Но облик мой — невинно розов,
— Что ни скажи! —
Я виртуоз из виртуозов
В искусстве лжи.
М. Цветаева
(вместо общего эпиграфа)
Струя прозрачного весеннего ветра упала в розовую ветку, обвившую балюстраду. Наследный принц вышел на балкон и щелчком пальцев захлопнул гомон пира и танцев за спиной. Вино горчило уже шесть сотен лет, словно его настаивали на полыни и чертополохе. Она складывается из кусков тени сама по себе, лепится больше по привычке, чем по нужде — так он себе говорит. Лоскут его собственной тени дёргается, набрасывает на бледную, полупрозрачную фигуру с жемчужной кожей и перламутровыми глазами легкий шлейф, закутывает на манер тоги, подвязывает невесомую чёрную ткань на плечах и талии. Она оживает с медлительностью вздоха, чернеет ресницами и волосами, краснеет губами, белеет кожей — и почти верится, что всё было сном в весеннюю ночь. Приснилось после той треклятой попойки с контрабандным вином в честь победы над Ванахеймом. Скади тогда свалилась в куст от смеха и его утянула за собой — полночи шипы из одежды вытаскивали. Новорожденная сознанием женщина (мидгардские сказки про рёбра ему ни к чему, но от причастности к её существованию не отделаться, не отмыться), нежнорукая, ласковая, невыносимо неправдивая подплывает к его плечу. Если посмотреть ей в глаза, мираж раскроется сразу, поэтому Локи хватается взглядом за губы, линию ключиц в проёме хитона — будто размах крыльев. Зимняя кожа, под которой видно движение крови в венах, заостренные при всем их изяществе линии плеч, локтей, пальцев — острая, как игла. Могла запросто проткнуть саму материю мироздания — и почти проткнула, позарившись на то, чего не должна была касаться. Наколдовать, может, колчан за спиной? Кажется, в Мидгарде её считали богиней охоты, как и многих других безликих богинь чужих неправдивых пантеонов, приписывали ей лук и стрелы, которые она ненавидела всей душой, хоть и обращалась предельно ловко — как и с любым оружием, попадающим в руки. Мираж, подвластный течению его мыслей, улыбается, и Локи ловит себя на том, что губы у подделки слишком красные, будто измазанные кровью. А в мыслях — камнепад. Не за что ухватиться. Идеи приходят одна за другой, от очередной, бессмысленной заранее попытки уговорить отца до нарушения клятвы, кражи, хоть предательства, или мимолетной встречи, случайной, ненамеренной, посреди этого мира людей, и можно испробовать магический купол, о котором они столько болтали, чтобы проверить: увидит Хеймдалль или нет. Мираж не говорит, потому что Локи боится не узнать голос. Спутать, испортить воспоминание, осквернить память, которая теперь храм, алтарь для исчезнувшей богини. Мираж стоит рядом, почти плечом к плечу — так, как дóлжно было стоять настоящей богине холода, провести вечность рядом. Ему, как повелителю хаоса, всегда нравилась мысль о том, что бог огня и богиня холода — двух стихий, положивших начало всему и воюющих друг с другом, — были неразлучны. Как показало время, очень даже разлучны. Сквозь запечатанный гул праздника Фригга проходит как сквозь порыв ветра, то есть — легко. Мираж сгорает в зеленом пламени, и когда сияние касается лица, Локи всё-таки заглядывает в глаза придуманной Скади — те перламутровые, плоские, пустые. У настоящей были пугающе голубыми. — Ты не узнавал у Хеймдалля, как она? Мать встаёт рядом и касается плеча. Фригга больше не соболезнует лишний раз, не убеждает, что однажды Скади вернётся из изгнания — она лучше других знает, что Один ни за что не вернёт её. Фригга просто рядом. Стоит тень к его тени, но сама — светится. Ему бы схватиться за этот свет всей пятерней и не отпускать, но... Локи не хватается. Поворачивается так, чтобы самому оказаться в тени матери. — Нет. Бессмысленно. Если ей хорошо — что это ему даст? Душевного успокоения? Бог обмана не столь мягкосердечен. А если плохо — с желанием заставить Хеймдалля открыть мост уже ничего не поможет справиться. На ладони Фригги вырастает подснежник, сотканный из света. — На Земле есть сказка про зеркало, в котором можно увидеть любого, кого захочешь. — Ты лет семьсот мне сказок не рассказывала, — кривой улыбкой он не то ранит, не то ранится. — Как думаешь, откуда эта сказка взялась? Люди не сами её придумали. Он отводит обе руки: и ту, что на