***
В первые недели декабря морозы стоят такие лютые, что из теплого дома не хочется и носа показывать, но Лада с самого утра припадает к окну, разглядывая выросшие за ночь вдвое сугробы. К полудню она, что-то лепеча, начинает тянуть меня за подол верхнего платья, показывая на улицу маленьким пухлым пальчиком, поэтому приходится укутать ее в расшитую шаль поплотнее, одеть так тепло, как только можно, и вывести на расчищенную дорожку возле резного крыльца нашего терема. Дочь, похожая больше на сказочный путеводный клубок, чем на маленькую княжну, делает два неловких шага к самому высокому сугробу, вытягивает ладошку в маленькой рукавичке, чтобы потрогать пушистый снег, но после недоуменно глядит на меня ясно-синими глазами, показывая мне свои руки в варежках. — Не холодно без них будет, княжна? — интересуюсь я, стягивая рукавицы с крошечных рук, и дочь быстро качает головой из стороны в сторону, улыбаясь ясно и радостно. — Как тятя, — задумчиво тянет она и смеется, подпрыгнув на месте. — Разумеется, — соглашаюсь я, зная, что Лада все повторяет за отцом: ее воля, так в одной рубахе выходила бы в стужу, как он. Одно что дочь Февраля, думается мне, но кровь-то в ней самая что ни на есть человеческая, поэтому, когда дитя вдруг, задорно смеясь падает спиной в сугроб, что высотою вдвое больше нее самой, я тихо ужасаюсь и бросаюсь вперед, чтобы вытащить Ладу из снежного плена. — Играет она, Яра, не тревожься понапрасну, — слышу я голос Ильи и оборачиваюсь так быстро, что моя косица, подлетая, даже перебрасывается с левого плеча на спину. Муж стоит, опершись на резные перила терема, и на плече у него сидит один из снегирей, которых он ежедневно уходит кормить. Ярко-синий кафтан его в цвет глаз-сапфиров ожидаемо распахнут, шапка, подбитая мехом, едва на бок съехала, а волосы, подвязанные кожаным шнурком, слегка растрепаны, но весь вид его словно лучится спокойствием и радостью. Вот уж кто морозов не боится. Я вздрагиваю и, быстро поднимая на ноги Ладу, неспешно иду к Илье, пока дочка снова принимается голыми руками лепить что-то неведомое из рыхлого снега. — А как замерзнет? — Лада-то и замерзнет? — насмешливо вскидывает брови Февраль, и я поджимаю губы. Непривычно матерью быть; Василиса, может, и лучше справлялась, потому как доводилось ей в детстве со мной водится. Добра из того, правда, не выходило никакого, но старшей сестрице хоть не впервой было дитя на руках держать, когда сын ее появился на свет. А Лада моя шустрая, быстрая, на месте ей все не сидится; до того неукротимый характер у нее, что мне и невмоготу иногда управляться с ней. Февралю же, напротив, дается водиться с нею лучше, чем думалось мне поначалу, и он словно знает наперед о каждой выходке дочери, поэтому оберегает ее и не дает пораниться лишний раз или вот — снега за шиворот набрать. — Прости, милый мой, не каждый день я детей рожаю, чтобы беспечно к ним относиться. — Ты думаешь, мне родительство привычно? — смеется Илья и смотрит на то, как Лада неумело подбрасывает в воздух снег. И впрямь, наверное, не станет дочь самого Февраля мерзнуть: даже такой мороз, от которого воздух трещит, а снег оглушительно громко хрустит под сапогами, только в радость маленькой княжне. Улыбаюсь супротив воли, глядя на забаву Лады, но тут же вздрагиваю от порыва холодного ветра. — Тебе, Яра, в тереме бы остаться. — Зачем? — Там тепло, — дразнит он, и я вдруг вспоминаю наш с ним разговор на конюшне, аккурат перед его отъездом. Дыхание на мгновение сбивается, когда Февраль со спины обнимает меня, и его