Часть 1
7 января 2022 г. в 08:00
— Кофе.
Мужчина достал из-за стойки прозрачный кофейник и простую белую кружку и налил кофе. Движения были автоматическими — сколько таких кружек он наполнил за свою жизнь? Наверное, много. Чертовски много.
— Сахар?
Я покачал головой.
— Уровень глюкозы тебе бы поднять не мешало. Какой-то ты бледный, сынок.
— А вы что, врач? — огрызнулся я. Мужчина пожал плечами, мол, просто хотел помочь, и принялся протирать стойку. Почему, если есть стойка хоть какая — хоть в барах, хоть в таких вот маленьких кофейнях, — ее обязательно надо протирать? Наверное, это тоже автоматическая функция у барменов и тех, кто стоит на выдаче. Драить и драть, пока лак не сотрется, — может быть, от этого жизнь обретает тайный смысл или вообще хоть какой-то. Медленное течение времени, смена сезонов, одни и те же лица, лица заезжих неудачников, как я, пар от кофе, бурление масла во фритюре, подрагивающие желтки глазуний на тарелке — вот что наблюдает этот мужик изо дня в день. Да, протирание стойки определенно вносит разнообразие.
Тряпка воняет чистящим средством. Пальцы у мужика красные. Кофейня пустует (даже вездесущей Бэт нет). Я глотаю кофе, и гирлянда, аккуратно развешенная на балке надо мной, мигает то красным, то зеленым. Рождественское, мать его, настроение.
— Точно с тобой все в порядке, парень?
Я выгребаю мелочь из кармана, благо кофе дешевый, высыпаю на столешницу и валю прочь. Колокольчик над дверью звякает. Рождественский венок чуть качается. Я представляю, как мужик сгребает монетки в свою влажную красную ладонь и вздыхает, как бездомный.
«Почему ты здесь», — думаю я, идя по улице, и мысль разваливается надвое: на одинокого мужика в кофейне и на меня самого. Снег (на сей раз настоящий) падает тихо до поры до времени, ветру не нравится — метель начинается без предупреждения, как война. Я принимаю бой, если это можно так назвать: шатаюсь без дела по пустынным улицам. Сочельник засовывает всех по домам, точно кукол. Окошки светятся, и тени людей движутся за тюлевыми занавесками. Театр.
Я смотрю вниз, под ноги. Я заметил, что сначала заметает тротуары, потом — дороги, потом — все вокруг. Если снег не кончится, я отсюда не выберусь. Зачем я приехал? Меня не звали. Рождество я не люблю. Зачем я приехал именно сюда? На юге, наверное, нет всего этого. Там и меня нет, совершенно очевидно.
Я петляю, словно путаю следы. За мной не гонятся. До меня, если подумать, никому дела нет, а я и не жду, что вдруг станет. Подарков на Рождество точно не обнаружится. Отец где-то, и это очень-очень важно — я верю. Брат где-то, и это тоже очень-очень важно для него — я верю. А я здесь — и это неважно абсолютно.
Мне холодно, а лицо горит, как будто я долго бежал. Я такое умею. В таком я просто мастер.
Перила крыльца обмотаны гирляндой, и огни подрагивают под снегом. Похоже на проблесковые маяки у самолета. Я не люблю летать, а ты — не знаю. Не спрашивал. Может быть, узнаю когда-нибудь, если будет случай. Я поднимаюсь по ступеням (их занесло тоже, лестницы, наверное, заносит еще раньше тротуаров). Дверной молоток внутри венка из еловых веток и остролиста — я ударяю, думая, что можно бы добавить сюда шалфея и полыни для защиты, но это, кажется, совсем не в духе Рождества.
Окна слабо светятся, будто зажжены только ночники или свечи. Я не слышу ни голосов, ни движения, понимаю, что я зря стою здесь, в канун Рождества, в метели. Твой дом не гонит, но не впускает — это и на тебя похоже. Я стучу снова. Молоток не холоднее моих пальцев.
