ID работы: 12876847

Чай с пирогами

Джен
PG-13
Завершён
81
Размер:
8 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
81 Нравится 36 Отзывы 19 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
       Прежде не думал я, что вновь напишу в сей почтенный журнал, ибо мне казалось, что на сибирской каторге ваш покорный слуга займётся чем угодно, а не литературою, проклятые рудники уже готовились распахнуть мне свои жаркие объятия, я мужался и крепился, но....       …Как говорят французы, человек предполагает, а Господь — располагает, и если ты хочешь рассмешить Его, то расскажи Ему о своих планах. На весеннем смотре армейских войск 1825 года, вскоре после Пасхи, я простудился, начал кашлять кровью и чуть не отправился к праотцам. Доктора пробовали кормить меня ртутными порошками, пока один из них, весьма толковый немец по фамилии Вернер, не поставил мне верный и страшный диагноз: чахотка. В нашей литературе эта болезнь считается спутником нежных и трепетных дев, в то время как заболеть может любой, не суть важно, дюжий мужик, юный поручик, мать семейства или убелённый сединами генерал.       Слово чести, я никому не посоветую пережить желание выплюнуть собственные лёгкие, или приступы удушья, или неизбежные боли в спине — последствия сокрушительного кашля. В пору юности, когда у тебя так мало такта и сочувствия к ближним, а желания высмеивать и зубоскалить, наоборот, много, я потешался над девами, то и дело падающими в обморок от расстроенных нервов.       Признаю, что был в ту пору ослом, не способным увидеть дальше собственного носа. Кокетство кокетством, однако нет ничего доблестного в том, чтобы смеяться над барышней и дамой, которой в духоте бальной залы сделалось худо, а дышать бедняжка не может из-за слишком туго затянутого корсета.       Итак, диагноз был ясен. По настоянию врачей подал я в отставку и отправился с женой на воды в Италию. Уехали мы в начале лета 1825 года на неопределенный срок, и, на всякий случай, опасаясь того, что в круг дорогих мне людей может внедриться соглядатай, я забрал все компрометирующие письма и бумаги с собой.       Решение это спасло мне жизнь. Лето и осень двадцать пятого года прошли в лечении, день ото дня становилось мне всё хуже и хуже, я уж думал, что оставлю жену молодой вдовой, как в январе нового, 1826 года посол известил нас, что в декабре в Санкт-Петербурге произошло восстание, которое, естественно, подавили, что многие мои друзья и сослуживцы вовлечены в следствие, и что, скорее всего, меня также потребуют к ответу.       Моим первым побуждением было мчаться в Россию и сдаться, но жена, которую я почитал образцом сдержанности, в тот день впервые на меня накричала.       — Как ты не понимаешь, что тебя убьет если не Сибирь и Кавказ, то Николай?!       Я ответил ей, что мужчина не должен бросать своих друзей и братьев, что я взрослый человек, и мой долг отвечать за свои поступки, что бесчестно и малодушно поступать так с теми, кто тебе доверился….       Жена смотрела на меня страшными и спокойными глазами.       — Ты, конечно, прав. Бесчестно предавать доверившихся, и лучше болтаться в петле, чем не мочь смотреть себе в глаза по утрам. Но ведь и я тоже доверилась тебе. Разве оставлять меня вдовой не предательство?       — Ты сможешь выйти второй раз замуж, не бойся, умираем единожды...       — Не бойся? Как могу не бояться я, когда…       — Когда что?       Жена моя покраснела и известила меня, что в августе я стану отцом.       — Разве такое возможно?       — Возможно, если муж любит жену отнюдь не христианскою любовью. Я спрошу тебя, неужели ты не хочешь увидеть сына или дочь? Неужели ты предпочтешь сгинуть в Сибири?       — Дело не в том, хочу или не хочу, — ответил ей счастливый и обескураженный я, — а дело в том, что есть моя переписка с Пестелем, с Сержем Трубецким… Да, я уничтожил все хозяйственные записи, но ведь на допросах заговорят…       Жена выложила передо мной две пачки писем.       — Как?! — только и смог спросить я.       Она посмотрела на меня с торжеством.       — Едва доктор Вернер сказал мне правду, я чуть не лишилась рассудка. Потом я вспомнила, что на вечерах в нашем доме ты и твои друзья часто толковали о Конституции, о парламентаризме и воображали, что я ничего не понимаю. Это глупо, я ведь умею читать и думать. Я поняла, что вы затеяли. И решила, что не стану судить тебя, ведь ты мой муж и всегда платил за свои убеждения собой. Однако я знаю и историю, с протекции Елизаветы Алексеевны я видела дело Волынского, я знаю, что сделала Екатерина с обеими семьями Пугачёва… Я не могла не думать, как поступит новый император с теми, кто замыслил переворот и покушение на его особу, что будет с их семьями… Я пришла к Сержу и написала Пестелю. Я сказала, что дела твои плохи, и что ты заслуживаешь хотя бы умереть в покое, а не в тюремных казематах Петропавловской крепости и Шлиссельбурга, среди тамошних сквозняков и сырости. Здесь я, — она смущённо ответа глаза, — чуть приврала первый раз в жизни. Твои друзья — честные и порядочные люди, помилуй их Боже. Они отдали всю вашу переписку и велели беречь тебя. Можешь меня презирать. Я дурная женщина.       Но как я мог презирать ту, что спасла меня, и к кому я не чувствовал ничего, кроме любви и глубочайшей нежности?       Я хотел броситься к её ногам, однако жена моя продолжила говорить:       — Твои друзья потерпели поражение. Они заплатят и заплатят страшно за свой выбор. Но прошу тебя, ради уважения к их жертве, ради тех страданий, что они примут, не сдавайся на милость Николая. Им сейчас трудно, они в беде и позоре, но тебе будет во сто крат труднее. Ведь я тебя знаю, ты не сможешь усидеть на месте и примешься хлопотать за них, за всех пострадавших, ты не сможешь прийти мимо несправедливости и чужой беды…       — Что же предлагаешь ты мне, душа моя?       Я не сказал «душа моей души», ибо не хотел выглядеть ещё более растроганным и сентиментальным дураком.       Она посмотрела на меня глазами весёлыми и лукавыми:       — Как что? Тоже, что ты делал в юности! Партизанить в тылу врага и копить силы до подкрепления. Разве забыл ты, что я не только жена, но и дочь бригадного генерала?       И вот, посреди горечи от нашего поражения и тяжёлой болезни я понял, что хочу жить.       В Россию мы вернулись, однако, лишь в 1834 году. Разумеется, было следствие, но вяленькое и печальное, как бездарный французский водевиль. Я поправлял здоровье, жена моя сделалась хозяйкой издательства и салона. Здесь же, в Риме, родились обе наши дочери, Елена и Ирина.       Надо сказать, ум и такт жены моей с успехом заменяли половину служащих российского посольства, и множество споров и разногласий уладили с её помощью. Как подлинно скромный человек, она вежливо улыбалась на поток славословий в её адрес, и говорила, что затеяла это лишь для того, чтобы понимать в оригинале Данте и Петрарку и перевести их русскому читателю.       Её известность возымела действие, на которое мы не рассчитывали: в жену мою влюблялись отчаянно все, кто имел с нею дело: статские, военные, монахи, дипломаты, мужчины, женщины и, неловко признаваться, английские шпионы без царя в голове. Сначала она сердилась, и говорила, добро она была красавицей вроде Аньес Сорель или Габриэль Д'Эстре, тогда она поняла бы чужое помешательство, так ведь Господь дал ей внешность самую заурядную.       Я над ней посмеивался.       — Зато ума и хорошего вкуса отсыпал на целую министерию. Не сердись на этих людей, жёнка-душка, это лишь означает, что у них есть глаза.       — Все эти люди ставят меня в смешное положение, а для тебя оскорбительны!       Как я уже говорил, в решительные минуты моей драгоценной отказывала всякая ирония, и делалась она серьезной, как академический словарь или армейский устав.       — Вольно же тебе переживать из-за глупостей! Пострадают и перестанут, может, напишут тебе хоть венок приличных сонетов, будет, что ставить в журнал. Душа моя, зачем мне женщина, которую никто не желает?       — Ты, верно, надо мною издеваешься?       — Отчего? Одно дело, когда тебе хранят верность, имея большой выбор, вот, скажем, Кирилла Петрович мужчина видный и со вкусом, да и в танцах не дурак, и совсем другое, когда твоей жене некуда от тебя, невыносимого и больного, деваться? Относись к этому, как к простуде. Люди скорее видят не тебя, свою мечту о любви.       — Мне грустно слышать такое…       — Я вырос в свете, где нет людей, а всё лишь миражи и химеры, и тем ценнее в этой пустыне что-то живое. Помни, что ты не обязана отвечать взаимностью первому встречному, лишь потому что сказал тебе «люблю». Я совершенно покоен на твой счёт и даю тебе полную свободу. Как знать, может, я умру через год или два. Живые не должны хоронить себя ради мёртвых.       С грохотом жена поставила передо мной чашку с лекарством.       — Пока ты лишь болтаешь и забываешь принять микстуры вовремя!       Мне стало совестно. На Бородинском поле меня ранило осколком гранаты, и не умер я лишь чудом. Я долго лечил лёгкие, доктора умоляли меня беречься, и почти тринадцать лет не было у меня даже простуды. Мужчине, да ещё мужчине военному, сильному и ловкому с большим трудом даётся телесная слабость, а постоянная близость костлявой к твоему изголовью в сто раз хуже гибели в горячке боя.       Забота и внимание моей жены подняли меня на ноги, чувствовал я себя вполне сносно. Морской воздух Италии тоже оказался целителен, и, хотя я с большим трудом приспосабливался к своему нездоровью и к своему бесчестью (я ведь знал, как обстояли дела на самом деле), я находил себе поводы жить ради неё и моих девочек.       Выяснилось, что у нас с супругой немало общего: и её, и мои родители женились без любви, а потому что им так сказали, наши матери поначалу плакали, а потом притерпелись к своей вечной доле. Отцы наши принадлежали к числу славных, хотя и ограниченных военных косточек, и хотя не выслужили себе больших чинов, в наследство детям оставили самую добрую память и отсутствие больших долгов.       Мы оглянуться не успели, как прожили в Италии девять лет, а наши девочки говорили на тосканском диалекте лучше, чем на русском или французском, как вдруг из России пришла депеша: умерла моя мать, доживавшая свой век затворницей в московском имении.       Недолго думая, мы собрались в дорогу. Не стану описывать всех перипетий путешествия, дела управляющий сдал совершенно расстроенными. Ни о каком возвращении в Италию не могло быть и речи. По счастью, за эти годы моя жена научилась блестяще вести дела и наняла толкового человека, да и я хорошо знал, что к чему в Зарянке.       К нам потянулись знакомцы по Московской жизни, среди которых нашлось немало новых лиц. Соседним розовостенным, похожим на готический собор Марфино теперь владела княгиня Елизавета Ксаверьевна Лиговская, женщина светская, но дельная, обладающая, вдобавок, хорошим вкусом и хваткой, моя дальняя родственница по матери. Её дочери Марии, или на английский манер Мэри, в ту пору исполнилось девятнадцать лет.       Признаться, при встрече меня поразили две вещи: на редкость правильные черты и до крайности унылый вид, будто неведомая хворь пожирала изнутри молодую красавицу. Сначала я предположил, что у княжны та же неприятность, что и у меня, но быстро отказался от этой мысли. Дочери княгини Лиговский было тошно жить на этом свете.       Супруга моя приняла и княгиню, и её дочь со всей возможной сердечностью, я же, сведя доход и приход, занялся устроением быта наших арестантов и пересыльных. Быт этот не имел ничего общего с человеческим достоинством, а государство наше каждым днём в тюрьме и на каторге стремилось убить в людях людей. При мысли, что друзья мои, Серж Трубецкой или Артамон Муравьев на паперти просили милостыню, а до них это делали тысячи русских мужиков и баб, идущих по этапу, а мы ничего не сделали, чтобы облегчить их участь, охватил меня неописуемый гнев.       Вместе с Иваном Степановичем Лавалем — отцом Катрин Трубецкой — основали мы общество вспомоществования заключённым, и на головы наши вылилась чаша монаршего неудовольствия. Мне напомнили, что хотя я болен, а доказательств моего участия в заговоре не нашли, делу могут дать ход, и то-то обрадуются господа бунтовщики, получив в свое распоряжение того, кто десять лет лечился виноградом.       Я стоял твердо и сказал, что цель любого исправительного заведения — исправлять людей, возвращать их в жизнь и общество, даже если они совершили страшную ошибку, а не превращать их в озлобленные обрубки без души, что милосердие и великодушие к падшим — это право сильного и доброго, что только человек мелочный и подлый будет отбирать у лишённых всего последнее.       