— Вот что, мои женихи молодые,
Не торопите со свадьбой меня, подождите, покамест
Савана я не сотку — пропадет моя пряжа иначе!
<...>
Что ж оказалось? В течение дня она ткань свою пряла́,
Ночью же, факелы возле поставив, опять распускала.
Гомер.
Это был второй день. Второй день — ни сна, ни пробуждения. Ни себя, ни чужих. Ни шума, ни шёпота. Ничего не было — серый шум и какие-то мысли. Нитки мыслей. Второй день смеркался. Точнее: прошло около неполных двадцати часов и тридцати двух минут, но разве теперь такие мелочи были важны? Все прогрессивные и гармоничные системы счисления давно превратились в грязь под ногтями, незначительную и неважную грязь. По субъективным пространственно-временным ощущением Идии Шрауда прошло вообще уже около двадцати заветных лет, а не проползли сырой улиткой мимо какие-то невнятные, жалкие, душные двадцать часов. Двадцать лет ожидания — не меньше, не больше. Чёткая середина между морской пучиной надежды и пенным отливом отчаянья. Очень хорошее, правильное число для того, кто ждёт. Идия... Идия, конечно, прекрасно знал и чувствовал, что двадцатка — это число, с точки зрения алгебраической философии, совершенно ниочёмное. Оно ни было ни факториальным, ни числом Фибоначи, ни относилось к числам Белла. Так себе число — регулярность, кратная десятки. Математические свойства были невыразительные, блёклые, почти прозрачные — прямо, как тихий неон его комнаты. Но двадцать «лет»... Двадцать. Для Идии ушедшие в темноту часы стали именно двадцатью летами. Ведь двадцать — быть может, не самое красивое число, но зато — самое верное для такого, как он. Есть время, чтобы плести из своих мыслей что-то стоящие, значимое, нужное; в конце концов, выплетать из мыслей хотя бы что-то приятное — мечты-грёзы о недосягаемом. А есть время, чтобы каждую прелую мысль расплетать: развязывать, слоить на тонкие нити, наматывать на веретёна, совать по липким щелям сознания; забивать мотками влажных и пахучих ниток расщелины в голове, откуда лезут дурные идеи; перепутывать нити по пальцам, пытаясь ссучить из них себе удавку. Время расплетать нити — это всегда двадцать лет. Потому, что так когда-то постановили те, кого Идия должен почтительно называть «великие предки». Именно столько лет мучиться. Универсальная божественная «единица» измерения кары, если угодно. Живи и претерпевай, пока тебя не сгложет твоё собственное страдание по пустоте. Впрочем. В случае Идии это была не пустота... В случае Идии не было лживых обещаний и безрадостных слов. «Страдание по пустоте» в их семье — это, скорее, что-то вроде мечтаний Идии о должности в «Олимпе», жизни в Городе Героев, удачной жизни обычного парня, воскрешение мёртвого, возвышение ничтожного; в общем, такой вот нереалистичный ассоциативный ряд. Когда очень хочешь поиграть в настоящего бога, но не можешь — физиология не позволяет. Но сегодня, здесь и сейчас, печаль Идии не была привычно «пустой». Впервые, она не была пустоцветом. Потому, что... Потому, что. Кора. Кора-Кора-Кора-Кора-Кора, снова Кора. Потому, что Кора была настоящей. Настоящей — как прохладный дождь над ясеневыми аллеями, дающий деревьям дышать, дающим деревьям пить; увлажняющий, словно бы слезами, землю; умывающим чистыми капелями руки тем, кто возводил их к небу... Небо — пламенеющие солнцем и в то же время источающее ароматный дождь. Да. Кора была похожа на небо. А что может быть реальнее, чем небосклон? Что может быть наполнение? Величественнее? Желаннее? Второй день мутнел речным илом. Скрипел сырым песком на зубах. И у Шрауда не выходило смыть привкус застоявшейся воды с дёсен любимым энергосом. Он не явился на пары. Даже в самых своих отчаянных мыслях не собирался этого делать. Пресыщенная социальная тревожность и отвращение к однокурсникам — ему же только этого и «не хватало» для полного погружения на дно. Благо, Орто понимающе молчал уже второе утро к ряду, не намекая тонко или жирно Идии о его паршивой посещаемости. Орто умел ждать. И умел явно, лучше, чем его старший брат и по совместительству (и сожалению) создатель. Глоток содовой приносит фальшивое облегчение — как нервный тик; как дёргающийся край левого века; как скребущийся о компьютерный стол содранный ноготь. Привкус содовой — якобы зелёный чай, но ощущается скорее тростниковой тиной. Идии никогда не нравился терпкий и прогорклый вкус этой содовой, но какая разница, если этот вкус понравился Коре? Странный тогда был вечер. В их автомате не оказалось сладких газировок, и пришлось тратить деньги на хоть какую-то муть. Выбор Шрауда нехотя пал на «зелёный чай с лимоном» — самый отстойный вкус для нищебродов, но всё казалось лучше, чем пить простую подслащённую воду без газа. Хотя, после пары глотков его почти вывернуло от недостатка глюкозы и химозы в напитке. А вот Коре, «любезно согласилась» допить за ним жестянку, зашло. Она жадно прикладывалась губами к краю банки, иногда слизывая капли кончиком языка. Идия тогда до судороги завидовал металлической жестяной банке — абсурдно, но как было. Позже вечером он заказал себе у Сэма две дюжины таких содовых. И сейчас настало самое время их выпить до дна. Сегодня Идии не особо хотелось подсчитывать время. Он распивал «зелёный чай с лимоном» окончательно перестав смотреть на