там, на сиреневой луне, ты позабудешь про меня.
4 июня 2023 г. в 01:00
Декабрь, до Рождества всего-то четыре дня.
Будильник верещал на все лады, и в виски вгрызалась пока ещё не самая сильная, но всё же боль. Ах, скорей бы кончился семестр... студенты из раза в раз, из курса в курс твердили, мол, нет народа несчастней — устают от того-сего, ни на «просто пожить» времени, ни на подышать, так ещё и на лекциях не поспишь! Вот ведь..! Ну а преподаватель, естественно, машина. И собран, и выспался, и настроение хорошее, и сам с иголочки, и всё это — каждый день, при любой погоде и, желательно, на жизнь вперёд. Вот был бы мир…
Пробуждение. Зябко, сонно, тревожно. В кровати рядом, да и в комнате вообще, — никого. А где же Шантель? Дэйв прошёл на кухню, по дороге заглянув и в гостиную, но Шантель нигде оказалось. Не было её дома — и всё тут. Воздухом подышать вышла? Так рано? Может, в церковь? А записка? Должно же быть хоть что-то?
Но ничего.
Что-то было неуловимо, но и неумолимо не так, но Дэйв никак не мог понять, что именно.
И день прошёл так скомканно, совершенно кувырком. Автомобиль завредничал, пожаловался на жизнь несладкую и затих, так и не дав себя завести. В метро было по-особенному людно, и толпа в вагоне, стихийная, будто волна, быстро оттеснила Дэйва в далёкий от дверей угол, да так, что, чтобы выйти из поезда, пришлось проехать не только свою станцию, но и две последующие. Головная боль ощутимо усиливалась, и на мозг одинаково сильно давил и нестерпимый городской шум, и голос в наушниках, читающий «Моби Дика». На входе в здание университета выяснилось, что пропуск Дэйва не в кармане пальто, а, вестимо, на самом дне портфеля, и, хоть потеряшка и нашлась, сам портфель в спешке был обронен прямиком в лужу.
Лекции-семинары прошли лучше, но как-то без души. Головная боль, беспокойство, смутное ощущение нереальности происходящего, не поддающееся осмыслению чувство, что сейчас — вот сейчас! — нужно срочно куда-то идти, что-то делать, очень, до безумия, важное, а если не сделаешь — так что-то хрупкое неминуемо сломается, и прежней жизнь уже не станет. Увы... Дэйв не понимал, отчего оно так было, и почти корил себя за это непонимание.
К вечеру, в конце последний лекции, позвонили из научного центра. «Доктор Брайн, приезжайте как можно скорее, как только сможете! Да, сегодня; да, это важно. То просмотреть, это обсудить; документы, отчёты... ждём!». И снова метро, толчея, суета, и снова улица. Желтовато-серый город вокруг такой печальный, ему будто не хватало воздуха. Был бы он человеком — точно жаловался бы на хроническую мигрень и непроходящий ком в горле. Какое-то наваждение…
Спустя пару часов — домой. И в третий раз толкотня, метро, толкотня, толкотня, толкотня… «Хорошо, что завтра выходной», — мелькает мысль, — «Будет возможность заняться машиной, чтоб впредь без вот таких поездочек».
Ну вот и всё, дома.
А дома тихо, непривычно тихо...
Нет Шантель. Ни в одной комнате, ни в другой, нигде. Ни её крошечных сапожек в прихожей, ни одежды в шкафу, ни бутылёчка с пилюлями на краешке кухонного стола, ни чашечки с нежно-изумрудным цветочным рисунком. Ни даже их маленького электронного пианино, которое они вместе долго выбирали в музыкальном магазине месяц назад и которое раньше стояло у окна в гостиной. И нет её номера, и все общие знакомые её не помнят, говорят, мол, ловка шутка да малопонятна и да ну не смешная.
Шутка ли?
Так и исчезают люди..?
Что же это, как же оно так?
Бессилие...
Слёзы катились горячо и безжалостно.