Дверь нешироко открывается, и ты глядишь из-за нее, ежась. Снег заметает внутрь. Ты босая. Низ пижамных штанин в клетку прилипает к лодыжкам из-за ветра.
— Дурак, — говоришь ты вместо приветствия и тащишь в дом, схватив за куртку. Дверь захлопывается. Я стряхиваю снег. Ты отступаешь назад молча. Футболка темно-зелеными вытертыми буквами сообщает, что Миннесота образована в 1858 году. Голова оленя, заключенная в треугольник, грустно смотрит на меня, почти как ты. — Ты специально не застегиваешься, чтоб замерзнуть поскорее?
— Замок сломался. — Я снимаю куртку и держу ее в руках неуклюже. По спине ползет дрожь вместе с капельками пота.
Ты осматриваешь меня с головы до ног — и во взгляде беспокойство и смятение. Я жду, когда ты оглянешься проверить, не идет ли сюда твоя мать, и попросишь меня свалить восвояси. Я топчусь на месте.
— Снег растаял, — говоришь ты спокойно. С моих ботинок натекла лужа, и штанины джинсов внизу, у пяток, намокли. — Сделаю чай. Ты мерзнешь.
«Спасибо» я говорю своим треклятым ботинкам, потому что наклоняюсь разуться. Носки тоже промокли. Я мнусь, размышляя, вежливо ли будет снять и их тоже. Да, вежливость — это твой конек, Винчестер. Примерно на уровне с умением сообщать о своем появлении.
У тебя уютно. И тепло. Задубевшие пальцы на ногах покалывает. Дом украшен. Люстры действительно выключены, горят только гирлянды — не мигают, не меняют цвет, горят ровным желтым светом. В сезон светлячков похожее можно увидеть в саду, но сейчас зима, и до лета далеко.
Я слышу, как закипает вода в чайнике. Ты звякаешь чашками. Наливаешь воду.
Я прохожу в комнату. Мне неловко, будто я вор какой-то. Я много раз приезжал, но ни разу не был в твоем доме. Не знаю почему. Правда дурак, наверное.
Я готов здороваться, но приветствовать некого. Похоже, в доме никого, кроме тебя, нет. Елка стоит, освещенная огнями гирлянды, и игрушки поблескивают на ветках голубым и белым. Если бы я любил красивые слова, я бы сказал, наверное, что все в доме элегантно. Но я не из тех. Поэтому я сажусь на диван и жду, молча пялясь на елку, как ребенок. Мне было двенадцать, когда отец в последний раз украсил елку — косоватое деревце с осыпающимся иголками, а после — Рождество исчезло из календаря, которым пользовался отец, а, стало быть, и мы.
— Вот, — говоришь ты, я поворачиваю голову: ты не ждешь, что я рассмотрю тебя, проходишь и ставишь поднос на столик. Это твой дом. В прозрачном чайнике плавают четвертинки лимона. Ты всовываешь чашку мне в руки. — Пей.
Я делаю глоток. Очень сладко и кисло одновременно.
— А где все? — спрашиваю я, отставляя чашку. Если бы не ты, я бы в жизни не стал пить такое.
— Все? — Ты приподнимаешь брови. — Мама в Чикаго. По работе.
— Это, значит, я удачно зашел, — усмехаюсь я.
— Ты вообще везунчик, — говоришь ты без особой радости. Ты наклоняешься поднять елочную иголку с пола. Я машинально поджимаю пальцы на ногах. Да, снять носки — тупая идея, но сидеть в мокрых — еще тупее. — Как добрался только, в такую метель.
— Когда я приехал, ее еще не было.
— И давно ты приехал?
— Не знаю. — Я глотаю твой чай, чтоб заткнуться. Он обжигает горло. Ты отходишь к окну, чтоб поправить штору, которая и так в порядке — складки идеальные, как по мне. — Утром. Ночью.
«Просто пей чай», — говорю я сам себе. От него лучше. Теплее. Мурашки бегут по спине.
— И все это время таскаешься по городу?
— Ну… нет, не все.