голограммы часов — он гордо делитнул телефоне и компе виджеты времени. Он и так прекрасно ощущал, сколько воды и сколько его немых истерик утекло. Двадцать лет — вместо двадцати с небольшим часов. Идия никогда не любил думать о себе в терминах и категориях своих «славных» предков (из-за которых вся его жизнь по дефолту была обречена на провал), но здесь и сейчас, сегодня и завтра, все его мысли были только об одном: Быть Пенелопой — полнейший отстой. Тотальнейший. Беспросветный. Безвозвратный. Идия и правда теперь был не лучше (если не хуже), чем многострадальная жена Одиссея Лаэртида. Несчастная в своём счастье женщина: царица, красавица, хитрая на выдумки, благословлённая самой Палладой — а что в итоге? В итоге в каждый выгоревший день и в каждый случайный мрак она только и делала, что плела и расплетала заунывный саван: плела — терзая нитями в кровь свои некогда прекрасные руки; расплетала — своими аккуратными пальцами, которые давно превратились в огрубевши ветви. Каждую ночь Пенелопа убивала то, что ей было дорого: убивала свой труд, своё мастерство, своё ремесло, своё искусство. Убивала — сама, без указки. Расплетала тугие узоры дивного полотна лишь потому, что... потому, что могла. Гомер пел о том, что у жены ненавистного мужа не было иного выбора, кроме как уничтожать полотно — столькие домогались до её прозрачной души. Но Идия... Идия-то знал, что всё это был лишь жалкий лепет древнегреческих оправданий. Если бы Пенелопа захотела — не так трудно было бы закончить собственные мучения и без порчи полотна. Не важно, как закончить. ...у Пенелопы тоже не было пустоты. Двадцать лет ей были даны не для того, чтобы горевать ни о чём. Она надеялась. И то́ было ужасно. Самая скорбная вещь в мире — надежда. Потому, что она тешит твою душу и твой ум чем-то почти возможным. Сплети саван, Шрауд: расскажи самому себе, как ты всё преодолеешь и сможешь остаться с женщиной, чей нрав — рыжее пламя. Расплети саван, Шрауд: столкнись с реальностью, которая не будет жалеть твоих наивных мечтаний о несбыточном. Сплети саван ещё раз: позволь себе слабость испить сладких сновидений, где ты получаешь от неё всё, о чём молишь. Расплети саван вновь: ощути горечь пробуждения в тысячный раз, и прокляни безучастные небеса за глухое молчание на твои вопли. Сплети — расплети. Расплети — сплети. И так, пока не сойдешь с ума, совсем, как жена Лаэртида. Нити Пенелопы. Все эти страдания Идии — нити Пенелопы. Впрочем... теперь нити Пенелопы так уже не назыют. Модные тренды из научно-блевотной психологии обозначали подобные стенания, как: «внутренние эмоциональные качели», «эмоциональную незрелость», «нестабильный эмоциональный фон», «тревожный тип привязанности». Иногда Шрауду нравилось соглашаться с мамкиными психологами из магикама — тогда он был уверен, что все его проблемы есть не более, чем поехавшая менталка, которую он (когда-нибудь) (может быть) (в идеале) починит и станет чуточку больше нормис. «Иногда» разбивалось подобно каплям дождя. Звенело и утекало. Потому, что где-то глубоко под костями в Идии таилось скорбное понимание: у него так не выйдет, у него всё «по-другому»... Он не такой, как люди, — у него иная душа. Пыльная и ветшалая. Любовь.... Любовь... Лю-... Любовь? Любовь?! Да, любовь. Любовь... Любовь. Его любовь. Любовь — если уж все его чувства назвать этим низменным словом — любовь у него тоже была иная: чёрная, стылая, грязноватая; походившая на иссохшее устье серебренного родника. Такой любовью не напиться — такая любовь только душит. И его самого в том числе. ...раньше Идию не волновало то́, как он любит — как может любить (если повезёт). Раньше у него повсюду были грёзы, а за ними — та самая звенящая пустота. Но теперь появился на смену нереалистичному небытию другое — ужас. У ужаса было имя. «Надежда». Надежда в изгибе её улыбки. Надежда, что Кора — не могла врать; умела, но не хотела того. Надежда, что... может быть, они смогут? Такие, как они... что-нибудь? Хотя бы раз? Хотя бы немного чего-то тёплого для него... и для неё? Надежда была ниткой — нет конца, нет начала. Серая жёсткая нить, которая перепутала Идии шею. Днём Шрауд расплетал полотно, убеждая себя: между ним и Корой — неправдоподобное влечение, похожее на взмах крыльев мотылька; пройдёт оно быстро, и Кора упорхнёт уже к другому мальчишке, не такому невзрачному, как он. Ночью вновь плёл сам себе погребальные одежды: между ним и Корой — искристые звёзды, пляшущие плеяды, быстроногие кометы, созвездие Персея и Андромеды, терпкие гранатовые зёрна, цепкие жадные взгляды, крепкие прикосновения губ, её смех. Идия уже давно сам себя извёл. Он выламывал собственные пальцы рук, так, что суставы скрипели и хлюпали, а хрящи вязко ныли. Каждый палец он вытягивал до хруста, и иногда вгрызался в ногти. Нервы сдавали и не выдерживали. Но поделать с собой хоть что-то — он не мог. Всё это было похоже на проливной дождь — его накрывало. Он вымок. ...как же жаль, что в их истории всё оказалось так глупо. Он Пенелопа — но Кора, разве Кора была Одиссеем? Нет — она лучше. Но это и значило, что Кора не придёт после долгих «двадцати лет ожидания». Может, она бы и хотела, но сюжет их истории — совершенно иной. А Идия зачем-то всё ждёт. Интересно, чего?