммы маленький сын, работа, какую мало кому пожелаешь, а еще Нил и неправильные поцелуи. Не то чтобы поцелуи были уж очень плохими. Это по-другому. Не плохо и не хорошо – просто иначе. Ей не с чем особо сравнивать, но ощущения-то не обмануть. Между губ проскальзывала сладость, а на кончике языка пряность как от душистых специй, но Эмме все одно и то же – несоответствие.
Увязшая между «чуть-чуть не здесь» и «уже почти» дисгармония, черт ее дери.
Это как если бы Нью-Йорк разделили на две части того самого «правильно», а оно застряло не там и не в том месте. Но Эмме ведь не сделается легче, повтори она это в десятый раз после сотого – дыры не затянутся и не зашьются, а благозвучность на место не поставить – еще ветром сдует.
Эмма, может, и взрослая, но плачет как девчонка. С надрывом и глухим хрипящим воем из глотки, да так, что легкие чешутся. Несуразными слезами-водопадами, скатывающимися по щекам, скользящими по подбородку и неприятно щекочущими шею. Она их не вытирает, думает, что сами уйдут и высохнут, насовсем, но все как-то не складывается, все что-то не то и не так, а потом и совсем забывается, как будто не было.
Эмма себя ищет уже очень долго. По пыльным углам и темным закоулкам; выкрикивает собственное имя и умоляет вернуться, потому что ну нет же, все совсем-совсем неправильно, жизнь ведь не должна быть такой. Да и Нью-Йорк этот - отравленный, что с него взять.
- Все в порядке?
Эмма смотрит на Нила мутно, затравленным взглядом. Говорит:
- Да.
Говорит:
- Да, лучше чем когда-либо.
Кому какая разница, если и не в порядке.
Эмма глядит Нилу вслед, а сама понимает: руки у него неправильные. Такими не залатаешь дыры, потому что уж больно большие – места мало. А пальцы чуточку не те, какие-то анормальные и ломаные, хоть и нежные, когда прикасаются.
Она слепо прикладывает руку к груди, к одной из дыр, когда с удивлением понимает, что это – место сердца.
И оно не бьется.
*
«Правильное» Эмма все же видит. Через неделю или около того, когда слезы совсем высохли, а сознание пыталось подстроить неправильные руки под хотя бы сносные.
Она только забрала Генри из школы – ничего особенного, житейское дело, она ведь мать, да еще и какая! – самая лучшая. Они идут нога в ногу по сколотому бетону, Эмма обнимает Генри со спины, а его рюкзак цепко держит между побелевших пальцев. Ярко-грязное желтое солнце ленивым диском перекатывается к горизонту, отчего безобразные тучи кажутся еще страшнее – каждый излом, каждый неровный изгиб и мглисто-серый налет отсвечивает в глаза неясной белизной. Глухие борозды небоскребов задевают ту самую границу между землей и воздухом.
Эмма, прикрывая глаза ладонью, наверх смотрит всего на секунду, боится, как бы ни пошел непредвиденный дождь. А когда опускает взгляд, то и не видит ничего, так ослепило ее испачканное солнце. Она моргает пару раз, надеясь, что придет в норму, и смотрит на пыль и смог, повисшие над дорогой неряшливым покрывалом.
Мимо нее в день проезжают тысячи машин, пестрых и не очень, а она смотрит только на одну и уже понимает, что никогда в жизни ей так не везло.
Через замусоленный тяжелый воздух и пространство Эмма смотрит в приоткрытое окно, откуда расплывчато показывается покатый лоб с глубокой, избороздившей все лицо складкой, резкий, словно отчеканенный контур губ, крутой сгиб между шеей и плечом, а еще глаза. Эмма была бы глупой и неинтересной – и чего хуже – банальной, – скажи она, что таких глаз не видела в жизни или, что те ее взяли в плен, повязали веревками-путами и утащили на самое дно.
Нет, конечно, нет. Эмма умная девочка и никогда подобного не скажет.
Такое она будет хранить в самом сердце, подальше от какой-нибудь дыры, чтобы не улетело, а еще лучше – спрячет в карман, чтобы никому и никогда и наверняка.
Генри тянет ее за руку, лопочет что-то про детские сказки, а еще книгу, мама, я должен показать тебе книгу и Эмма ошеломленно, почти сбитая с ног, понимает, что наконец очнулась от долгого сна.
Взгляд, острый и отчужденный, до нелепого быстро скользит по светлым волосам и округлому румяному лицу и ему хватает мгновения, чтобы прозреть. Открыть глаза.
Разум, взлохмаченный и пересобранный по частям, выдает столько слов, что ему и не сосчитать. А выхватывает только одно.
Доверие.
*
Эмма просыпается посреди ночи, потому что эфемерный сон превратился в самый настоящий кошмар, а ей так душно и хочется плакать, что хоть никогда не ложись спать, лишь бы такого больше не видеть.
Она, взмокшая и душащая в себе рыдания на начальной стадии, откидывается на спину, падая на влажные простыни, перекатывается на бок и перехватывает руку Нила.
- Все хорошо?
- Отлично.
- Плохой сон?
Эмма думает всего секунду:
- Нет, просто жарко.
Когда Эмма закрывает глаза, то все еще ярко видит выжженную ухмылку на губах, порочный взгляд, накалывающий ее одну на одну, и крюк, блестящий коварным светом в темноте каменной пещеры, на котором собрана по частям Эмма.
И птицы. Птицы небесные.
