Kayar - The Rising Sun
я знаю место, место, которое всегда открыто, место, которое излечит мои раны
Она так легко ступала по кафелю его кабинета, что Джона от такой вседозволенности на бессознательном уровне коробило. От Теодоры веяло азартом и незажженной искрой, которые тонули в ее разноцветных зелено-карих глазах — Джона бесила ее инфантильность, кто же добровольно сунется в эту гущу, кто добровольно отдаст свою молодость на растерзание временем. Он видел умирающие глаза солдат, которым едва исполнилось девятнадцать, и каждый из них хватался за его обугленные запястья в попытке ухватиться за поток жизни, а глаза Джона, темные и бездушные, выражали только скорбь; скорбь сочилась из него ядом и сожалением. Когда она, такая свежая, в шелковой юбке и милой шляпке стоит перед ним, просит об интервью, ему хочется встряхнуть ее как можно сильнее, отправить подальше от ужасов войны, от тех сюжетов, которые ей ещё предстоит запечатлеть, от тех адских глубин, в которые ей придется спуститься, от себя самого, который уже все это узрел и очерствел настолько, что ее детская привязанность к нему кажется трещиной в мире — есть что-то неправильное в тяге к тому, кто тебя так открыто презирает. И все же ему нравилось наблюдать за ней. В маленьком ресторанчике, где он играл по вечерам, она сидела со своим толстым блокнотом и увлеченно писала, иногда отвлекаясь на бокал чего-то крепкого, от чего на ее щеках появлялся милый румянец и дурноватая улыбка, а рука твердо держала ручку, из которой по листочкам струились ровные предложения. Он путал ноты, пытаясь поймать ее внимание, но, когда она писала, остального мира для нее не существовало. И его мир резко сокращался до нее, до попыток считать ее мысли, влезть в ее голову и забрать себе хоть немного ее непринуждённости и дерзости. Быть ей надёжной опорой, если она вдруг не сможет стоять на своих двух. Но он продолжает играть, отгоняя надоедливые мысли, как звенящих насекомых, будто можно так легко раздавить зарождающееся теплое и манящее нечто в груди. Томас хитро смотрит на друга в общей гостиной их дома, пока Джон заполняет медицинские карточки, не совсем профессионально вынесенные за пределы кабинета. — И долго ты будешь меня сверлить? — нервно отзывается Джон и опустошает стакан пива. — Пока ты добровольно не сдашься. Джон закатывает глаза, чувствуя, как дрожь подбирает к голосу. — Пока не признаешься, что абсолютно очарован этой американской журналисткой. Молчание Джона тяжёлое, как камень, ложится на его грудную клетку и давит, Томас понимающе кивает — тут и подтверждений не нужно. Ему хочется верить, что она не всегда бросается с головой в пекло, что сначала хотя бы думает; а потом она добровольцем соглашается ехать с ним в неизвестные дали, только бы посмотреть, только бы сфотографировать глазами обстановку и ему, — человеку, который это все ненавидит так, что голова трещит от злобы, — ему впервые кажется, что рядом с ней не страшно, рядом с ней любое безобразное тело на кушетке словно начинает плясать под подушечками его пальцев; он бы ей никогда не позволил подвергать себя опасности; но он позволяет, пуская ее за занавес, показывая мучения людей, бьющихся в конвульсиях, в предсмертной агонии; война аккуратным клешнями прорвалась в людское сознание и уничтожила человечность, и доброту; вот и в нем нежности не осталось, он всю ее раздал группе детей, погибшей под обстрелом, отдал ее молодым солдатам, которым было так страшно умирать, за жизнь которых он бился с самой горбатой смертью, но старуха не сдавалась. И вот руки Теодоры сплетаются с его, ее губы, алые, пышно цветущие, тянутся к нему, ему хочется кричать от безысходности, от того, как сильно ему хочется ее обхватить с двух сторон и вынести с этого поля битвы; а она не позволяет, стремится в бездну, пытаясь короткими коготками зацепиться за шершавые стены. Джон представляется ей огромной, разрушительной силой, которая четко направлена на нее, на уничтожение ее самолюбия и гордости, от которых итак остались ошмётки. Ее в нем привлекает все: его могущество, его мужество, его невинность и красота, его мягкость и показная циничность; она прижимается к нему всем телом, пытаясь быть как можно ближе, да не получается, распахивает перед ним себя, как книгу по анатомии, впуская в себя едкий цитрусовый аромат. Она бы ему все простила. За один только взгляд, которым он ее одарил там, в машине, одним только взглядом сказал, что если придется, то он ее от всего мира спасет — она охотно верит. Только телом чувствует — там под ребрами не плоть, не сердце, а льдины, рвущиеся нарушу, льдины ее насквозь протыкающие, когда он отталкивает ее, нежно-нежно касается ее щеки и уходит. Вот бы за ним. Вот бы в истерике биться в его руках, требуя объясниться, но его хриплое "извини" как стоп-сигнал, как предупреждение о своей неприступности. А Теодора знает, что ей уже не оправиться, не вылечить себя от болезни, которой он околдовал ее, никакие зелья и пилюли тут не помогут — обычная человеческая глупость разделенная на внутреннюю свободу. Теодоре с Джоном спокойно. Даже, когда он грубо ее за руки хватает, когда трясет так, что кружится голова, когда касается ее шеи губами, когда руками так быстро-быстро по талии, когда вжимается в ее тело своим... И ей предательски хорошо; предательски, потому что нельзя отыскать любовь всей жизни на выжженном поле, нельзя откопать его в смерти, нельзя позволять себе оставаться счастливой. Но она так привыкла быть на втором месте по значимости, что быть центром внимания и заботы для него стало подарком, быть для него ценнейшим человеком на свете — тянуться к нему одному, не замечая пустоту за его темными глазами, глазами, чья темнота стала теплом. Они целуются у какого-то дерева, пока лучи солнца скользят по их лицам. И кажется в этот момент льдины плавятся, давая расцвести райскому саду. — Я тебя никогда никуда не отпущу, Теодора. — А я и не сбегу, мистер Джон, — задорно смеётся она.//
Ей не хватает его, как свежего воздуха в прокуренной комнате. Ей без него жизнь кажется обманом и иллюзией. Она смотрит в глаза своей дочери и видит в них его, те загадочные, мудрые глаза. И даже в седине ее волос ей мерещатся его. Дочка беспомощно тянет к ней дрожащие руки, Теодора не в силах потерять последнее, что ее связывает с другим временем, с ее временем, где она для него было особенной, важной, с тем временем, где она всё-таки вышла замуж, сделала карьеру, родила дочь и умерла в дурацкой аварии, пережив всех друзей на десятилетия вперёд. Она помнит свои холодные слезы и каждую смерть. Она помнит, как Джон смотрел на нее непонимающим и немигающим взглядом, когда она уходила, оставляя его одного — так будет лучше, поверь — обещала, что не сбежишь — а ты и не держи. Хелен улыбается, будто ей снова восемь. — Мамочка, почитай мне. Теодора послушно читает дочке сказку. Уже так поздно для этого. Столько всего упущено. Вся ее жизнь помещается на этих мятых страничках. И где-то там, далеко, она счастлива, она счастлива в его теплых объятиях, в объятиях, подобных щиту, который её от всего мира убережёт. Как ей его не хватает. Не хватает любви, похороненной где-то там, на другом континенте, любви, умирающей от старости, в теле дочери, любви, которую она пронесла сквозь годы и сохранит до самой смерти. Ведь бессмертие ей даровано для этого — выткать себя из воспоминаний, собрать в своем теле музей и уже никогда его не покидать.
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.