Просто вот так... и что же делать? Разве так бывает?
И всё слилось и сплелось в один сплошной бесконечный сон.
Город гудел, звенел, гремел, шуршал — жил сотнями и тысячами звуков, но сколь же болезненной становилась тишина, стоило запереть дверь и закрыть окна. Жужжали лампы, тикали часы, ветер когтистыми лапами скрёб в вентиляционной шахте. Дом тоже жил — так тихо, так мучительно незаметно, — но как уж мог. Дом жил. А вот у Дэйва предательски не получалось. Большой город подминал под себя, и жизнь, — сама по себе: человеческая, настоящая, — становилась малозаметной, почти беззвучной. Дэйв никогда не боялся этой тишины и едва ли верил в её существование, однако, столкнувшись с нею теперь, к огромному своему удивлению, понял: он совсем не умел дышать тем воздухом, что был ею пронизан.
Казалось бы: всего один человек, одна маленькая, такая же ничтожно-незаметная в огромном мире жизнь, но, — милостивый Господь! — насколько она была важна и как без неё было невыносимо!
В голове прочно укоренился образ Шантель — горбоносый профиль, седая прядь в медно-рыжих кудрях, тонкие пальцы, теребящие деревянный розарий, звёздная россыпь родинок на молочно-белой коже, обычно низкий голос, вдруг звенящий колокольчиком, когда она затягивала молитвенную песнь, рвущий в клочья душу смиренный взгляд агнца, запах ладана и простого чёрного кофе.
Да, она была именно такой.
Однажды Дэйв купил белые розы. Крошечные, с тоненькими, почти без шипов, стебельками и кругленькими пухлыми бутонами, всего три штуки. Поставил дома в маленькую вазу и долго на них смотрел. Хрупкие, беззащитные. Вот как челочек сам по себе.
Любая жизнь что-то да значит, а, стало быть, если не знаешь, ради чего тебе жить — так живи для других. Вот что угодно себе говори — но дай миру шанс и дай шансу мир.
За все преподавательские годы Дэйву больше всего запомнилась Дениз. Одна из самых прилежных студенток на его веку. Он вёл её с первого курса и часто ловил себя на мысли, что хотел бы, чтобы этот блестящий ум шёл дальше — в самую что ни на есть науку, чтобы когда-то в будущем считался великим. И, возможно, по-человечески Дэйв даже отчасти видел в Дениз что-то почти родное, только лучше, чем он сам, — чище, светлей.
Дениз покинула науку на первом же году аспирантуры. Дэйв так и не узнал, как её угораздило вступить в ряды социальных работников, да ещё и тех, которые занимались деструктивными семьями, но она в этом совершенно потонула. Что ж, есть множество путей, пойдя по которым какой угодно человек изменил бы свои взгляды на мир навсегда. Это процесс естественный и необратимый.
«Поймите, доктор, ведь это не отпускает. Вы можете уверять себя, что чувство вашего превосходства над бесчеловечностью толкает вперёд, а не поглощает, но… Нет, доктор, это не так. Верней… до первой спасённой вами живой души. Стоит только раз в полной мере ощутить это — то, что вы способны защитить, спуститься за человеком ниже ада и возвратить его к жизни, — и вы уже не станете прежним. Вы снова и снова будете задавать себе вопрос: «А что там, за стеной? А за той обшарпанной дверью? А за теми мигающими окнами?». В вашей душе навсегда поселится мысль о том, что каждую секунду вы должны действовать, даже если кажется, что повода объективно нет. Осознание силы, способной спасти, порождает бесконечное чувство ответственности за тех, в кого эта сила вселяет надежду. Это не отпустит».
Дэйв восхищался Дениз, но даже не за её блестящий ум и мотивацию победителя. Тогда, когда он держал в руках её заявление об уходе, он пусть и не мог ещё в полной мере понять её слов, но ощущал внутреннее благоговение.