Ты садишься на пол, скрещивая ноги. Нас разделяет только столик. Ты смотришь на меня, подперев подбородок руками. Безымянные пальцы задевают уголки глаз. Ты любишь сидеть так.
— Чинить замок не пробовал? — говоришь ты.
— Не было надобности.
— Ну да, зима такая себе причина. На надобность не тянет.
— И так сойдет, — отмахиваюсь я, ставя чашку на поднос. — Я же на машине.
— Сейчас не на машине, — замечаешь ты. — Почему, кстати?
Я пожимаю плечами, правда не зная, почему оставлю машину, каждый раз приезжая сюда.
— Неудобно. Маленький город.
— Прикольно, наверно, ходить в расстегнутой куртке в снегопад, да?
— Прекрати, мне же не пять лет.
— Кажется, нет. — Ты забираешь поднос и идешь на кухню. Я плетусь за тобой, как пес, ей-богу.
— Помочь? — предлагаю я, чуть щурясь от яркого света кухни. Ты открываешь кран, подставляя ладонь под струю.
— Тебе бы прилечь, — отвечаешь ты, аккуратно моя чашку.
— Какие предложения, — усмехаюсь я.
Ты вздыхаешь. Вода убегает в сток. Чашка стоит перевернутой на полотенце для сушки.
— Давно болеешь? — спрашиваешь ты, закрывая кран и поворачиваясь ко мне. Такого вопроса я не жду.
— Я не болею, — говорю я. — С чего ты взяла?
— Ты как печка. — Ты прикладываешь ладонь к моему лбу, и она холодная. Наверное, ты мыла чашку ледяной водой. — И бледный. И дышишь странно.
— Я в порядке.
— Дурью не майся. — В голосе строгость. Ты злишься. — Ты с дела? Ты что, ранен? А я пою тебя чаем…
— Я не ранен.
— Но болеешь.
— Болею, ладно. Просто простудился.
Ты качаешь головой. Ты младше меня на три года, но, кажется, много умнее.
— Притаскиваться к тебе в Рождество больным тупо, извини.
— Давай ты просто ляжешь, хорошо? Думаю, так будет лучше.
— Лучше я уйду.
Я иду к двери. Ситуация глупая. Ужасно глупая. И чего я только хотел добиться? Зачем я приехал сюда?
— Я присмотрю за тобой, — говоришь ты, не двигаясь с места. — Пожалуйста, не упрямься.
Я останавливаюсь сам. Мне паршиво. И мне некуда пойти. Денег едва ли хватит, чтоб снять номер, если и найдется свободный в Рождество.
— Это не тот случай, когда ты приехал просто так, — говоришь ты, беря меня за запястье. Пальцы у тебя все еще ледяные. Или это я слишком горячий. Вот черт! — Тут для тебя есть место. Дом пустой.
— Тут ты, — говорю я, чуть улыбаясь.
— Ну да, не поспоришь. — Ты улыбаешься в ответ. — Поднимайся наверх. Вторая дверь направо.
Я плетусь по лестнице. Ее хоть не занесло, но все равно она какая-то слишком крутая и высокая. Я вздыхаю. Наверху тоже гирлянды. Огни расплываются, и кровь шумит в ушах. Дверь вторая направо, как и было сказано. Комната — твоя. Я стою на пороге, не решаясь зайти.
— Стесняешься? — говоришь ты. — Или как вампиру нужно приглашение?
— Вампиры заходят так, — говорю. Ты легонько подталкиваешь меня в спину одной рукой. В другой — вещи.
— Врут, значит, книжки. — Ты усаживаешь меня на кровать, по пути щелкая включателем. — А я верю.
Я смотрю по сторонам. Светлые стены, к которым канцелярскими иголками прикреплены фотографии — разные места, в основном округа, цветы, деревья, небо; открытки из других штатов; тетрадные листки и листки обычные, на которых написано что-то. Полки. Книги свалены на них, книги стоят в углу неровной стопкой. Стол. Ноутбук в спящем режиме — индикатор медленно мигает. Футболка, перекинутая напополам, висит на спинке стула. Комод рядом, и в нем еще сто разных футболок с названиями городов и штатов, я уверен. Кровать, на которой я сижу, примкнута изголовьем к стене, и покрывало мягкое, зеленоватое.
