Сквозь просветы в листве солнечные лучи косыми линиями падают на её лицо, заливая его необычайным, неземным светом. Петра улыбается, заправляя за ушко соломенный локон. Она прекрасна, цветущая и молодая, сама жизнь светится в её чертах. Немногие мечтатели, таинственные служители культа красоты, которые молча сравнивают с совершенством всё, что видят, уловили бы в ней священную гармонию. В этой безвестной девушке чувствовалась порода. Она соединяла в себе красоту стиля и красоту ритма. Стиль – форма идеала, ритм – его движение. Она склоняет светлую головку и едва слышно спрашивает: «О чем ты молчишь, Райвель? О пустяках, или о чём-то важном?». Он лишь закрывает глаза. Эти два существа, связанные такой редкостной и такой трогательной любовью, столь долго жившие друг для друга, скрывали свои чувства друг от друга, страдали друг возле друга, друг из-за друга, молча, не сетуя, улыбаясь.
Как, раскинув руки, Лежали ушедшие в ночь, И как спали вповалку Живые, не видя снов... Райвелю казалось, что он видит их всех, таких близких и таких далёких. Вон же они – глядят на него из темноты, те, кто не имел иной жизни, кроме как исполнять приказы, любить, неустанно точить лезвия, разить врага во имя человечества. И вечный бой! Покой им только снился. Какие ж сны теперь в том смертном сне им снятся, когда покров земного чувства снят? Их бледные, размытые лица, словно просматриваемые сквозь мутную искажённую призму, сливаются в одно квази-лицо, и в голове Райвеля раздаётся шепот, неумолимо проникающий в каждую клетку мозга, расширяющий зрачки, сужающий сосуды. Многоголосье шепчет в унисон: - Скажи им там, что б больше не будили! Пускай ничто не потревожит наши сны. Что из того, что мы не победили? Что из того, что не вернулись мы? Все они кричат ультразвуком ему в уши криком своей смерти. И Райвель тоже кричит, прорезая тишину беззвучным протяжным воплем – это был крик всего человечества, всей его отчаянной скорби и ненависти. Рот мужчины широко отрыт, глаза плотно зажмурены, лишь бы ни одна струйка темноты не просочилась под припухшие веки. Но Райвель больше не в силах держать оборону, и он резко распахивает глаза, глядя в самое сердце тьме, и нечеловеческий крик хлещет из его глазниц. Безмолвный крик его наводняет комнату, вытекает сквозь окна, разливается по всему миру, словно некий беззвучный призыв. И дрожала рука У того, кто остался жив, И внезапно в вечность Вдруг превратился миг. Ему казалось, что он вот-вот сам собой задохнётся, что отверстие, через которое он смотрит на мир, будет и дальше сужаться и сужаться, пока непроницаемая чернота не сомкнётся над его головой. Он тонет в невыразимой пустоте. Пустота – это выход. Пустота приветлива. Пустота протягивает к нему руки. В такие моменты он не мог ничего решать, ничего чувствовать, и жить никак. В его грудной клетке образовалось пустое пространство, которое некогда было заполнено одной единственной женщиной, а сейчас должно было зиять чёрным провалом, ибо нет ничего достойнее Петры, чтобы заполнить эту пустоту. Это было то самое НИЧТО. Nil, nothing, zip, zilch, zero. А "жизнь" - только слово, Есть лишь любовь и есть смерть... Райвель лежит на спине – на полу ли, на кровати ли, в невесомости ли? Его окутывает подвижная, густая темнота, просачиваясь в его ноздри и заполняя лёгкие. Капрал уже не может дышать, и сердце его словно не бьётся – он замер на грани абсолютной, подлинной пустоты, там, за границами боли. Перед внутренним взором его одна только тьма, мягкая, будто прибой, обволакивающая. В этой тьме его лицо кажется бледным, словно сама смерть уже наложила на него свою печать. И из этой тьмы появляется её профиль, спокойный и прекрасный. Она медленно приближается к самому его уху, и губы её размыкаются. Петра беззвучно шепчет: - О чём ты молчишь, Райвель? О пустяках, или о чём-то важном?Часть 1
6 сентября 2013 г. в 20:04
И горел
Погребальным костром закат,
И волками смотрели звезды из облаков.
