***
— Господи! Дай же мне знак, если ты на моей стороне! Дверь распахивается негромко, но уверенно. Руневский выглядит слегка сконфуженным, ворвавшись в дамскую комнату без стука. Хотя стук Алина едва ли была способна услышать в порыве истерики. Да и девичьи уши только начинали отрастать заново. И отчего отрезать именно уши: страшное иезуитство. Руневский прикусывает язык, чтобы не сболтнуть лишнего. — А Ваша сторона - это какая? — И мягко улыбается. Алина молчит. Алина морщится, когда упругий хрящ начинает сформировываться буквально из пустоты, обрастая кожей, и стонет, когда регенерирует слуховой проход, ударяя в голову пронзительным звоном. Она злится на Руневского искренне. Шипит на него, по-кошачьи выгибая спину, путаясь в мягких графских подушках, отбрасывает их с кровати рукой и даже не замечает, как они летят в самого хозяина. Алине больно. Она пытается достучаться до него так, как уже привыкла: вместо диапазона спокойной человеческой речи выбирает сто гигагерц крика, машет изящными руками на грубый мужицкий манер. И не получает в ответ ничего. Человек кричит, брызжет слюной, ругается, чтобы в ответ получить ту же отдачу, тот же снаряд грубости и злобы. Чтобы понять для себя: не ты один подыхаешь от собственного же яда, а все вокруг, каждый до единого. В человеке ведь заложены эти отравляющие истоки, желчные соки текут по нашим венам, смешиваясь с кровью и иногда даже её заменяя. Алина исподлобья глядит на Руневского, стараясь восстановить дыхание, вдохнуть немного кислорода, которого так не хватает во время криков. Ждёт. Оскорбления, тычка, вскрика. Смерти? Хотя бы чуточку пренебрежения? Отвращения? Недовольства? Руневский оставляет на столе два бокала и тихо прикрывает за собой дверь. Темная жидкость чарующе бликует в тусклом свете лампады. И кровь в ней совсем не похожа на кровь. Ничто человеческое нам не чуждо, Господин Руневский? Алина цинично хмыкает. И отчего-то плачет совершенно беззлобно и горько.***
У Алины не получается с ним спорить. Что она может ему доказать? Он старше её на сотни стран, на несколько поколений писателей, на тысячи прочитанных книг. Она теперь злится на себя. Впервые собственные суждения звучат глупо и наивно. Алина теряется в своих мыслях, подобно путнику, застрявшему в катакомбах. Узкие тоннели, коридоры, пыль, грязь - и никакого света. У него ведь ответ явно есть на любое ее возражение, это она знает, уж тут-то не глупа: чувствует. Он ей не ровня. Но больше всего злит то, что он над ней не смеется. Не осуждает. Не спорит. Знает, где и как она не права, но галантно молчит. Будто мудрый родитель, который вместо тычков и подзатыльников выбирает тактику доброго принятия. Вот только она ему не дочь и вообще никто - и это сбивает с толку. Алина следит за его лицом внимательно, желая в выражении глаз разглядеть насмешку, пренебрежение, превосходство. Чтобы было, за что злиться, за что кричать! Но Граф аккуратен не только в словах, но и в молчании. Он улыбается... тепло? И Алина едва не рычит, и Руневский вновь покидает её новоприобретенные покои, не удостоенный даже парочкой небранных слов. И она не понимает, отчего вдруг спазмами в ребрах чувствует стыд, вспоминая его поджатые губы, печальный взгляд, быструю поступь шагов прочь. Отчего-то он выуживает чувства из вороха стёртых ею же глав. Наскоро осушив один из двух бокалов, Алина флегматично оглядывает свое отражение в большом зеркале с позолоченном рамой. Тонкие пальцы крепко держат красивый нож, заискивающе лежавший на подносе близ бокалов. — Граф! Извольте подойти, мне нужна Ваша помощь! Он ведь так хотел посмотреть, что будет, когда решил вернуть её с того света. Пусть смотрит теперь на всё. — Мне всегда в детстве говорили, что с ножа есть нельзя. — Отчего же, если аккуратно - можно и не порезаться. Хотя не в нашем с Вами случае бояться таких мелочей. — Извольте, тут дело в другом. Примета плохая. Говорят, будешь есть с ножа - будешь злой. — Вы, видимо, не слушали никогда? Алина улыбается. А Руневский улыбается тоже. И молча смотрит, как она слизывает собственную кровь с острия его кинжала. И предлагает ей платок.