Я говорил и чувствовал, как вокруг шеи моей затягивается петля. На словах нам разрешили действовать, на деле за нами шпионили люди графа Бенкендорфа. Каждое министерство, каждый департамент почитали своим долгом вставлять нам палки в колеса, и тем удивительнее было, что после всех препятствий, корабль этот отплыл из родной гавани и даже не сел на мель.       Мне это стоило седины и обострения хворобы. После особенно злого приступа жена повезла меня в Кисловодск, где мы провели весну и лето. В Кисловодске же мы встретили дальнюю и очень больную родственницу княгини Лиговской по имени Вера, которая не столь давно похоронила второго и глубоко пожилого мужа, и присматривалась уже к третьему.       За женой моей пробовал волочиться белокурый господин в костюме черкеса, однако она поставила его на место в собственной неподражаемой манере, изложив сюжет старинной китайской новеллы, как к жене добродетельного государственного служащего, желая получить повышение по службе, цепляется человек в высшей мере безнравственный и пустой, а она, вместо того чтобы самоубиться после попытки влезть в её покои, не только дала ему пощёчину, но и сняла с собственных крошечных ступней бинты и туфельки, и незадачливый обольститель умер от невыносимой вони.       — Как это отвратительно! — только и смог сказать незадачливый ухажёр.       Жена моя подняла на него смеющиеся глаза.       — Ах, месье Печорин, что вы хотите, это же китайцы и конфуцианцы, они всегда наказывают порок столь мучительно! Не желаете ли вы остаться на чай?       Я изобразил приступ кашля, но мысленно хохотал и любовался ею. Душа моя была истинно русским человеком, и куда бы не заносила её жизнь, под какими бы пулями не доводилось стоять, всегда заботилась о ближних и обогревала всякого, а в нашем саду обязательно подавали чай из самовара, с вареньем моей тёщи и пирогами.       Господин Печорин великодушия и простоты не оценил, и на следующий день раззвонил по всему Кисловодску и Пятигорску о том, что княгиня Н. женщина глупая, ограниченная, не понимающая полёта души и высоких чувств отверженных обществом людей. Моя жена позвала в гости жён местных властей и умело вывела их на полную изящного бесстыдства беседу об уме и иных выдающихся достоинствах кавказских офицеров. Не прошло и суток, как о господине Печорине судачили как о никудышнейшем, неуважительном любовнике, не способном заинтересовать даму с опытом, и от того предпочитающего очень юных, невинных девочек, которым не с чем сравнить. Больше того, госпожа полковница, которую я знал с юности, высказала мысль, что это в господине Печорине говорит затаенное влечение к французскими буграм, иначе к своему полу, а он, бедняжка, вместо того, чтобы последовать примеру графа Уварова и быть честным с собой, ведёт себя, как дама полусвета, решившая отбить у молоденькой соперницы кавалера.       Последнее мне кажется чересчур, хоть во времена моей юности о слишком нежной дружбе между поляками и французами не шутил только ленивый.       Свой эффект беседа эта возымела: через сутки оба города судачили, что в истории с некой дуэлью, случившейся три года назад, не обошлось без ужасных и тайных пороков.       Репутация господина Печорина оказалась совершенно разрушена, он спешно уехал в Петербург, ну а мы вернулись в Зарянку.       Несмотря на наступивший сезон, княгиня Лиговская в Москву не торопилась и позвала соседей на обед в честь именин дочери. Жена моя, заметив, что княжна любит читать и разбирается в математике, подарила ей книгу о французских математиках семнадцатого и осьмнадцатого столетий со сборником задач. При виде этакого подарка княжна повеселела.       — Благодарю вас, вы очень добры! Но как же вы догадались?       — В наш последний визит вы читали о кривой Аньези.       После вручения всех даров, дамы заговорили о книгах, но довольно быстро перешли на разговоры о собственных любовных историях, мужчины уже удалились играть в вист. Дальнейшее я знаю лишь со слов жены.       Княгиня Лиговская посетовала, что нынче молодые люди все как на подбор сделались с придурью и интересной бледностью, что единственную дочь невозможно выдать замуж, и нет, дело не в спеси и перебочивости, а в том, что невозможно понять, что движет господами, шутливо разбивающими девичьи сердца.       — Я сама выходила замуж по сговору, но то было иное время! Своей же дочери ты всегда хочешь лучшего, но где это лучшее?       Тогда жена моя возразила, что любовь часто мираж и дело случая, сотворенное руками маменек, тетушек и соседей, готовых прочить дочери и племяннице любого подходящего жениха. И куда же деваться юной душе, благодаря воспитанию пребывающей в состоянии ежеминутного ожидания влюбленности? Как устоять, как разобраться, если ей с младенчества говорят: «Вот, душенька, твой смысл жизни», что об этом все песни, стихи и романы, и все они твердят, как попугаи: «Не любила, значит, и не жила».       — А мужчины? — продолжила рассуждать жена моя и припечатала, вспомнив свою историю. — Сколь часто они любят не женщину, а блеск своего удовлетворенного тщеславия? Как часто они гоняется за женщиной, будто за драгоценностью, не думая, что их избранница что в шелках и бархате, что в ситце и муслине одна и та же, и хочет одного и того же?!       — И чего же, Татьяна Дмитриевна, хочет женщина?       — Чтобы её видели и слышали.       — Ну, княгиня, матушка, этак и в старых девах остаться немудрено! Мало кто из мужчин на такое способен!       — А разве женщина может любить только мужчин? На свете есть немало хорошего. Старинные книги….       — Мопсы! Особенно черненькие! Ах, какие они душки!       — Цветы. Ах, боже мой, какая оранжерея была у моей покойной бабушки, и как она убивалась, когда всё сгорело в двенадцатом году!       — Высшая алгебра и музыка!       Это подала голос княжна и попросила разрешения спеть. Играла она, по словам моей жены хорошо, а пела посредственно, верно, была не в голосе.       Дальше дамы заговорили о своих любовных разочарованиях, жена моя помянула весьма насмешливо господина Печорина. Княжне сделалось худо. Дрожащим голосом она сказала, что ей дурно и попросила разрешения покинуть общество.       Княгиня Лиговская дочь отпустила, после чего поведала, что четыре года назад, в тридцать втором году, они с дочерью ездили на воды.       — Поправляя здоровье, Татьяна Дмитриевна, меньше всего ожидаешь подлости от скучающих господ, вероломства и ножа в спину! Ох, эти интересничающие молодые люди!       Жена моя терпеть не может причинять людям страданий, от княгини она уехала в расстройстве.       — Ну слушай, жёнка-душка, не ты разбила сердце этой девочке! — сказал я после того, как жена изложила все обстоятельства.       — Я не разбила. А мне разбивали. Это нехорошо…       — Шестнадцать лет прошло, а ты до сих пор помнишь?       — Помню, — ответила моя душа, — помню, но Эжен, помоги ему Боже, всего лишь полез на место отца, будучи ровесником. Он со мною был очень мил, это я не простила отвержения и унижения. Но да ты это знаешь… Мной не играли.       Я не стал говорить, что девять лет назад Эжен пытался заткнуть ею пустоту в собственной душе. Это было бы мелочно и неблагородно.       Спустя два дня княгиня Лиговская нанесла нам визит, и жена моя с присущим ей тактом начала рассказывать о средневековых итальянских книгах, о самой Марии Гаэтане Аньези, о женщинах, пусть и за ширмой преподававших в университетах Италии богословие и математику, о подготовке издания их трудов на русском языке, и под конец обмолвилась, что ноябрьский номер журнала опять лысый, ставить совершенно нечего, ещё не все авторы вернулись из своих имений и дач.       — Давеча в Кунцеве у нас был спор. Последние годы разбаловали нас повестями и романами о сложных людях, но что будет, если мы взглянем на эту сложность глазами человека простого?       — Совсем простого, — спросила княжна Мери, и глаза ее заблестели, будто в них закапали беладонны, — слуги или человека маленького?       — Этого тоже в нашей словесности хватает, так и забронзоветь, как «Медный всадник» можно, а ведь цель литературы — развивать гибкость ума и давать возможность смотреть с разных точек зрения.       — Верно, душа моя. — Поддержал я её. — Бородинское сражение глазами Кутузова, простого солдата, француза и Маргариты Тучковой — будут совершенно разные истории.       — А что бы написали, — спросила меня княжна после долгих раздумий, — вы?       Я отпил чаю.       — Это была бы, любезная Марья Алексеевна, очень короткая история о том, как при отступлении рядом с моим командиром разорвалась граната, я упал с лошади и шесть часов пролежал, как убитый, в мелкой речонке, с осколочным ранением. В войне, да простят меня друзья, очень мало собственно героического, но зато полно бестолковщины, беспорядка, ошибок и нелепостей. Лучше бы я рассказал, как один добрый поляк, когда я поправился, принял меня за чёрта и говорил, что в Варшаве меня даже либералы Чарторыйские не примут, потому что политика политикой, а весь мой вид оскорбляет Иисуса и Богоматерь.       — Вы…       Ахнула княжна, мгновенно понимая.       — Совершенно верно, меня обрили.       То был наш последний разговор перед возвращением в Москву. Москва и наша родня бурлила: тёща моя на старости лет решилась выйти замуж за своего Грандинсона, всего-то сорок пять лет прошло. По этому случаю из Пензы возвратилась моя свояченица с детьми и супругом-уланом, и клянусь, никогда я так не жалел, что не могу сбежать на каторгу!       Вместо этого мне приходилось пить лекарства и желать молодым счастья, потому что не мог я подвести жену.       В октябре из Марфино вернулась княгиня с изрядно посвежевшей и помолодевший дочерью, которая вдруг начала бывать в свете, остроумничать и выезжать в театр. Мать её радовалась переменам, как дитя, и благодарила жену мою.       — Да полно, что же я сделала?       Княгиня разволновалась и сообщила, что дочь её написала повесть, которую сейчас отделывает и доводит до ума, и что если Татьяна Дмитриевна взглянет и скажет несколько слов одобрения, Мэри окончательно выбросит из головы старую историю и этого подлеца.       Я глядел на жену с сочувствием. Я знал, что обычно пишут в такого рода повестях друзья и знакомые.       — Там наверняка написаны салонные глупости. Да и что может написать такая молодая женщина?       — Позволь я прежде прочитаю.       Вопреки близкому знакомству, княжна прислала рукопись в издательство по почте. Моя драгоценная потратила на чтение целый вечер (я в это время списывался с хозяевами московских пекарен, чтобы устроить нашим арестантам добрый хлеб, а не заплесневевшие помои), и вышла из кабинета обескураженная.       — Неужто все так плохо?       — Нет, отчего же…       Во время визита княгини Лиговской жена моя, подбирая каждое слово, заявила, что княжна Марья Алексеевна талантлива, что вещь получилась достойная, но…       — Но вы же говорите не своим языком!       — Не своим? Но ведь я так старалась!       — Вы берете господина Марлинского, господина Загоскина и Лажечникова, а сверху ещё кладёте господина Булгарина! Это не хорошо, за их трескотней я не вижу ни ваших слов, ни вашего взгляда! При этом, когда вы даёте себе труд писать от себя, а не от этих ужасающих страстей, у вас получается хорошо и живо. Это всё надо переделать.       Поначалу княжна пыталась изобразить скуку и равнодушие, но тут ей на шею насела её мать:       — Милая моя! Ты образованнее меня, так поучись новому! Ты же так хорошо писала письма бабушке в Ярославль! И не заламывай руки, английский сплин на русский манер не родится!       Мы сами того не заметили, как княжна стала всё чаще бывать у нас дома и привозить правки. Хотя супруга моя сурова, как редактор, замечаний она делала все меньше и меньше.       — Мэри, прошу вас, не говорите красиво! Мы русские люди, а не французы. Это они умеют завлекательно описать хоть вздувшиеся брюхо у мертвой клячи, хоть страдания от дурной болезни, а наш язык такого не потерпит, он глупость назовёт грубостью!       — Мне казалось, это правила хорошего тона!       — Нет. Это скверный театр, где герои лишь играют любовь. Если вы хотите, чтобы вас читали, прежде научитесь быть интересной себе сами, и имейте смелость быть собой и говорить от себя!       — Разве свет не суетен и пуст? Разве стоят эти люди хоть капли старания!       — Это всё заезжие слова! За ними нет вас! Найдите в этой трескотне себя. И говорите от себя. Не что велят книжки, в книжках вы ничего, кроме страданий не найдете, а от своей души, сердца и ума! Что там?       — Не знаю… Верно… верно мне до сих пор больно.       С нашими дочерями она живо подружилась, отдав любимых французских кукол и всё их приданое на два сундука.       