Часть 1
17 июля 2022 г. в 23:26
Достоевский считал себя спокойным человеком. Его не могло вывести из холодного равновесия ничто — он сжигал всё безжалостно, ломал кости и судьбы, не моргнув глазом, сплетал всё кровавыми нитями с интересом учёного-исследователя, наблюдающего за задушенными хрипами умирающих в агонии.
Достоевский мог позволить Гоголю дурачиться, коброй сверкать острыми клыками, разрывая плоть чужую и сдирая кожу с себя в попытках смыть паутину неволи — он по локоть в крови, играет в свои жестокие игры, смеётся, раздирая лицо в отчаянном подобии улыбки.
Достоевский безразличен к потугам мечущегося Сигмы. Он — создатель ещё одного, чуть более интересного, чем остальные, подопытного образца.
Достоевский одобрительно приподнимает уголки губ — не улыбается, из оскала тянется липкой чернотой бездна — услужливому, фанатично-счастливому Гончарову, прикрывая глаза.
Достоевский не отвлекается на трусливо-озлобленно щурящего глаза Пушкина. Не одаряет вниманием ни единую душу.
Поэтому его боялись. Проклинали. Прозвали демоном. Потому что равнодушие — худшее из возможных чувств.
Боялись — потому что им было чуждо его равнодушие.
Дазай казался эмоцией — сплошным воодушевлением, смешливым весельем, безобидными подколками и жизнью. Стремящейся к смерти, ага.
Глубоко внутри глаз — за тысячью замками-пулями, извилистыми тропами лжи и веками жестокого смеха — сверкало такое же вежливо-азартное равнодушие. Безразличное, скучающее, толкающее на абсолютно что угодно с любопытством ребёнка. Не для того, чтобы наполнить жизнь эфемерным смыслом, сгорающими за мгновение мотыльками-ощущениями и всполохами-воспоминаниями — потому что может.
В нём всегда был этот очаг серого, едкого дыма, забивающегося смертельным рычанием и сухим песком в лёгкие, заставляющего обречённо кашлять и задыхаться, беспомощно барахтаться и цепляться ни за что.
Был, когда он скрывался в темноте, снисходительно позволял купать себя во мраке ночи и страха. Вился, когда он доставал пистолет, опустошая чьё-то тело. Когда скашивал глаза на Чую — у того вместо равнодушия искрилась Порчей чёрная ярость — и они, словно бы чуя неправильность, условились клацать друг на друга зубами, как бродячие собаки.
Был, когда на плечи лёг флегматичный бежевый плащ, облаком белого сладковатого пара с шипением рассеиваясь, отступая перед вечным равнодушием. Вился смехом, сплетался шутливыми верёвками-петлями. Когда мимолётно встретил взъерошенного, ощетинившегося — но светящегося луной зверя — Ацуши.
Дым густой, концентрированный — ничего не разглядеть за этой завесой.
Но они дышали им. Оба.
Собаки кидаются с яростным рыком — они стоят неподвижно, почти кажущиеся зеркальными отражениями друг друга. Серыми статуями.
Собак отбрасывает с силой ледяная цепь — они щурят глаза, слегка склоняют головы. Мелькает, вьётся метелью, извивается и шипит змеёй равнодушие, угадывая в прищуре шипение эхом.
Цепляется и шепчет на ухо — они знают свои роли. Ликующе воют собаки. Стелится прохладный туман.
Всё это, на самом деле, длится меньше десятой доли секунды – Фёдор и Осаму начинают играть в спектакль, пронзают воздух точной прохладной пулей, льют чёрную в полумраке переулка кровь. Лепят реальность, знают и принюхивается, будто пока не веря в существование друг друга.
Их взгляды не встречаются — но оба видят другого. Потому что в них — один клубящийся пастью монстра дым.
Достоевский правда считал себя спокойным человеком. До того, как встретил Дазая.
Никто и ничто не могло заставить его испытывать раздражение — Дазай смог.
Он ни разу в жизни не выходил из себя — но кружился вокруг Дазая, бросаясь вспыхивающими угольками-словами, седеющий туман. А это о чём-то говорило, пожалуй.
Стоило насторожиться уже тогда, плеснуть-огрызнуться кислыми бессмысленными словами.