«Человечество держится не только на высоких умах и великих открытиях. Всё-таки человечество, оно от слова «человек». Человечность, друзья, человечность…»
Теперь эхо тех слов снова звучало в его голове. Быть человеком — так всё просто ли? Быть… а остаться?
Вспоминался случай из их с Шантель октябрьской поездки на озёра. Тогда, поселившись в маленьком домике на опушке, они целыми днями бродили по осеннему лесу, выходили к воде и, наверное, были частью этого совсем нового дня них мира — такого настоящего, простого, родного-родного. Однажды Шантель, присев с книжкой на ствол поваленной сосны, увидела в траве мёртвую зарянку. Окоченелую, но целёхонькую, будто та была сказочная царевна, которая лишь уснула крепчайшим сном.
Шантель взяла в птицу в руки, — аккуратно, будто хрупкий дар самих небес, — и воздела глаза к небу.
«Дэвид, её нужно похоронить. Ведь неспроста это всё».
Так и похоронили, в маленькой ямке под юной ёлочкой. Дэйв не спрашивал, зачем это было нужно, но Шантель ответила сама, пронзительно открыто заглянув в глаза. «Я просто почувствовала, что должна, что так будет правильно, что вот этот знак — он для меня. Так и уходит на покой охотник». Дэйв притянул Шантель ближе, осторожно обнял и нежно целовал в висок, в макушку, в высокий лоб…
Любая жизнь что-то да значит, а, стало быть, если не знаешь, ради чего тебе жить — так живи для других. Жить для других — каково оно? Каждому своё. Помочь делом — хорошо. Помочь словом… разве невозможно? Чем осознаннее слово, тем ощутимей чудо. А чудеса — они не всегда для радости. И чем не чудо стать чуть лучше сквозь потерю? Просто вопреки.
Дэйв писал письма. Их было некуда посылать и, что страшней всего, некому, но не писать их он решительно не мог. Дэйв писал их от руки, аккуратно и старательно выводя каждое слово. Медленно, надолго останавливаясь, тщательно обдумывая, в полной тишине. Подсознательно он хотел бы и взаправду отправить их в пустоту — самолётиком над городом или корабликом вниз по Гудзону. Однако это было всё не то. Мистицизм, почти язычество. Письма аккуратной стопочкой хранились в выдвижном ящичке прикроватной тумбы, на которой в хрустальной вазочке стояли три высушенные белые розы.
«Вернись, прошу тебя. Я буду ждать, буду ждать столько, сколько понадобится — небу, миру, Тебе. Я буду ждать, даже сквозь холод, тревогу и рвущую меня на части тоску. Но всё же, я так скучаю... я буду ждать, но ты вернись.
Где ты теперь? Какие города приютили тебя? Я не верю, что тебя просто нет, как не было. Я помню, как ты говорила про дом, про маму, про море. Надеюсь, там, где ты теперь, есть те зелёные с россыпью полевых цветов холмы, как под небом Руана; а ещё — что всегда тёплыми вечерами тебе поёт море, почти как маминым голосом, что твой сон в объятиях нежных изумрудных трав верно стерегут благородные олени. И, надеюсь, чем бы ни была та земля, что приняла тебя в свои объятия, ты можешь искренне назвать её своим домом.
А я всё не верю, что тебя никогда не было. Могло не быть меня, могло не быть многих, из тех, кого я знал и знаю, могло не быть всех тех книжных и киношных героев. Нас, таких бесцельно бредущих вдаль, неся с собой выцветшее знамя мечты об утопии, таких потерянных, таких затихших и затаившихся внутри самих себя — нас так много, так бесконечно. Да, из этого бесконечного множество могло не быть кого угодно. Но не тебя. Твои глаза открыты в сторону неба».
Повторялся ли Дэйв? Он сознавал, что несомненно, но, пока мог говорить о том, чему посвящал свои письма, считал непозволительным хранить молчание.
И время шло.