— Можешь переодеться, если хочешь. — Ты кладешь вещи рядом со мной: темно-синяя футболка и тренировочные штаны, полотенце. — Ванная напротив. Постель чистая — вчера только поменяла. Тебе везет.
Мужская одежда кажется тут неуместной, как и я в принципе.
— Вещи тоже чистые, — говоришь ты, замечая, как я смотрю на них. — От отца остались. Даже не забрал, прежде чем исчезнуть.
— Я не…
— Все прошло, — отмахиваешься ты. — Поищу, что можно тебе дать, чтоб ты совсем не спекся.
— Спасибо.
— Скоро вернусь.
Меня колотит, несмотря на горячую воду. Ванная наполняется паром, но я не могу согреться. Паршиво. Совсем не круто. Я протираю запотевшее зеркало ладонью, и никто не стоит у меня за спиной с ножом. Только я смотрю на свою же больную рожу. Да, не так я хотел оказаться в твоей комнате. Не при таких обстоятельствах.
Твой отец, куда бы он ни делся, был здоровяком. Шире в плечах. Выше. Одежда болтается, будто мне четырнадцать. Дежавю. Должно быть, все отцы такие — больше своих детей.
Свои шмотки я несу обратно комком под мышкой, не зная, куда их примкнуть. Ты сидишь на кровати с краю, словно она не твоя. Ты выключила верхний свет — зажгла ночник и гирлянду у самого потолка, которую я не заметил. Мутная вода в стакане, стоящем на высокой круглой табуретке, которая очевидно служит вместо прикроватной тумбочки, не внушает доверия.
— Лекарство, — говоришь ты, и я кривлюсь слишком открыто, раз ты прицокиваешь: — Как ребенок, ей-богу.
— Ладно-ладно, я выпью, — сдаюсь я без спора. Сил нет.
Ты киваешь, мол, конечно выпьешь, куда денешься.
— Дай сюда. — Ты выдергиваешь мои скомканные вещи. — Разворачивать не буду, не беспокойся, просто закину стираться.
— Почему я должен беспокоиться?
— Ну вдруг ты боишься показывать мне свои трусы? Или ты напялил ношеные обратно?
Ты смеешься, а я краснею. Это жар. Это все он.
— Выпей лекарство, — говоришь ты серьезно. — Ты выглядишь хуже.
Я глотаю ужасную мутную воду крупными глотками, потому что она на вкус, как фигня, и ложусь, щелкнув кнопкой ночника. Матрас удобный — никакая пружина не впивается в бок. Наволочка пахнет грейпфрутом. Я натягиваю одеяло до подбородка и разрешаю себе расслабиться.
«Ты болеешь, — говорит внутренний голос. — Каждый может заболеть. Ничего страшного. О тебе позаботятся».
«Хорошо, если так», — думаю я, закрывая глаза.
Дышать нечем. Вокруг все ледяное. Сердце стучит тяжело и медленно. Я распахиваю рот, чтоб втянуть немного воздуха, но в него заливается вода. Я закрываюсь руками. Я вскакиваю. С меня течет. Глаза ни черта не видят четко. Меня хватают за плечо, и я отталкиваю кого-то. Слышно, как что-то деревянное скрежещет по гладкому.
— Дин!
— Отвали. Отвали от меня.
— Дин, Господи Боже!
Я неуклюже вываливаюсь из ванны, а я именно в ней. На каменный пол вместе со мной падают кубики льда. Я плохо понимаю. В башке шумит, как после похмелья. Ты смотришь на меня широко распахнутыми глазами. В ужасе.
— Какого хрена? — спрашиваю я, хрипя и трясясь от холода.
