У Золотарева в голове проносится в один момент странная, навожденная почти мысль, как бы между прочим
«вдруг» и
«случайно». Он прокручивает ее в голове несколько раз, обсмаковывает, обдумывает как следует — потому как не привык действовать чересчур сгоряча. Жизнь учит быть осторожным; жизнь учит быть предусмотрительным. А война — тем более.
Именно поэтому кольцо его, так дрожащее, готовое вот-вот сорваться с пальца и быть отдано в чужие, незнакомые, подозрительные даже руки, быть может, грязные и грешные, остается у него на пальце. И мужчина смотрит вслед этому одинокому силуэту на фоне всего самого белого-белого, и думает лишь одно — не ошибся ли? Не привязался ли к кольцу этому глупому так сильно и отчаянно? Не пора ли с ним, как он и сказал ребятам у костра, расстаться и позабыть болезненное прошлое? Быть может, и не время. Быть может, и не пора, раз сердце как-то подсказывает и заселяет в голову сомнения — оставь, пригодится еще. Не тебе, так кому-нибудь подостойнее. Разве не то самое прошлое научило тебя видеть людей насквозь? разве не оно самое показало на деле — люди не всегда такие, какими кажутся на первый взгляд?
И Саша отворачивается, снимает кольцо с пальца и снова перекладывает в нагрудный карман — как-то носить и смотреть на него теперь неловко и стыдно. Носить под самым сердцем. Бежать то ли от себя, то ли от судьбы. А сейчас у него все в одну стопку; все одно и то же. И лишь молодые, растерянные лица, встречающие его за спиной, помогают от этих мыслей мрачных отвлечься. Сбросить груз с плеч ненадолго. Вдохнуть полной грудью — быть может, забыться немного от прошлых неверных шагов и терзающих изнутри чувств. Стать душой чуть помоложе, опуская все ранние годы, проведенные под градами, взрывами и пулями; рядом со смертью. Почувствовать, что жизнь еще вся впереди — мирная, спокойная, размеренная. Счастливая даже, может быть, если он постарается.
Саша слабо, по-доброму улыбается, оглядывая чуть галдящих меж собой дятловцев. На душе от этого как-то особенно приятно и тепло. Золотарев думает, что вся молодежь такая —неунывающая, сильная духом, полная льющейся изнутри энергии и желанием жить да жить; позволяющая другим почувствовать себя также, побыть вместе с ними частью чего-то; во все времена такая. Даже во время войны и кризиса. Наивная зачастую. Кто-то больше, кто-то меньше. Но в большинстве своем — искренняя еще и светлая. А эти ребята, дятловцы, Золотареву в этот самый момент кажутся какими-то особенно чистыми и яркими.
Саше казалось, что пройти маршрут ему нужно как можно скорее — и одна из причин, что он совсем не вписывается в компанию молодых и энергичных. Но тут все ребята вдруг, как один, показывают ему обратное; вдруг заставляют вспомнить о том, что давно позабылось и уже стало неважным; вдруг вдыхают в него, кажется, что-то совсем новое. Или хорошо запрятанное старое. Саша пока не разобрался и сам; но обязательно разберется позже. И, в общем-то, стоит им затронуть струны его души — как-то забываются все сомнения и хочется лишь чтобы минуты светлые и искренние продлились как можно дольше. Хочется как-то нелепо брать пример с еще не совсем мудрых, но вполне смышленных и открытых.
Ему как-то особенно приятно справлять свой день рождения здесь, в горах, средь белой бархатной стены, у ненавистной Юркиной печки, под завывания ветра и особую романтику глубоких вечерних разговоров да заводящиеся Рустемом песни под мандолину. Ни ругаться, ни учить, ни наставлять, правила свои, еще по военным временам, навязывать не хочется, как обычно в походах да с учениками. Волю вдруг дать каждому хочется; а себе — покоя. Хоть немножко. Хоть напоследок, перед новым рывком.
Золотарев мотает головой и отпихивает Колин подарок, а про себя вспоминает все подряд, как-то вспышками: признания Юдина, извинения Дятлова, разборы песен со Слободиным, разговоры о кино — с Кривонищенко и Дорошенко, и о книгах — с Колмогоровой и Колеватовым, наставления Дубининой, дискуссии, дружеские, но интересные, насыщенные — с Тибо. И как-то даже не удивляется, что Колька не принимает отказов. Улыбается в ответ, глядит, чуть прищурившись — как хитрый кот, и протягивает с руки своей часы. А вслед, под всеобщие разговоры и присвистывания, также ловко и быстро передает из кармана своего кольцо.