И хлопало крыльями
Черное племя ворон,
И смеялось небо,
А потом прикусило язык.
Нужно лишь пережить, перегнать эти мгновения. Нужно лишь переждать это время, кидая новый взгляд за окно, опуская ладонь на колени, глядя на траурное небо, и листья, и полоску заката сквозную. Вон там, за окном, виднеются вокруг дома деревья, которые черными руками поддерживают бесконечный груз неба. Вдоль вечернего неба, черно-красных умолкших процессий, мимо низких деревьев ежечасно проносятся по ветру листья, ударяясь в стекло, ударяясь о камень. Пролетают листья, летят, ударяются о землю, падают боком, пролетают, проносятся листья вдоль запертых окон, дрожа в мажоре, в пожаре, вираже полета, соскальзывая по стеклу, словно платье с плеча. За окном догорает погребальным костром закат.
В сети связок
В горле комом теснится крик,
Но настала пора,
И тут уж кричи, не кричи.
Душа немая, у неё нет голоса, она не может кричать. Она должна терпеть, терпеть, терпеть…
В сумраке комнаты едва различимо виднеется силуэт человека.
Если бы кто-то спросил в этот день, жив ли он, Райвель бы, право, не нашёлся бы с ответом. Он был необычайно бледен и скован, лик его был наполненный отрешённостью, разрываемый каким-то болезненным отсутствием. Ничего. Абсолютная безучастность в каждом движении.
У него осталась одна усталость, как после ночной битвы с титанами, и смутное, размытое отчаянием воспоминание, исполненное сожалений.
Райвель прижимал сжатый кулак к груди, словно пытаясь выдавить боль, разрастающуюся где-то под рёбрами и пускающую метастазы, точно злокачественная опухоль.
Он слышал, как прошлое начинает говорить с ним, тянет его назад, дышит ему в затылок, гладит пальцами по спине… И он уже не хотел бежать.
Лишь потом
Кто-то долго не сможет забыть,
Как, шатаясь, бойцы
О траву вытирали мечи.
Когда-то всё было иначе. До встречи с ней он не был ни мизантропом, ни женоненавистником, просто ему до безумия нравилось одиночество, закалённое и окрепшее в душе за долгие-долгие годы его непростого прошлого. Он был лучшей компанией сам себе, он был одним единственным человеком в своём мире, ему было нечего сказать окружающим, никому, никогда.
Но она с мощью пушечного ядра ворвалась в его жизнь, и ни в одной сказке не было такой женщины, за которую сражались бы дольше и отчаяннее, чем он сражался за неё с самим собой.
Райвель казался слишком холодным, слишком рассудительным, лишённым чувства, он был глух к страстным призывам жизни и шёл по грустному пути долга так же спокойно, как и по пути самого яркого личного счастья – идти бок обок с ней…
Петра была красива, а всё красивое, по правде говоря, доставляло ему глубинное удовольствие. И, наконец, - в этом он меньше всего был склонен себе признаться, - она сама заполняла пустоту его жизни, которую не мог заполнить целый мир, потому что она была живым существом, способным ответить теплом на тепло.
Рядом с ней исчезала та пустота, которая гнездилась у него под сердцем ежечасно, ежеминутно. Она привносила в его жизнь некий едва уловимый, лёгкий, верный смысл.
Петра была из тех, кто заранее предназначен для тихого подвига любви, соединённого с печалью и заботой, - для неё преданность и любовь были своеобразной атмосферой, органической потребностью.
Это было как смертный приговор: знать, что он уже никогда не сможет обнять её, да что там! Он уже никогда не сможет взглянуть на неё…
Какое-то невыразимое клеймо ужаса и скорби, и того, что лежит за границами возмущения и отчаяния, упало на него, высеклось на его лице и долго-долго не исчезнет ещё, как проклятие доли, до самой его смерти.
Эта нечеловеческая скорбь перекрыла в его душе даже страх неминуемой гибели, даже чувство, что и он когда-то точно так же умрёт. Да, он непременно умрёт, он будет забыт, и место, которое он занимал, будет поглощено существованием других. И никто о нём не вспомнит…
Он умрёт в одиночестве, храня под подрагивающими веками её светлый и незыблемый образ.