— Это ты мне скажи, чертов Винчестер! — Тебя трясет тоже. Я выдергиваю полотенце, которое ты сжимаешь в руках, и набрасываю его себе на плечи, как одеяло. Помогает мало. Мокрые футболка и штаны противно липнут к телу. — Какого хрена у тебя температура за сорок и ты не отзываешься? Черт возьми! Простая простуда! — Ты ударяешь кулаком мне в грудь — получается смазано и слабо. Ты ударяешь снова. Я хватаю тебя за предплечья и держу. — Не смей меня так пугать больше!
— Извини.
— Извини? Извини?
Ты выпутываешься из моих рук, протискиваясь прочь. Если бы я не стоял в проеме, ты бы точно хлопнула дверью. Я сажусь на бортик ванны. Куски льда разной формы плавают воде. Я различаю рыбок и еще что-то похожее на ягоды. Простые кубики тоже есть. Ты стащила весь лед, который был в доме, чтобы остудить меня. Удивительно, как здесь еще не толпятся парамедики. Не такого Рождества ты ждала.
Я выжимаю шмотки и напяливаю назад. Все равно липнут и так же противно.
Ты в своей комнате. Лежишь на своей кровати, свернувшись калачиком. Я не вижу твоего лица. Может быть, ты плачешь. А я стою столбом в дверях. Дурной чужак.
— Твои вещи в сушилке в подвале, — говоришь ты тихо. — Проход через кухню.
Я спускаюсь вниз. Огни на елке все так же горят. За окнами темно. Снег летит бешено. На подоконники намело немало.
Одежда сухая и теплая. Я надеваю все: и трусы, и джинсы, и футболку, и толстовку, даже носки, которые ты, очевидно, выудила из ботинок. Мне еще холодно, но уже, кажется, из-за того, что меня утопили в ледяной воде, а не из-за температуры. Ты помогла мне, присмотрела, как и обещала. А я что? А я как всегда. Лучше уйти, пожалуй, и больше никогда не появляться здесь.
Я возвращаюсь назад по своим мокрым следам. На первом этаже останавливаюсь. Мои ботинки аккуратно стоят на коврике у радиатора. Ты переставила их сохнуть.
«Что, так и свалишь в сухих ботинках?» — проносится в голове. Я вздыхаю. Ступеньки лестницы не скрипят.
Ты лежишь все так же. Маленькая фигурка в полумгле комнаты. Гирлянды у потолка горят, но света недостаточно, как от декабрьских звезд. Я ложусь с краю, поверх одеяла. Ты ничего не говоришь. Я надеюсь, что ты спишь, но знаю, что это не так.
— Я ударил тебя, — говорю, вспомнив скрежет этажерки для полотенец. — Прости.
— Толкнул, — поправляешь ты. — Ты испугался, я понимаю.
— Я не хотел.
— Не бери в голову. Я в порядке.
— И я. Благодаря тебе.
— Ты тяжелый.
— Да.
Мне сложно представить, как ты смогла оттащить меня в ванную. Как это вообще пришло тебе на ум. Наверное, прочла в одной из своих книг. Книжная девочка. Мир, в котором я обитаю, совсем не для тебя, но я все лезу и лезу к тебе, как дурной сон.
— Даже не думай, — говоришь ты, переворачиваясь на спину. Волосы раскидываются по подушке. Они тоже пахнут грейпфрутом.
— О чем?
— Свалить. Я заслужила немного уважения.
— Я и не собирался.
— Какой же ты врун. — Ты ложишься на бок, лицом ко мне. Я поворачиваю голову, чтобы видеть тебя.
— По работе положено.
— Да-да, знаю, — говоришь ты, и я только сейчас замечаю, что ты прижимаешь к себе уголок одеяла. Сэм делал так, когда был мал, если боялся, как будто одеяло могло остановить все его страхи, как щит.
— Мне лучше. Правда.
— Если бы я знала, что ты выкинешь такое, я бы не пустила тебя на порог.
— Но ты пустила.
— И что из этого вышло?
