все мы знаем, что это факт
29 октября 2021 г. в 22:33
Хорошо, когда получаешь деньги, в которых нуждаешься. Хорошо, когда можешь купить дочери подарок, чтобы та не смотрела с прожигающим сомнением в тебе. Хорошо, когда можешь доказать матери, что ты чего-то стоишь — ибо так меньше чувствуешь боль от ударов тех, кому задолжал. Хорошо, когда рекрутер, хищно улыбаясь, стоит с двумя бумажками, и перед ним — тот, кому нужно подарить надежду: с долгами в три рулона, истощённый, с синяками и плёнкой безнадёжности на потускневших глазах.
Умри, если не можешь отстоять право на жизнь. Умри, если сдался и готов продать почку. Умри, если боишься и не можешь прыгнуть вперёд; умри, если по твою душу пришли после лишних сказанных слов; умри, если не смог победить.
«Игра» — время решений. Здесь каждый сам за себя: будь тише воды, залезь под кровать во время бойни, молчи, слушай, жди. Выживешь — глазами собственными узреешь выигрыш, и ты выдохнешь свободно. Выдержишь ещё один отбой под страхом, бешено колотящимся загнанным сердцем, что мир растворяется в алых пятнах, когда закрываешь глаза, но ты живой («Пожалуйста, прекратите это! Мы здесь все умрём!»).
Ки-Хун наблюдает внимательно (невольно так, просто потому что голову в оцепенении отвести не получается). Смотрит, как стекла кусок глубокие раны оставляет на теле, и красные разводы прочерчивают ужас в глазах — и ведь не получится не слышать рваных криков и хлюпающих звуков брызгающей крови после. Он смотрит за надзирателями, скрывающимися под масками перманентно, и их оружием, пронзающим головы метко, быстро и с бесстрастием (будто пальцем толкнуть пешку). Смотрит, как люди в темноте убивают тех, кому при свете руку жали со словами «мы команда», и во взгляде их золотом отливающим — царская гордость. Ки-Хун знает, что видит: ещё с детства в голову вбивают мысль — деньги правят больше, чем правительство любой страны. Их законы — наши законы. Выбивай деньги как сраные конфетти, чёрт возьми.
Ки-Хун всё равно держался, команду собирал, шутил, бодрил, с уважением к старику относился; они разделились, каждый уходя в разные точки. Ки-Хун улыбался (больше для дедушки), пока правила были не объявлены, и только в тот момент рокочущее чувство «победить, выжить» вырвалось из глубин наружу. А ещё у старика «маразм» начался («Я здесь жил. Прямо в этом районе»). Ки-Хун чувствует: сердце его бьётся в агонии, ощущая всем естевством направленный в спину ствол. Он идёт попятам, за плечи хватает — моля, призывая. Пока дедушка — осторожно касаясь рук, прижимающим его к стене, — не проговорил «давай поиграем». Ки-Хун мог бороться с бесчестьем или даже не сопротивляться, захлёбываясь собственным лицемерием; так или иначе, мягко вложенный в его руку шарик дедушки — О Иль-Нама, Ганбу — терзает его сломленную душу, осуждая, а сам он утыкается носом в чужое плечо, потому что знает, что его не обвиняют, но легче от этого ни черта не становится.
Это ужасно. Это до боли от прикусанной губы омерзительно. Ки-Хун ощущал прах старых, бездвижных «номеров» у себя во рту — их жидкую, пресную кровь, отдающую то-ли смирением, то-ли оцепенением. Вытирал её с щеки, соскребал зловонное, тленное дыхание с кожи, старался забыть взгляд думал: забудь — сейчас не время. Не помогает всё равно, и Ки-Хун ладони дрожащие сжимает в кулаки, наблюдая за 101-м. Решение стоять — выбор идти за жизнь чужую. Он скалится опасно, прожигает испытывающим взглядом, рычащим голосом грозит столкнуть, но сам же и падает, ибо непозволительно сталкивать людей, непозволительно идти вперёд места, где они упали. В их жилах течёт лицемерие — гадкое, убивающее. То, что пресекает слабость и толкает на мерзкие действия («Он медлил — из-за него мы могли погибнуть!»).
Эту истину проповедуют с начала времен. Но то, что совершает Сан-Ву, метким и точным ударом лишая жизни выжившей бы Сэ-Бёк — конечная точка (и дело не в преступности; для них это слово равносильно по значению трезвости, а её с ними нет уже, примерно так, давно если честно, мозги будто варятся). Кровь ручьём вытекает из раны, отражаясь в бездонных зрачках, и Ки-Хун понимает: они попрали свою веру, попрали человечность, попрали самих себя. Пожар, бушующий внутри Ки-Хуна, догорает мучительно, в конвульсиях и агонии, брызжет золотыми искрами (в ушах звенит от собственных криков; голова трещит от приклада к полу) — но угли остывают. Пламя унимается. В карих радужках цепенеет тьма — холодная такая, безчувственная почти. Ки-Хун идёт бесшумно, крадучись, будто хищник, чья охота началась одну, две, три секунды назад.
Сан-Ву — опасный друг противник. Умный, быстрый, обманчивый. Нет в его глазах сожаления, когда он толкает человека на стекло, и даже после (намеренного) убийства на лице отпечаток холодной решимости, тигриного высокомерия. Ки-Хун может представить его в пестром манжете, подписывающим очередной договор и садящимся в дорогую машину с довольной улыбкой; так было раньше, Он отучился в Сеульском университете!, но сейчас под ним такой же лицемер, окропленный видимой/въевшейся под кожу кровью. Ки-Хун зубы сжимает до скрипа, протягивая руку, но так и не касаясь. «Ничего не будет прежним», — смиренно читается в глазах Сан-Ву, и лезвие, окрашенное багровым, с лязгом вонзается в шею. Ки-Хун чувствует: всё его естество дрожит, когда он слышит крики (и будто бы не свои), когда взгляд поднимает и чудятся ему миллиарды вонн, золотым ножом вспаривающим ему живот и выбивая окончательно всё дерьмо, потому что за время здесь в его голову глубоко въелось единственное осознание: деньги — причина всего их существования. Скрежущее чувство не проходит ни после того, как его кидают на тротуар, ни спустя год, ни даже когда ему с мольбой предлагают цветы.
Фантомно засохшаяся кровь на руках пачкает деньги, что отдаёт он милой старушке. Ки-Хун думает, что это очень даже символично.
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.