горячие ладони накрывают мои озябшие пальцы. Точно, как тогда. — И никакой зимний колдун до тебя не доберется. — Мой колдун меня и из-под земли достанет, — тихо отвечаю я, прислоняясь ближе к мужу, к его груди, чье тепло чувствуется как будто даже через слои зимней одежды. Я подношу к губам наши сплетенные руки и целую тыльную сторону его ладони, а потом смеюсь: — Мне тогда странным казалось, что от тебя пахло рябиной да снегом, а сейчас я уже почти не обращаю внимания. Свыклась будто. — Но ведь снег ничем не пахнет, глупая княжна, — тихо смеется он мне на ухо, и я качаю головой, чувствуя, как мурашки бегут вдоль позвоночника, когда Илья, как и в тот вечер, прижимается губами к моему затылку. Февралю, конечно, виднее — он и есть этот снег, эти метели и сугробы. Но для меня снег пахнет мечтой — сказкой о двенадцати братьях, которую я знаю наизусть сызмальства. Снег пахнет надеждой: надеждой на то, что он сумеет вылечить больного отца. Снег пахнет горечью — от потери лучшего друга, умершего на границе Зимнего леса, выходит, дважды. Снег пахнет любовью к вечному, непостижимому Февралю, который глядит на свою маленькую, хрупкую, человеческую дочь с нескрываемой гордостью и греет меня теплом своих белых рук.Снег
16 апреля 2022 г. в 00:28
Обыкновенно в дни, когда солнце не прячет стыдливо свой ясный лик за облаками, синие глаза Ильи напоминают сапфиры, какие я видела лишь несколько раз в своей жизни, когда Василисе, как старшей дочери, было позволено надеть кокошник матери. Блеск драгоценных камней слепил и радовал глаз, переливаясь, и я помню, как засмотрелась по первости на мягкое глубокое сияние головного убора, что ореолом огибал голову Василисы. Однако даже сапфиры при всей своей идеальной первозданной красоте не могли сравниться с блеском глаз Ильи, когда он счастлив.
Но сейчас, замечаю я, находясь в одном маленьком шаге от него, передо мной вовсе не те насыщенно-синие переливы. Глаза его потемнели, и теперь по цвету были похожи на глубокие синие воды бушевавшего моря или на тяжелые чернильные тучи. Он хмурится, сжимая крепкими ладонями мои плечи, и я могла бы даже почувствовать боль от цепкой хватки его пальцев, но Илья не смеет причинить мне вред. Не сейчас, когда думает, что еще несколько лун назад я могла напрочь замерзнуть в одиноких снегах Декабрьского леса.
Он злится.
Я чувствую, как медленно и тяжело он дышит, как крепко держит меня, словно останавливает от непоправимой глупости, как силится, может, сказать что-то, но не находит должных слов. А я, точно застыв, не могу заставить себя нарушить тишину первой, как будто стыдясь своего поступка. Я точно знаю, что в день, когда отправилась за живой водой, могла бы рассказать Илье о своей затее, как знаю и то, что он не отпустил бы меня. Или увязался бы следом — а уж там попробуй угадай, что колдун с двух воров бы потребовал. От одной только страшной картинки, нечеткой, размытой, но стремительно всплывшей перед глазами, о том, что мог сделать с нами декабрьский чародей, я ахаю, не сдерживаясь, и едва отшатываюсь назад, наконец, разбивая тишину и недвижимость. Тут же попятившись, я в следующее мгновение упираюсь спиной в стог сена и поднимаю встревоженный взгляд на своего друга. А Илья, похоже, принимает, мое неловкое движение за испуг, поэтому спешно выпускает меня из собственной хватки; злость и горечь его взгляда сменяются на страх, и мне в тот же миг хочется вновь броситься к нему — еще ближе, чтобы убедить в своей оплошности, да только я все стою на одном месте, не отрывая взгляда от его глаз.