Молчу. В горле саднит, и голова тяжелая, но мне правда лучше. Видимо, кризис миновал. Даже в кофте становится жарко. Я выпутываюсь из нее и бросаю на пол, нарушая порядок.
— Твоя мама не обрадуется, если застанет нас, — говорю я, чтоб сменить тему. Ты тихо смеешься.
— Она скорее благословит нас, — говоришь ты, — ведь мне уже не пятнадцать лет, а она считает, что я слишком мало думаю о будущем и много о том, чего нет.
— А о чем ты думаешь?
— О всяком, — отвечаешь ты уклончиво. — У меня большая голова, туда куча всего умещается.
Я смеюсь, но смех переходит в кашель, и я сажусь, чтоб унять его.
— Ты заболеешь из-за меня.
— Плевать. Дом пустой до конца декабря. Да и семестр начнется только через две недели. Могу болеть.
— Лучше бы ты была здоровой.
— Немного запоздалое желание, — усмехаешься ты, — мне нужно было сразу влезать в защитный костюм или выгонять тебя. Ни то ни другое мне не по душе. — Ты укрываешься одеялом. — Не против, если я останусь тут спать?
— Как я могу отказаться. К тому же это твоя кровать.
— Да, моя, — говоришь ты. — Ты не можешь отказаться.
Похоже, температура снова поднималась, ведь, проснувшись, я мокрый как мышь и подушка подо мной мокрая тоже. Полотенце на лбу зато полусухое. Во рту — вообще пустыня. Я приподнимаюсь на локте — полотенце сползает на глаза, а потом и вовсе шлепается на кровать. Спасительный стакан с водой на табуретке — я вижу его сразу же, как только полотенце перестает закрывать обзор. Тебя не вижу, но слышу. Вода шумит в ванной, и дверь в нее приоткрыта — узкая полоска света падает пол и сползает вниз на лестницу. Дверь в твою комнату распахнута настежь.
Несмотря на утро, все равно как-то серо. Рождества не ощущается — ощущается боль в мышцах, как будто я бился обо все углы, какие мог найти. Я сажусь, хотя правильнее лечь обратно. Тело ноет, протестуя, не хватает только транспаранта, вроде «Мне двадцать два, и я развалина». Я потираю лицо ладонями, проверяю, не расплавилось ли оно за эту гребаную ночь, а то вдруг стал Двуликим.
Ты выходишь из ванной, придерживая полотенце на голове, свернутое тюрбаном. Черная футболка на тебе почти что платье — размера на три больше. Буквы выстраиваются в слова точно корни гигантских секвой, изображенных тут же, — национальный парк Редвуд, Калифорния, на сей раз. Я ничуть не удивлен. Блин, я объездил всю страну, и у меня нет ни одной такой майки. Даже завидно.
— Ты как? — говоришь ты, замирая. — Зачем ты встал?
— Еще не встал, — отвечаю я, поднимаясь. Пол словно ватный. — Вот теперь встал.
— Молодец. — Ты снимаешь полотенце и промакиваешь волосы. — Теперь садись, а потом ложись. Горячая вода кончилась. И завтрак не готов. — Ты проходишь в комнату, вешая полотенце на ручку двери, как на крючок. Обыденное движение, должно быть, ты всегда так делаешь после душа. Я улыбаюсь, представив, что мог бы видеть каждый день такое, если бы остался насовсем. — Чего ты?
Ты касаешься губами моего лба, проверяя температуру или хотя бы отсутствие жара. Мокрые пряди обрамляют твое лицо и уже вьются, изгибаясь волнами. Я вижу капельку воды в ямке между ключицами и то, как она катится вниз. Ты отстраняешься до того, как я решаюсь на что-то. Болезнь замедляет реакцию, наверно. Или может быть, я первый раз в жизни не хочу все портить.
— Ты в норме. — Ты вытягиваешь из комода новые пижамные штаны. — Относительно. Лучше, чем ночью.
— Для парня такое слышать обидно, — говорю я, понимая, что несу чушь.
