***
Все оказалось не так просто. Все рассказы, все плакаты. Это было правдой, которая менялась по нескольку раз на дню и в девяносто девяти случаях из ста составляла компромисс между «относительной» и «возможной». Все, что он видел, всех этих молчаливых красавцев и красавиц, рискующих жизнью ради блага, он обнаружил пострадавшими и обращенными в палачей. Их всех просто пожирали целиком, давясь волей и рассудком, перемалывали мягкие органы, полосами сдирали мясо уязвимости, выворачивали кости из суставов, да заковали потом в сталь и элементальные стихии. Вот так и получались несокрушимые воины, которых мало что способно сбить с ног, да неуловимые убийцы, за которыми, силясь угнаться, любой себе шею сломает. Алексей не стал тут исключением. Исключением он был, когда вернулся бесполезным, но живым от Дотторе. Эти эксперименты сожгли внутренности, но я чудом не умер — жизнь прицепилась ко мне, как болезнь, так он сказал, пока его вписывали в агенты. Служба в таком направлении навалилась быстро и внезапно, как инфаркт, резко сменив то время, когда Алексею надо было не задавать вопросы, пока Дотторе считал мертвых детей со вздувшимися от голода животами, подписывал протоколы и прятал в ящики улики: безупречно чистые скальпели — двадцать один, щипцы — семь, хирургическая пила — одна, ее гладкая сталь и чужое отражение в боковине смотрит на тебя с улыбкой. В отрядах он всегда был младше всех. И когда ему было пятнадцать, и когда стало восемнадцать. Все только становились старше, у всех только заживали раны вступления, возвращался былой склад ума и старые воспоминания. Возрождалась человечность и простая речь, когда товарищу удавалось поерничать, говоря, сверху заставили побывать в песках Сумеру раз семь только за последний год, я так скоро забуду, как выглядят простые города. Потому что оказалось, что многие хотят «простые города», редкие из вверенных Царице гипотетических патриотов не любили свой регион до такой степени, чтобы провести лучшие годы жизни, отгоняя от себя мохнатых пауков с бархатными тельцами, рубиновых ящериц и многоголосо шипящих тварей, которым Алексей не знал названия. Даже те, кто остался с самого начала всех метаморфоз абсолютно отбитым и сдувался без постоянного притока адреналина, как проколотый воздушный шар. Ведь купаться в адреналине значительно приятнее, когда сидишь где нибудь в «Гёте», а не потеешь, как свинья, глотая дорожную пыль и жуков, трясясь по колдобинам Натлана. Но такова работа. Сегодня — шелковые простыни, завтра — кишащий клопами, набитый прелой соломой матрас, сегодня — самоцветные огни Лиюэ, а завтра — дорогу освещают лишь звезды. Где-то нужно было защищать цивильных, где-то преследовать сбежавших; дни смазывались — погони, драки, взятия, — Алексей проживал эти дни монотонно, потому что так надо было, потому что в бесконечной цикличности можно меньше думать, потому что он слушался приказов тех, кто считал, что может решить все конфликты, но своими действиями лишь подталкивал самые ужасные. Первое время это было даже легко: тебе говорили, что эти люди негодяи и ты передаривал им весь ужас, который только знал сам. Слушал, как они выли, как волки, извивались, как земляные черви, и плакали, как потерянные матерью дети, но тебе не было никакого дела, ведь у тебя приказ, а значит, следовало быть безжалостным. Иногда, увлекшись, можно было забыть то, что из себя представляешь и наслаждаться процессом, ругаясь и скаля зубы. А после таких вспышек подолгу начищать клинки или просыпаться на мокрой подушке и смотреть в потолок. Или снимать маску — обнажать лицо — чтоб покурить с товарищами, говорить им и себе, уже привычно насупленному мужику с тревогой, запрятанной на дне глаз, что тебе, честно, такое не нравится, тебя всегда от этого тошнило и ты уже не так веришь в великую миссию, что тебе так-то нравится подшивать платья и как улыбается девушка, в которую ты влюблен. Мирослава. Алексей долго не мог ее вспомнить. Лишь когда его приставили к одной из зеркальных дев, он схватился о том, что потерял кого-то среди них. Первая дева окликалась на имя Мария и всем своим видом доказывала, что не зря их считают особым классом — сильная и плавная, как могучая река, первородная стихия, она ничего не оставляла после себя. И кажущаяся незрячей, она видела куда больше, чем все остальные. И понимала больше остальных. — Наш настоящий враг не обозначен на карте, у него нет флагов, нет униформы, нет лица и имени, поэтому многим все чаще кажется, что его нет, что он — лишь чья-то ползущая по стене тень без хозяина, детская страшилка, придуманная Царицей для смуты. — Мария редко начинала разговоры и всегда отмалчивалась, когда Алексей начинал их сам, но тут она видно решила, что вера в их цель в нем немного поугасла. — Царица говорит, что величайший трюк любого врага — убедить в том, что его не существует. Или что тебе он не враг. Иногда этот трюк удается проделать даже по отношению к ней самой, когда она понимает, что на проведение одного задания было потрачено несколько месяцев, несколько сотен тысяч моры и несколько десятков жизней, а вся суть заключалась в том, чтобы один единственный план остался секретным. Ничто не изматывает так, как бег по кругу, и это