Илья, быть может, и разгневан моим поступком, но ведь и мне впору злиться, думаю я, чувствуя, как в груди вскипает бурлящая ярость.
— Уезжаешь на год, — тихо шепчу я, сминая замерзшими пальцами рукав светлого кафтана. Я набросила его на плечи быстро, не раздумывая, когда выбегала из дома из-под надзора нянюшки, поэтому не успела даже и понять, что кафтан этот предназначен был для теплой октябрьской погоды, но точно не для ноябрьских заморозков. Чувствуя, что начинаю замерзать, всем телом вздрагиваю и плотнее запахиваю полы верхнего одеяния. Закрываюсь от холода и словно закрываюсь от Ильи. Новость об его скором отъезде ранит меня сильнее, чем я могла бы представить, и гораздо больше, чем я могу выразить, но мне приходится кивнуть, зная, как давно он этого хотел. Помолчав еще мгновение, тихо добавляю: — Отчего-то радости на лице твоем не видать.
— Рад я буду, когда вновь вернусь в Ренск, а пока, — он делает шаг вперед, замечая, как я тру свои пальцы в попытке хоть немного согреть кожу, и одним движением перехватывает мои руки, — пока, пожалуй, не до улыбок да не до радости.
Его ладони теплые, горячие, такие, словно ему нипочем холод ноябрьской ночи; от Ильи пышет жаром, и я, как думается мне в первые секунды, льну к горячим прикосновениям, как будто хочу утонуть в его необъятном тепле. Только оказавшись совсем близко к нему и почувствовав, как его рука несмело обнимает плечи, прижимая мое дрожащее тело ближе к себе, я понимаю, что, может, лукавлю, и раствориться мне хочется в его душе, а не в жаре его тела. Утыкаюсь носом в ткань рубахи и вдыхаю запах его кожи, отдающий чем-то совсем незнакомым, свежим, сладковато-горьким.
Он дурманит, как крепкий хмельной мед из наших погребов, только я все никак не могу понять, от аромата ли голову ведет или от близости Ильи. Сердце пропускает удар от последней мысли, и я сдавленно и неровно выдыхаю, но почему-то еще крепче прижимаюсь к Илье, чувствуя, как его пальцы сначала сжимают парчу кафтана, а потом медленно, почти неощутимо ведут по выбившимся из растрепавшейся косы прядям волос. Впору бы отпрянуть поскорее, но мне вовсе не хочется, чтоб он останавливался, поэтому я закидываю голову назад, пытаясь затылком упереться в его ладонь.
— Яра…
— Пожалуйста, не уезжай. Не отпускай, — срывается с моих губ в молитвенной просьбе эта простая фраза, и Илья порывисто выдыхает со стоном: словно он хочет что-то сказать в ответ, может, возразить, но не смеет противиться порыву, в котором склоняется над моим лицом. Одной ладонью он по-прежнему гладит мои руки, согревает пальцы, и я стараюсь как можно крепче ухватиться за нее в безуспешной попытке отогреть не то тело свое продрогшее, не то озябшую душу. Я невесело улыбаюсь и, приподнимаясь на носочках, прижимаю губы к его уху, шепча: — Кто же меня тогда согревать будет?
— Тогда тебе лучше в тереме оставаться, княжна. Там тепло, — в тон моему тихому шепоту отзывается Илья, и я вновь прячу лицо в изгибе между его плечом и шеей, — и никакой зимний колдун до тебя не доберется.
— Он ведь колдун. Захочет — и достанет из-под самой земли.
— Но если с тобой он сделает что-то, если хоть волосок с твоей головы упадет, тогда и я его достану. И, ох, Яра, несдобровать в тот миг ни смертному, ни чародею с его снегами да метелями.
— Почему? — смотрю на него, подняв голову, но Илья глядит словно куда-то сквозь стену, в пустоту, пытаясь рассмотреть что-то неведомое для меня.