Замечает ли это хоть кто-то, кроме самого Тибо — загадка; палатка быстро наполняется шумом и гамом, будто внутри находятся не ответственные туристы и студенты, а самые настоящие дети или капризные пьяницы, как в любом кабаке. Каждый отвлекается — кто на свои дела, кто на соседа, и под эту какофонию Саша успевает мимоходом Коле подмигнуть. Тибо смотрит с улыбкой, но как-то потерянно — самую малость; а кольцо сжимает в кулаке крепко-крепко, будто боится раскрыть ладонь и не то показать друзьям, не то его выронить и потерять. Коля помнит разговоры за костром; Коля помнит дискуссии — и попытки нравоучений, изредка мелькающие в уже привыкшем к прошлому учителя и военного в одном лице Золотареве.
— Не могу я с ним расстаться. Смеяться будешь — и пусть, но страшно мне. Привык я, понимаешь? Полжизни уж так.
— А расстаться с чем страшно? С прошлым, или с кольцом?
. . .
— Хорошие вопросы ты, Коля, задаешь.
— Вы первый, кто так думает. А я думаю — конец прошлого для кого-то может стать началом нового.
Коля сжимает кольцо так крепко, что кажется, будто металл обжигает кожу — но он, конечно, не обжигает. Тибо искренне хочется верить, что этот знак доброй воли значит что-то не только для Саши; но и для него. Он глядит украдкой в сторону уложившей ему на плечо голову Люды и надеется, что для него это — тоже окончание чего-то старого и начало чего-то нового.
Дубинина тихонько вздыхает прямо у его уха, а после выдает тихо-тихо, вполголоса:
— Странно так, наверное, день рождения справлять. Как думаешь?
— Думаю, что лучше не бывает. — не задумываясь, отвечает Коля, улыбается в ответ ей и прячет кольцо под куртку. Разворачивается как-то особо резко и неожиданно, Зинка даже с места своего сдавленно вздыхает и ойкает — замечает, как близко друг к другу их с Людой лица оказываются. Под смешки Кривонищенко со Слободиным да недовольное тшиканье Дятлова в сторону этих двоих Дубинина смущенно отстраняется и прячет взгляд; а Коля, хотя ему до безумия хочется сквозь землю провалиться и извиниться перед Людкой раз триста, непринужденно отшучивается, привлекая всеобщее внимание обыденно к себе и своим разговорам как-то даже немного ни о чем. Не проходит и минуты, как курьезный случай забывается, все переключаются, а Людка придвигается обратно, снова поднимая на Тибо влюбленные глазки. И это ему, безусловно, льстит. Это ему, безусловно, нравится.
Не сосчитать дни, которыми он грезил и ждал этого момента — наяву. Как странно. Коля прокручивает в голове образы последних дней, приподнимается на своем месте — проверяя, все ли спят. Задерживает взгляд на Дубининой, не сдерживает глупой улыбки — а думал, не только может, но и умеет сдержанным быть. Только какое там, когда совсем рядом твое счастье? Тибо прислушивается к чужому дыханию со всех сторон — в тишине каждый шорох, вдох и выдох особенно сильно бьют по ушам. Кольке отчего-то неспокойно; он пытается уснуть, пытается отогнать от себя ворох всех мыслей, крутится на месте, случайно задевая близлежащих — молится про себя, лишь бы не разбудить; а то потом не оберешься.
В ночной почти тиши, шурша курткой, вытягивает из кармана кольцо. Крутит его меж пальцев, рассматривает внимательно со всех сторон; поджимает губы в каком-то якобы неуверенном, сомнительном жесте, и долго еще думает, думает усиленно, взвешивая будто все вселенские законы и правила, прежде чем осторожно кольцо это попробовать надеть.
На один палец не налезает, но парень не сдается и пробует другой; на этот раз удачно. Холодок как-то пробегает по спине после — Тибо чувствует явственно. Но кольцо не снимает. Смотрит на него еще недолго, уже на пальце, а после прячет руку под голову и прикрывает глаза.
Сроднимся еще, думает про себя.
Я этот поход всю жизнь вспоминать буду. И ты тому — доказательство.