Мертвые от своего ожидания.
*
Воспоминания стучатся настойчиво и как бы невольно, совершенно ненавязчиво, что вот они, мы здесь, стоим в свете одинокого хиленького прожектора, который и не работает вовсе, только иллюзию создает.
У Эммы как всегда нет времени разбираться. Вся она расписана по частям. Всю любовь, даже сломанную – Генри, фантомы попыток – Нилу, хромые силы – работе, а себе, если повезет, - ничего. Ну, ничего слишком грубо и совсем нечестно, поэтому Эмма для себя приберегает пару черных дыр: новых, с ровными краями и дико холодных, еще не пригревшихся внутри.
У нее пальцы хранят одно-единственное кольцо – обручальное, но и его она снимает, что толку носить, если не веришь, а еще ранний ревматизм, будь он неладен (или что-то, похожее на него, потому что руки в последнее время болят нещадно). На погоду, думает Эмма.
А оказывается, что на встречу.
Она запомнила его только по крутому сгибу между шеей и плечом, а еще по необычайной черноте волос – те даже в машине переливались какой-то внутренней тьмой и силой. Но Эмма, конечно, никому не признается, что вообще его запомнила. Признала как какого-нибудь преступника по делу или отличилась памятью – не больше. Еще незнакомцев ей не хватало, чтобы дополнить свой гнилой букет.
У него руки сложены в карманы, а поза расслабленная, даже спина не ровная – ничего особенного. Только смотрит на какие-то часы и задумчиво клацает зубами – Эмма узнает жест, по напряженной челюсти.
Не то чтобы ей очень хотелось подходить к белой башне с часами, это ведь Нью-Йорк, дела, ее дыры, а еще гнилой букетик проблем и отваливающиеся от ромашек лепестки как напоминание о проблемах. И он, разумеется. Весь такой из себя скрытный и опасный, почти картинный, отложившийся в ее памяти светлым бликом, притаившийся в закромах и очистивший себе место от прегрязной пыли.
Но она подходит, зря разве родилась самой собой?
Он не обращает внимания, и Эмма тушуется – чего еще ей стоило ожидать? Она смотрит на те же самые часы, в белой башне, думает, что там, должно быть, что-то есть. Ответ какой или, если уж совсем повезет, - решение.
Но ничего. Прямо по законам жанра. Часы остаются часами, белая шпаклевка трескается мелкой крошкой, капиллярами, а люди, проходящие мимо, ни капли не меняются.
Эмма пробует встать как он, этот разъевший ее голову незнакомец. Руки в карманах, поза расслабленная, даже пытается зубами так же клацнуть – ничего.
Зло обхватывает ее незаметно. Она даже не понимает, в какой момент вообще начинает ощущать что-то, кроме немого недовольства и мертвого отчаяния. Эмма нашла его здесь, в богом забытом месте огромного мутного города, где живет если не половина мира, то добрая его часть. Она тратит свое время и разъедает свои дыры преглупейшей надеждой, и что-нибудь, что угодно, уже должно было стать ясным, но все, что она получает – еще больше черноты и череда бессмысленных возмущений.
Стрелка часов медленно перекатывается на час дня, приглушенно, почти неслышно за мороком города, стучат колокола и незнакомец переводит на нее взгляд.
Отчаяние живым зверем плещется на дне, в самой черноте его глаз и Эмма не знает, куда податься, только отшатывается под напором.
И что-то происходит. Эмму трясет и внутренне переворачивает и выжимает и раздавливает, но она вспоминает обжигающие вещи: прикосновение чужой руки, теплой и правильной, запутывающейся в волосах; соприкосновение губ, дикое и которого совсем не должно быть, но Эмме все равно потому, что лучшего с ней, наверное, не случалось; она помнит, чувствует крюк, на котором висит фривольной куклой, игрушкой чужой игры, в которую хочет поиграть. У Эммы в зрачках целая вселенная и времена, когда дыры были меньше.
Птичьи следы, мелкие, ребристые с краев и аккуратные, они накрывают их теплым одеялом. Эмма не уверена, что незнакомец помнит, а даже если и так, то что с того? Ей никогда не оставить своего покромсанного поля боя, не покинуть театральную постановку выдуманного театра. У Эммы так много за спиной, что не хватит и вагона, тысячи их, чтобы сгрузить туда все проблемы, сбросить снежным комом. Она может на него только жалко смотреть, точно как сейчас, и думать, что он понимает.
Даже если она и узнает о другом мире, то не уйдет, не сейчас, да и никогда, наверное. Эмме не нужны проблемы, будь там хоть тысяча надежд и счастливых случайностей. Это все равно проблемы, которым и не помочь ничем.
Они смотрят друг на друга долго и тоскливо, узнавая, накрывая птичьими крыльями с головой и неловко топчась на месте.
Эмма совсем-совсем не думает, что придет сюда и завтра. И послезавтра. И через день после послезавтра и, может, всегда, даже если просто будет проходить случайно.
Эмма точно-точно уверена, что их соединят птицы небесные. Как всегда, по правилам. Неизменно. И даже если будет больно и неправильно и так, как нельзя…
Стань она пиратом, заложницей или предательницей. Будь хоть за тысячу миль от «правильно» и всего в шаге от «анормально». С дырами или без. Ожидая или только готовясь.
У них так много вселенных с переплетенными судьбами и дорожками-венами, где все возможно и Эмма никогда не пожалеет корма для птиц небесных, лишь бы привели на место.
...она, они, всегда будут связаны.