— Потому что не имеет на тебя никакого права декабрьский маг. Да и сам Декабрь, кабы жив был, не посмел бы дотронуться до тебя, пока я дышу, а сердце мое бьется. Права он такого не имеет.
— А Ноябрь, выходит, право имеет, коли ты так рассуждаешь? — подшучиваю я, тут же прикусив изнутри щеку, чтобы не рассмеяться, но Илья отчего-то переводит на меня взгляд и смотрит так серьезно, что я едва не вздрагиваю и замечаю, как вновь темнеют синие глаза друга.
— Никто не имеет, никто. Только, быть может… — начинает Илья, но тут же осекается.
Я смотрю на то, как мрачнеет его обыкновенно радостное лицо, но не чувствую злости, какая была в самом начале нашего разговора. Илья вновь льнет ко мне и прижимается носом к моей макушке, а свободной рукой крепче обнимает мои плечи. Мне становится тепло, впервые, может, за вечер, и я несмело вынимаю одну ладонь из стальной хватки его сильных рук, но только затем, чтобы обнять его в ответ. Мы стоим подле друг друга, вцепившись в парчовые кафтаны, уже несколько минут кряду, но сейчас я точно знаю, что размыкать объятие — последнее, чего мне хочется. Спрашивать, что он имел в виду, не договорив свою последнюю фразу, я не решаюсь. Однако я почему-то хочу верить, что и сама прекрасно знаю окончание предложения.
— От тебя пахнет рябиной, — невпопад говорю я, вспоминая, что напоминает запах его кожи, и вдруг чувствую гулкий смех Ильи. — И зимой, снегом, прямо как в том лесу.
— Видимо, в детстве провел слишком много времени на границе леса проклятого, — уже веселее отвечает он и коротко прижимается губами к моему затылку. Целует. От осознания этого простого действия внутри что-то сжимается, каменеет, и я так и замираю. Будь кто другой на месте Ильи — своевольный Исай или залетный жених, мечтавший о моем немалом приданом, — я бы, не раздумывая ударила наглеца, но сейчас… Я не просто готова простить его за вольность: мне хочется большего. Знаю, прекрасно знаю, что не дозволено это, но, повинуясь тянущему трепету в животе и сердце, я осторожно переплетаю наши пальцы друг с другом и коротко целую его в щеку.
Мы прощаемся. Я не хочу в том признаваться самой себе, зная, что завтра в полдень предстоит попрощаться по-настоящему, чинно, на глазах отца, Ярослава, Олега и моих сестриц, но каждое мгновение этого вечера хочется поймать и заковать во что-то неизменное, в камень или… лед. Да, быть может, лед смог бы сохранить навечно этот взгляд, эти касания рук, эту нежность и даже боль.
— Если бы я могла повелевать снегом, как тот колдун, то приказала бы заморозить этот миг, — тихо признаюсь в своих нелепых мечтах я и чувствую, как в ответ Илья сжимает мои пальцы и слабо улыбается. Только губами — синие глаза его смотрят печально, с сожалением и сомнением, как будто он вот-вот готовится отказаться от своего решения уезжать. В первую секунду я радуюсь, а после думаю, что нельзя позволять Илье поступать опрометчиво; а уж что-что, но в этом он мастер — непредсказуемый, свободный, гордый, он был таким все то время, что мы дружим. Точно как ветер или, коль уж речь о зиме, то как февральская вьюга, о какой теперь только истории сказывают.
— Расскажи мне, — просит вдруг Илья. Я непонимающе гляжу на него, возвращаясь из омута собственных мечтаний и домыслов, а юноша поясняет, наконец, отступая от меня на шаг, но оставляя меня без спасительного тепла. — Расскажи, какой он, колдун твой. Больно много уж речей о нем я слышал за последние полчаса.
Я смеюсь, зная, что, может, это последняя моя искренняя улыбка, на какую я буду способная в ближайший год до его возвращения.
Примечания:
Вот их люблю.