Мне же княжна на правах своего человека начала напоминать про мои бесконечные порошки, про батарею лекарств, про то, что не стоит с моих здоровьем допускать дома сырость и сидеть на ветру. Она часто расспрашивала меня о Кутузове, о Багратионе, о Барклае-де-Толли и на карте просила показать места сражений.       Признаться, тогда я испугался, что эта молодая женщина может влюбиться меня, как в этакого героя, тем разбить себе сердце в очередной раз и разрушить наш с женой семейный уклад.       Все признаки в её поведении указывали на большое чувство. Нехорошо в этом признаваться, но я принялся чаще кашлять и изображать чахоточную девицу Антонию из сказки герра Гофмана, однако вместо того, чтобы отпугнуть, меры эти принесли результат ровно противоположный: на меня, когда думали, что я ничего не вижу, смотрели всё нежнее.       Ох уж эти московские барышни!       Ох уж это их желание разглядеть нежное сердце что за грубой шинелью, что за сюртуком чахоточника!       Наконец повесть была переписана, считай, что набело и отправлена в цензурный комитет. Говорят, с цензором чуть не сделался припадок, княжна писала безжалостно, честно и бойко, не пощадив никого, особенно замужней дамы, которая пользовалась главной героиней, как ширмой. Самые острые (и на мой вкус дурацкие) сцены между этой особой и предметом мечтаний героини вырезали. Повесть от того ничуть не потеряла.       Жена моя от души поздравила подопечную.       — Вот видите, я говорила, что научу вас дурачить цензуру, а вы не верили! Достойная вещь получилась, даром, что господин Белинский приложил вашу Наталью сатаническим уродом и совершеннейшей дурочкой.       — Ах, какая досада, удавиться от огорчения можно. Сочту, что мне сделали комплемент!       В месяц, когда повесть вышла у всех московских книгопродавцев, приехала и та самая родственница княгини, не иначе устраивать сына в Благородный Пансион. Княгиня Вера живо узнала себя в образе замужней дамы из Кисловодска и принялась изображать непонятую жертвенную лань на алтаре Артемиды, вернее, Афродиты.       Она так страдала, так страдала, так настраивала толпу своих воздыхателей против княжны и моей жены, что мне пришлось взяться за пистолет и поучить пару недоумков, по счастью, не до смерти. Сложись обстоятельства чуть иначе, из этой дамы вышла бы интриганка вроде Идалии Полетики, а так ей приходилось довольствоваться малым и беречь себя.       Наконец, накануне поста тёща моя вышла замуж за своего Грандинсона, и дома настала благословенная тишина. Жена моя и свояченица веселись на празднике в доме отчима, я же сказал, что приеду позже.       В действительности мне хотелось просто побыть одному.       Мечты мои разбились о звон колокольчика.       В библиотеку поднялась княжна Мери, и при виде моем страшно смутилась.       —А я тут, — она из-за всех изображала веселость, но глаза её бегали, — новеллу принесла. Про живую куклу. Вдруг Татьяна Дмитриевна оценит…       И вздохнула она при этом там нежно, что у меня лопнуло всякое терпение.       — Марья Алексеевна, голубушка! Ваше поведение слегка неуместно! Вы серьёзно компрометируете себя, вы ставите в неловкое положение меня!       — Вас? Право, этого не может быть, разве мы не родичи? Вся Москва об этом знает!       — Но не когда у Аксаковых гостит ваш враг! Эта женщина вывернет любое ваше доброе намерение ради своих целей! Довольно того, что вы молодая незамужняя девушка, а у меня репутация умирающей лебеди с тёмным прошлым! Вы представляете, экий пасквиль можно из этого сочинить?! Подумайте, наконец, и о той, кто помогал вам и открыл дорогу в литературу! В конце концов, я слишком стар для вас! Слово чести, вы бы мне ещё любовное письмо написали!       Княжна приоткрыла рот и заправила за ухо выбившийся локон. Она выглядела на редкость смущенной.       — Зачем же мне вы, когда в мире есть ваша жена? Я вас не люблю. Совсем не люблю. Мне книги писать интереснее.       Я стоял посреди библиотеки дурак дураком.       История повторяется дважды. Один раз как трагедия. Другой раз как фарс.       Могу сказать одно: Господи Боже, как же меня допекли воздыхатели моей драгоценной!       Скоро я начну стрелять на поражение. А пока… выпью-ка я чаю с пирогами.
81 Нравится 36 Отзывы 19 В сборник Скачать
Отзывы (36)
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.