Выходные дни приобрели аморфную форму. До Шантель Дэйв жил хоть и весьма механически, но комфортно; при ней он стал осознанней, лучше научился созерцать и созидать. А без неё… всё, что вложила в его душу, так там и осталось. Дай миру шанс — дай шансу мир. Продолжи эту алую нить, будь светом. В тебе сокрыта любовь, ты создан из неё. Дай ей волю — пусть светит. Всё пройдёт. Всё всегда проходит. И ничего не напрасно.
За зимой пришла весна — долгожданное тепло, нежно-сиреневые рассветы, лучик надежды. Будто жизни в мир вдохнули. Ждать. Верить. Всегда верить, не пытаться отчаяться, даже если очень душит.
Даже если ждать и нечего.
Пусть.
Порой ранним-ранним утром Дэйв приходил в собор и… просто был там. Он не знал писания и, к своему стыду, совсем не умел молиться. Не неверие, не отрицание — просто есть в мире вещи, которые бывает трудно осознать. Как гора, на которую восходишь полжизни, а как взойдёшь — так и будет тебе благодать. Дэйв медленно, с оглядкой на все свои прежние ипостаси, на образы разных людей в своей памяти, на душеспасительные и душераздирающие чувства, совершал восхождение. И всё казалось, будто там, откуда-то с неосознаваемой противоположной стороны тоже звучал голос, будто там тоже происходило движение.
Люди не исчезают, просто гаснут иногда. Уходят, убегают, прячутся. Кто-то один или сразу оба. И, коли истлевают не вместе, всё равно помнят. Даже если не очень хотят или вовсе не показывают. Не могут не помнить. Один пытается найти тот свет, из которого был создан его добрый человек. Другой ищет голос то ли океана, то ли неба, то ли и того и другого, ведь где-то во всём этом — та маленькая душа.
«Всегда есть нить», — в случайный день гласил текст на оборванном листке объявления на стенде. Вероятно, после «нити» подразумевалось что-то ещё, например, «которая» и далее по тексту, но была только неровная линия разрыва. Что ж, нить — это уже весьма неплохо, решил про себя Дэйв, нить — штука полезная: хотя бы связать ею два предмета, и будто даже не растеряются друг от друга они.
В метро думалось особенно легко: кругом лица, лица, лица, и всё — судьбы. О чём тот тихий смех нескольких голосов в уголке вагона? О чём безмолвный спор двух пар глаз вон тех, что стали на ступени эскалатора друг против друга? О чём те слёзы, то детское бормотание, те торопливые шаги, улыбка в экран смартфона, дрожь в руках, сжимающих потрёпанный томик Бальзака? Всё о жизни ведь.
И так вдруг легко становится, так невесомо и свободно, и словно высушенная пустота внутри вдруг окропилась дождём и поросла цветами. И будто кончилась весна, пролетело пёстрой птицей лето, минула осень, и наступила вновь зима, да только прошлая, не новая, ведь, кажется, и это «сегодня» совсем неново: комканное утро, бледный болезненный день, да и такой же вечер; и суета, толкотня, и мокрый снег, и до Рождества всего четыре дня. И крошечные тапочки в прихожей, зажатый дверцей шкафа уголок тёмно-синего кашне, бутылёк пилюль на краешке кухонного стола и записка на французском на пианино в гостиной.
«Ушла на мессу. Не теряй».
Неужто вышло так уснуть в метро, что кусок жизни привиделся? А вот у Кальдерона было, мол, жизнь, она есть сон.
Дать миру шанс — и шанс даст тебе мир?
Взгляд упал на задорно сверкающие огоньки гирлянды, обмотанной вокруг ножки торшера.
«Под Рождество случаются чудеса, но ведь они не всегда для радости. Иногда, чтоб стать светлее и чище, нужно пройти сквозь тоску. А попробовать полюбить мир — тоже не чудо ли?»
Дэйв качнул головой и почти не сдержал слёз, когда с той стороны входной двери послышались знакомые мелкие шажки, а после в замке быстро провернулся ключ.
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.