— У тебя одно на уме. Ты, как подросток в пубертате, хочешь все, что движется.
— Ну, не все уж…
— А, тех, у кого ноги подлиннее и грудь побольше. — Ты рисуешь руками женский силуэт в воздухе. — 90-60-90. Понимаю. И много таких в округе?
— Есть несколько.
— Как интересно. — Ты прикладываешь указательный палец к губам, размышляя. Наверное, вспоминаешь местных девчонок, которые подходят под описание, или думаешь, какой же я идиот.
Я молчу, хоть надо было заткнуться раньше, и пауза затягивается, становясь неловкой.
— Сандра и Мэйв, сто процентов, — говоришь ты, наконец. — Еще, может быть, Мария.
— Кто?
— Ну, Сандра, блондинка такая, точно вешалась на тебя, когда мы были в выпускном классе. Забыл?
— Так это когда было, — отмахиваюсь я. — Я тогда был молод, красив и бодр.
— А сейчас что изменилось? — смеешься ты.
— А сейчас я устал сидеть, — отвечаю я, укладываясь обратно. Тело ноет и почему-то болит позвоночник. Я не помню ни Сандру, ни Мэйв, ни Марию — может, они и были, но не оставили ничего, даже имени. Ты не смеешься, со вздохом уходишь из комнаты. Дверь все еще открыта. Полотенце висит на ручке и пахнет грейпфрутом. Где бы я ни услышал теперь этот запах, он напоминает о тебе. Хоть зимой, хоть летом.
Ты готовишь. Горьковатый цитрусовый запах, витающий в комнате, меняется на аромат жареного бекона и омлета. Я не чувствую голод, но в животе урчит. Наверное, это хороший знак. Я спускаюсь вниз, шаркая ногами, как старик. Не хватало еще, чтоб ты кормила меня с ложечки.
— Как раз хотела звать, — говоришь ты, ставя передо мной тарелку с омлетом. Бекон рядом чуть шкварчит. — Конечно, бульон был бы более полезным.
— На беконе я быстрее поправлюсь.
— Ешь. — Ты протягиваешь вилку. Я ковыряюсь в омлете. — Вот еще чай и тост.
— Спасибо, — говорю я с набитым ртом. — А ты почему не ешь?
— Я ем. — Ты приподнимаешь чашку. — Кусок в горло по утрам не лезет, поэтому я так — чай, бутерброд.
— Жаль, ты не пьешь кофе.
— Извини. — Ты садишься с другой стороны кухонного островка, подтягивая ногой табуретку. — Но кофе правда нет. Совсем не вкусно? — Ты смотришь на развороченный мной омлет, от которого осталась большая часть.
— Вкусно, только аппетита нет. — Я откладываю вилку.
— Ну хоть тост пожуй, — вздыхаешь ты и убираешь тарелку с многострадальным омлетом. Бекон-то я весь сожрал. — Он с малиновым вареньем.
— Ты что, срезала корки?
— Корки — фигня. — Ты пожимаешь плечами. — Не люблю их.
— У меня мама так делала. Срезала корки для меня.
Ты моешь тарелку, и вилку, и свою чашку. Как я понимаю, все в доме убирается сразу — ничего не копится. Пена чистящего средства стекает у тебя по рукам, по синему узору тарелки, пока вода не растворяет ее. Ты отводишь не до конца высохшие, лезущие в глаза пряди волос за уши. В мочке — сережки, два колечка, побольше и поменьше. Белый свет из окна справа делает тебя чересчур резкой, будто тебя нарисовали жестким карандашом, выцарапали на бумаге.
— Мне жаль, что я не познакомлюсь с твоей мамой, — говоришь ты, и голос мягок.
— Мне тоже. — Я иду мыть кружку и блюдце из-под тоста. Ты стоишь рядом, держа в руках полотенце. Маленькие Санты пляшут по белому махровому полотну. — Думаю, она бы сказала, что ты лучшее, что могло со мной случиться.