локте, и ту, что держит подснежник. — Не нужно, матушка. — Мне больно видеть, как ты скорбишь о ней. Шесть сотен лет, Локи, — это много даже для нас. — Скорбят по умершим, а Скади жива. — О ней, кажется, помним только мы с тобой. Он усмехается. — Отец как следует постарался, чтобы её имя выскребли отовсюду. Как и её отца. Фригга внезапным холодом встречает его злость, спускает с облаков совершенно неправедного гнева обратно на балкон, взывает к чувству вины: — Не тебе бы говорить о Тьяцци, сын. Удивительно, но только ей всегда удавалось найти в нём совесть, надавить или тронуть душу — те атрофии, которых уже полтысячелетия никто не видел. Фригга обняла ладонями его лицо и, привстав на носки, коснулась тёплыми губами лба — материнский любящий поцелуй вспыхнул в тени снопом света и стал медленно остывать на коже. — Ты не найдёшь покоя в скорби. — Я не ищу покой. — Весенний ветер не принесёт от неё ни вздоха, — покачала головой мать, завладев его ладонью, сжала пальцы и заглянула в глаза с просьбой, разрывающей сердце. — Прячась от всех, ты можешь потерять себя. — В тени отца и брата теряюсь не только я. Она вновь покачала головой, и тогда Локи поднял вверх раскрытую ладонь. Первый фокус, которому он научился. Между их лицами взорвались маленькие снопы фейерверков, и Фригга улыбнулась со всей нежностью, бесконечность которой хранила в сердце. — Есть только одно условие, при котором ты сможешь с ней встретиться, — вдруг негромко обронила она. — И твой отец про него не знает. — И что это за условие? — встрепенулся Локи, ожидая ритуала, жертвоприношения, хитроумного плана по переубеждению отца, но реальность была жестокой и никогда не отличалась любовью к младшему сыну Одина. — Она сама должна искренне захотеть найти тебя. Тогда всё может получиться. Локи разочарованно скривил губы: — Что-то она шесть столетий не горела желанием? Фригга качает головой, сталкиваясь с обычным состоянием царевича — злобой, мешающей разговаривать. И когда она уходит, Локи складывает руки на парапете, бездумно разглядывая звёздный атлас над головой. Вернуть мираж, что ли? Струя весеннего воздуха касается его щеки с легким свистом, и свист, вдруг ломаясь, дробясь, выливаясь из формы свиста, произносит его имя голосом давно утерянным и оттого болезненным до клапанов сердца. Локи отшатывается от балюстрады, касается щеки. — Скади? Ночь молча отвечает, что никого здесь нет. Не могло же ему померещиться, он не пьян! — Скади! Но пространство молчит, не отзываясь ни её голосом, ни иным звуком. Бесплотная ночь, заколдованная тишина — такая острая и вязкая, как смола, что стоит задуматься: её ли он колдовал? Полог, прячущий звуки бала, легче, невесомее, проще. Локи вздрагивает, когда сквозь тишину, совершенно наплевав на заклятие, вваливается Тор. Этот-то как раз пьяный, в нём вина — с горкой, через край. — Идём, брат, — по-доброму усмехается нежеланный гость, — а то всё ходишь, как тень! Тень — самое верное описание. Кем же ещё быть отодвинутому на задворки младшему брату? — Не пьёшь, не веселишься, не танцуешь, не болен ли ты? — С таким весельем только в гроб, — морщится Локи. У Тора вдруг слезает улыбка с лица. И если до этого хмель вызывал в нем веселье, то теперь толкает на неожиданные откровения. — Мать права, ты так и не излечился, — вздыхает старший сын Одина. — Обратил бы взор на тех, что ближе. В чём смысл тосковать по предательнице, которую уже шестьсот лет никто не видел? У Локи кулаки сжимаются сами собой. — Будь осторожен в словах, брат. Мы все предали её. Тор хватает брата за плечо. Сегодня всем так и хочется напомнить ему очевидное: — Это ты её предал! Брат — хвала Идунн — уходит, словно исполнил свой долг. Локи вновь остаётся один в темноте и тишине. Как и всегда. Ветер больше не напоминает о ней, не касается лица так, как она бы коснулась, будь она здесь, из плоти и крови. Впрочем, настоящей Скади разумнее всего не ласка, а ядовитая месть — мысль вызывает усмешку. Настоящей… Будь она настоящей, первым делом надавала бы ему затрещин — за тон, которым говорил с матерью и братом. Будь она настоящей здесь и сейчас, он бы, наверное, даже извинился. Лишь бы она хоть раз склонила над ним своё снежное лицо, исполненное понимания и достоинства. Лишь бы вернула ему себя.