Когда ночью раздается шум, первый просыпается Коля. В самый последний момент — как-то до абсурдного вовремя, — перескальзывает со своего места чуть в сторону, закрывая тем самым от основного удара Люду. В паническом переклике и попытках образумить одних и успокоить других Тибо едва различает смысл доносящихся до него фраз. Слышит, а уловить не может; будто в дымке; будто в тумане; голова гудит, а дышать тяжело — изнутри что-то сдавило. Или это просто удушающий страх и тревога? Тибо некогда разбираться, и он подхватывает что-то бессвязно бормочущую Дубинину за плечи, встряхивает немного — ощутимо, но не сильно, в себя привести, после чего помогает протиснуться через новообразовавшийся выход из палатки к остальным ребятам.
А сам тормозит; у самого колит у самых кончиков пальцев, хотя еще тепло. Относительно. Он оборачивается спешно назад, ловит взглядом Золотарева — тот почти смеется через силу, и Коле почему-то кажется, что это до глупости странно, но ему так хочется смеяться в ответ; иронично и символично, будто в знак протеста. Будто всем лавинам и метелям назло. Будто судьбе самой в лицо — если оно у нее, конечно, есть. И совесть сжирает с потрохами — Тибо тащит его за собой, Тибо почти командным, грубым голосом кричит —
замолчи, отставить, отбой, только иди, иди, ползи, держись за меня. И уже плевать на фамильярность — Золотарев почему-то, то ли ввиду ситуации, то ли по воспоминаниям 1940-х, слушается беспрекословно, даже не пытаясь упираться и спорить. Идет, идет, спотыкается, ползет, держится. Молчит. Не говорит почти ничего. Наблюдает; делает молча выводы. Молча признает, молча смиряется.
Если кто из них и был к смерти готов, то только Саша. Еще там, на войне, в окопах, на блокпостах, под свистом ракет и грохотом разрывных гранат, он так устал в какой-то момент смерти бояться, что просто взял и принял неизбежность. И каждый раз — как чудо, — спасение, удача, безопасность. Вокруг столько смертей, столько криков, боли, крови, горя и груды трупов. Агония страхов. Контузия. Но — жив. Здесь. Сейчас. Один. Если кому и суждено было уйти на тот свет, так это ему — да уже давно.
— Возьмите, — бурчит Коля, протягивая Золотареву кольцо, пока они лежат, облокотившись о ствол дерева. Саша смотрит на того удивленно, а после мотает головой.
— Дурак ты, а. Надень его. Надень, говорю тебе, и не снимай.
— Оно оберегало вас! Оберегало, Саш. Оно ваше. Вы ранены. — Тибо едва не воет, как маленький волчонок.
— А почему я, по-твоему, ранен? — хрипло смеется в ответ Саша. — Меня еще там забрать должны были — слышишь, Коль? Я и так отсрочил. Так хватит со мной спорить! Побереги Людку… и себя побереги…
Золотарев спас единицы, а отнял сотни, тысячи жизней. И гордиться здесь нечем. Саша и не гордится. Жизнь его давно поделена на до и после; и доказательством тому даже его имя. Ему больше не хочется отнимать; ему хочется спасти. Мужчина тянет дрожащую руку, толкает как-то особенно сильно Тибо в грудную клетку, и тшикает.
— Иди давай.
Смирно, солдат!
Коля не солдат, и слушается нехотя, с запинкой, однако одна лишь мысль селится у него в голове, лишь одно желание и цель овладевают им и заставляют двигаться дальше, несмотря на боль, несмотря на холод, несмотря на страх, несмотря на совесть. Где-то там его ждет Люда; и он пообещал ей вернуться; он пообещал ей во что бы то ни стало отсюда выбраться и спастись. И он не может оставить ее там совсем одну.
— Люда, Люда, ты как? Как ты? — Тибо падает рядом с ней, прямо в снег, и обхватывает руками ее лицо. Он почти не чувствует от холода ее кожу; ни тепла, ни привычного румянца, яркой мимики не видит — все ресницы в инее, а губы совсем сухие, потрескавшиеся, как льдинки. — Люд, не спи! Только не спи, пожалуйста. Я здесь. Я здесь, слышишь? Я тебя согрею. Давай, ну-ка. Давай я тебе помогу.