Ты вытираешь посуду. Отточенные четкие движения. Я вспоминаю, что одним летом ты подрабатывала в вашей забегаловке, наверное, там и поднаторела.
— Пожалуй, нет. — Ты ставишь тарелки в шкаф.
— Что нет?
— Не сказала бы.
— Почему?
— Так только в романах говорят. И то в не очень удачных.
— Ты считаешь?
Ты киваешь. Челка у тебя торчит в разные стороны, не лежит как обычно. Я поправляю ее пальцами. Ты обнимаешь меня, и это неожиданно. Твой лоб упирается мне в ключицу. Я целую тебя в макушку, едва касаясь волос губами.
«Будто семья, — думаю я, — будто я здесь навсегда». Рождественское чудо на мгновение, пока мне снова не нужно будет бежать, стрелять и убивать, пока война снова не начнется, пока не зазвонит чертов телефон.
— У тебя опять температура, — говоришь ты, не размыкая рук.
— Это ты слишком сильно меня стиснула, — улыбаюсь я, и ты отстраняешься.
— Извини, — говоришь, — просто я… Прости, не знаю, что на меня нашло.
«Больше не повторится, сэр», — крутится у меня в голове продолжение фразы. Момент упущен.
— Тебе звонили, — говоришь ты, не поднимая глаз, — я забыла сказать.
— Когда? — бросаю я через плечо, направляясь к куртке в прихожей. Если это отец, он меня прибьет.
— Ночью, — говоришь ты мне вслед, — когда я тащила тебя в ванну, — добавляешь ты, но я уже не слышу.
Мобильник почти сдох. Один пропущенный звонок с неизвестного номера. Точно отец. Я набираю, и гудки идут, но никто не подходит.
— Что-то серьезное? — спрашиваешь ты, стоя на пороге гостиной.
— Не знаю. Черт! — ругаюсь я, набирая другие отцовские номера. С четвертой попытки удается дозвониться. — Да, алло! Да мобильник… Черт! Я сейчас… — Я на ходу натягиваю ботинки и выскакиваю на улицу, прикрыв дверь. Мягкий снег с крыльца задувает внутрь через щель. Длинная тирада отца сводится к моей безответственности. Я повторяю «Да, сэр!», «Нет, сэр!», «Мне жаль, сэр!», как заведенный. Ты накидываешь куртку мне на плечи и уходишь в дом. Разговор длится и длится.
Когда я возвращаюсь, ты сидишь на диване, подтянув к себе колени.
— Уезжаешь? — спрашиваешь ты, глядя перед собой.
— Да.
— Ты болеешь.
— Это не имеет значения.
— А что имеет?
— Работа.
— Понятно. — Ты протягиваешь мне плотный тканевый сверток защитного цвета. — Подарок. Не писк сезона, но хоть замок цел.
Куртка, понимаю я.
— С Рождеством, Дин.
— С Рождеством, — мямлю я, прекрасно сознавая, что обижаю тебя. — Мне жаль, что так выходит, я…
— Ты доедешь? — спрашиваешь ты, прерывая мои сожаления.
— Конечно. Тут близко, — вру я. Мне пилить часов тринадцать, не меньше. Отец в какой-то глуши в Монтане. Я так и не понял, что там: то ли отец напал на след, то ли дело, с которым одному не справиться.
Ты делаешь вид, что веришь. Ты провожаешь меня.
— Пока, — говорю я.
— Пока, — говоришь ты.
Я машу рукой. Ты стоишь на пороге до тех пор, пока я не скроюсь из виду, и снег с крыльца прибивается к босым ступням, как пес.
Идя к машине по занесенным улицам, я застегиваю замок до конца и поднимаю воротник. Куртка велика, но не настолько, чтоб болтаться. Я засовываю руки в карманы. Там пузырек с жаропонижающим и записка с коротким текстом: «Позвони, куда бы ты ни добрался». У тебя аккуратный почерк. Ты написала номер телефона, чтоб я не забыл, но я знаю его наизусть. Я каждый раз хочу позвонить просто так, но не звоню, потому что я дурак, наверное.