Просто потому, что они были одинаковыми. И потому, что позволили себе — тоже. Им не нужно было заглядывать в глаза друг другу, выполняя негласное соглашение, чтобы увидеть несуществующие переливающиеся осколки миллионов чувств-сожалений о несбывшемся, не нужно было знать о том, что утонуло в тумане и мраке души. Они видели насквозь. Потому что были одинаковыми.
Шаг назад, поклон, брошенный взгляд — новая партия, и снова кружатся лепестки.
Поэтому Дазай мог тонкими иглами-фразами, звенящими в тишине, со смехом почти разлиновывать душу, оставлять кровоточащие точки. Взмахом небрежным руки прогонять привычный туман. Мог даже, пожалуй, сознание запутать, обвешать плетениями-нитями, закружить юлой собственный разум. Когда тот, другой, позволял.
Иногда — миг — игла вслепую в ответ, лёгкий поворот в сторону, полупоклон.
Каждый их шаг — к пропасти, к растворению в тумане.
Пока есть время — два исследователя присматриваются и изучают уже друг друга. Рассматривают, как диковинку, почти удивлённо. С жадностью разглядывают, впиваются лезвиями в грудь, разворачивают обрывки лижущих туман искусно подделанных эмоций.
С настойчивостью воды, точащей камень, они могли перебрасываться молчаливыми взглядами — со стороны Фёдора — и едкими камешками-словами — со стороны Дазая — и спорить обо всём. Он смог заставить его почувствовать негодование краешком души, всколыхнуть ленивое возражение, и даже — равнодушие красноречиво
не отвечало, но опустошённая гордость невольно вскинула голову — не молчать.
Осаму хитро щурился. Достоевский предпочитал не обращать на это внимание.
Предвещало грозу. Ветер хлестал трепетливые ветви, взрыкивал камнепадом гром, отблеском меча резала небо молния.
Перебивали, тревожно щебеча, друг друга пташки. Они сбивались в беспокойные стайки, взъерошенные и бойкие. Фёдор проводил их безразличным взглядом.
Скрипнула, зевая, дверь. Дазай вышел на улицу, тихо ступая по высоким ступенькам. Сидевший тут же Достоевский будто не заметил того. Его тёмные волосы развевались, в кои-то веки не скрытые тяжёлой белой шапкой-ушанкой.
— Простудишься ведь, — укоризненно уронил он, присаживаясь рядом. Достоевский молчал. Густые ватные тучи скрадывали свет, заслоняя небо. Дохнуло хвоей и свежим воздухом. Всё затихло.
Зашептал дождь.
— Скоро всё закончится, — задумчиво отозвался он. Ливень только-только зашелестел, смывая пыль и копоть с зеленеющих веточек после дневного жара, мерно застучал по крыше.
— Скоро? — Дазай склонил голову, вглядываясь в юркие капли. Фёдор кивнул, не отводя бездумного взгляда от серого неба. Дождь осмелел, хлынул на облегчённую от прохлады землю. Осаму прикрыл глаза, соглашаясь, и поднялся на ноги.
Они, на самом деле, не умеют жить, не знают ликующего чувства жизни, свободным ветром пронизывающего нутро. Им не то чтобы были доступны очевиднейшие эмоции, и не то чтобы у них было на это право — в конце концов, дым прекрасно справлялся с тем, чтобы в вежливом непонимании задушить в корне ростки простой детской злости или обиды, греющей рёбра и льющейся горячими слезами. Потому — они не видели пятен яркого смеха, не могли выбраться из пелены равнодушия.
Но чего у них не отнять — они оба знают, какие нити пронизывают чужие разумы, умело плетут паутины, строят мосты и свивают клубки.
Они с ума сведут легко, играючи. Но равнодушие крепнет, собирается зыбким песком в сметающие всё на своём пути бури. Жжётся, вжигается паяльником в сознание, изживает себя. После глухо-тошнотворной кислоты, разъедающей рассудок, если честно, остаётся только пепел.
Этим пеплом безразличным можно губить города, ломать чужие судьбы, чуть припорошить тлеющим снегом безжизненное небо, походя разжечь ярую войну, пожаром пронесущуюся по слишком живому миру.
И равнодушным холодом — перерезать друг другу глотки.
Примечания:
Знаете тот мем про отведёт к психологу отведите к психологу? Вот они доведут до психолога и доведут психолога
Сколько раз я написала слово «равнодушие»
Я считаю я справилась с задачей убить персонажей ну а что поделать