Он снимает с себя куртку и помогает Дубининой приподняться, набрасывая одежду поверх ее хрупких плеч. Притягивает к себе ее ладони — растирает собственными задубинившимися пальцами, дует на них, а самому кажется, будто во всем мире больше не осталось теплого воздуха, и он дует, вдыхает-выдыхает упорно, а на деле лишь гоняет ледяной, пробирающий насквозь холод туда-сюда, отчего совсем маленькая на фоне этой метели и сугробов Люда морщится, всхлипывает тихонько, и как-то совсем отчаянно жмется поближе к Коле, пытаясь спрятаться от ветра и боли. Только прятаться как-то негде и на деле совсем не получается.
Дубинина бормочет что-то, вспоминает обрывисто прошлое, походы вспоминает, сестер, девчонок из общежития, как-то совсем нескладно и невпопад это все на Колю вываливает, а тот прижимает ее к себе, не в силах даже рукой пошевелить в знак участия, успокаивающе погладить или по спине похлопать, хотя очень хочется, и лишь слушает внимательно, вникает, отвечает что-то даже в тему, а потом заговорщически шепчет в самое ухо, что все будет хорошо, что они обязательно выберутся, что он ее не оставит — никогда и ни за что. Люда думает, что все его слова похожи на строчки в книжках, а если это так, то все должно быть и вправду хорошо — ведь в конце всегда живут долго и счастливо. И пускай Саша Колеватов может с этим спорить, сколько угодно, Дубинина знает: у них с Колей не должно быть плохой концовки. Иначе зачем все это начиналось?
— Я люблю тебя, Люд.
— Коля, Коль… прости меня. Прости меня, пожалуйста, за все.
***
Комья снега настойчиво ударяют в стекло; припорошило подоконник. Сквозь маленькую щелочку в пустую комнатушку проникает морозный-морозный воздух. На столе у окошка горит ночник; желтые отблески падают на исписанные листы бумаги на столе — на них аккуратно, красиво выведенные буквы в длинно сложенных строках тянутся к самому низу, самому корешочку; так бывает, когда слишком много мыслей, и хочется успеть все записать за раз. Только обрывается странно — будто на полуслове, впопыхах.
Дверь нараспашку; в коридоре неспокойней, но намного темнее — ни одного светильника. С кухни слышатся оживленные голоса и свист чайника; громкий, звонкий, аж до боли в ушах, чересчур настойчивый. Из-за прикрытой плотно двери льется яркий свет. И кухня — светлая-светлая; даже глаз поначалу немного режет. Крохотная, но обжитая, уютная. Свист — не сразу, — затихает. Разговоры становятся чуть тише.
— Коль, — доносится, — а это что?
В тоненьких женских пальцах сияет небольшое украшение; девушка крутит кольцо по сторонам, и на свету оно чуть будто бы вспыхивает. Тибо передергивает немного даже, когда узнает кольцо.
— Я в ящике нашла. — Люда кладет кольцо на стол перед Колей, почти виновато оправдываясь. — Искала что-то, а оно выпало… не знаю, откуда. Коль. Это же то самое?
Тибо-Бриньоль подхватывает кольцо немного опасливо, с долей тоски — и вздыхает, тоже разглядывая его со всех сторон и ракурсов.
— То самое. — кивает нехотя Коля. Сжимает кольцо опять в кулаке. Уже не жжется. И как-то даже будто в сердце отзывается иначе. Тибо поднимает взгляд на Люду и грустно улыбается. — Мне Саша его… накануне отдал. Оно и правда, кажется, оберег.
Дубинина опускается напротив и как-то совсем притихает; не улыбается больше даже. Все дни, недели, месяца, года будто в одночасье рушатся и разбиваются о стекло воспоминаний. Ворох осколков осыпается на обоих — и они сидят, глупо глядя перед собой, не зная, куда теперь от них деваться. Кажется, не стало легче. Кажется, все также страшно; все также болит; ничуть не меньше и не слабее.
Только кольцо — кольцо, как и думал тогда Тибо, навсегда об этом походе будет напоминать. И они никогда, никогда его не забудут.
Коля протягивает руку через стол и накрывает своей ладонью ладонь Люды. Та поднимает на него взгляд, видит во взгляде его встречном — отражение собственного нутра, и шевелит рукой, осторожно переплетая пальцы свои с чужими.
— Я по ним скучаю.
— Я тоже.
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.