всегда марафон. Царица — женщина с большой цифрой возраста и она уже не так глубоко дышит. Алексею хотелось сказать, что ему все равно, что у Марии и не будет для него другого ответа. Ведь все девы лишь царицина глина, затвердевшая, застывшая и высохшая, они есть потому что Она так захотела, и это не безумие, это вовсе не безумие, это тоже разум, реалистичное осознание, которое им сделал Дотторе, только с рамками и границами. Но он говорит: — Она ничего не изменит. Да и не нужно — у нас сейчас мир. — Но это не значит, что этот мир по-прежнему не находится в кратере вулкана. Больше Мария с ним не говорила, но и их парные караулы не разорвала. И он ходил за ней, молчаливой и покорной, иногда бросая взгляд на ее икры и задавался вопросом: так же ли сильно сейчас в это верит Мирослава? Ни разу не спрашивал себя — жива ли она, потому что был в этом уверен — смерть ждет ее только на почетной пенсии, после орденов и плетеного кресла на веранде, о которую бьется океан. А вот к Марии смерть пришла громкими шагами, трясущими землю и рвущими в клочья воздух. Подкараулила в рассеянности и пришла с слишком сильным врагом. — Как странно, — говорила Мария, — ничуть не страшно, а… наоборот, легко и… жаль только, тело мое не будет отдано снегу. Он держал ее, пока тонущая жизнь барахталась в теле, пытаясь вырваться наружу, он сжимал ее так крепко, как будто надеялся удержать. — Ситуация под контролем, — уверенным тоном сказала она до этого, когда он предложил отступить. Мария никогда не могла позволить себе роскошь сомнений, это непрофессионально, это почти неэтично на ее должности. И из-за этого из нее вытекли все силы, лишая способности продолжать и бороться. О, конечно, ситуация действительно, на самом деле, совершенно объективно была под контролем, да, ему хотелось кричать ей об этом в лицо, проораться во всю мощь глотки, хотя последний раз он повышал голос, когда Дотторе сказал ему, что будет не больно. И когда Алексей снова остался один, то единственной целью было отыскать среди всех дев Мирославу. В архиве его, стоящего на чин ниже, прогнали не глядя, и он пошел длинным путем — переходил от региона к региону, от маленьких территорий к большим, думал о том, что скажет ей, когда встретит. Давно не виделись? Прости? Я думал все будет иначе? Он видел много Зеркальных дев — идентичных, всех их определяло минимальное количество слов, и все они проговорены, запечатлены у них в мозгу, как выбитая в мраморе надпись на могильной плите. Но все они не Мирослава и ни капли на нее не похожи. В Инадзуму он пришел уже отчаянным. Земли тут исхлестаны дождем, здесь неприятно и сыро, ветер гоняет листья сакуры по земле, вздувает полы плаща и кидает в лицо горсть ледяных капель. Принадлежность к Фатуи позволила пересечь город без задержек, с уже готовыми нужными документами, и свободный, он спрашивал у местного капитана, где ему найти деву Мирославу, и протягивал бутылку с красивым, подлинным янтарём неразбавленного алкоголя, с нарядной золотой этикеткой на боку. — Гора Ёго на острове Наруками. Там, на краю обрыва, стоит дева с тем же именем, что ты ищешь. Заметишь сразу, она там как гильотина на городской площади — взгляд не оторвать. — И берегись молний и грома, — кричали ему уже вслед. — Погода тут куда опаснее чужого клинка. На остров Наруками Алексей прибыл уже ночью; луна, яркая и высокая, ушла за тяжелые черные тучи, разделось к дождю пыльное травянистое море, сотни кустов познавали предгрозовой ветер, тысячами едких заноз, подставляя мягкие лиственные языки под первые холодные капли. Все хрустело, все безумствовало и дергалось. На обрыве никого. Алексей подошел к самому краю и бросил взгляд вниз на дресву, выстилающую берег. Тоже никого. Неужели обманули, облизавшись на возможную взятку? Или Мирослава ушла в укрытие от скорого дождя? Пока он стоял в размышлениях, молния рассекла небо, полоснув ярким светом по сетчатке, а гром скрал чужие шаги и далекий крик берегись. Но ветер — чужая в этих краях стихия — принес спасительный запах тыквенных семечек, заставивший обернуться и уклониться от нападающего с восхитительно длинным лезвием магуро кири. Мирослава подбежала к нему с ужасающей скоростью, в руках у нее стыл отчаянный скрежет, кусался отзвуками от венозно-сухожильной изнанки предплечий, скользил вдоль острых краев водяных зеркал и тонул в чужой плоти. Всей пересохшей глоткой хлебала она оглушительные крики нападающих, а под ее ударами не кончающимися литрами хлюпала кровь, красное половодье из венозных ручьев щекотало ноздри свежей ржавью. Хватка ее была завораживающе неодолима. Алексей так и стоял, смотря на танец зеркал, полосующих всякого на своем пути, и рубящие воздух взмахи мирославиных рук. И лишь часть его удивлена, когда стрела, предназначенная несомненно ей, смела его сначала с обрыва, а затем в голый, холодный, пахнущий сыростью воздух, зацепиться за который не получалось и оставалось лишь падать, падать, падать. С очень большой высоты. К счастью, больно вовсе не падать. Больно — упасть. Вода пыталась забраться ему в легкие и задушить изнутри, думать получалось только плевками, выжимкой мыслей, ассоциациями и странными образами. Последний запоминающийся — собственное отражение в зеркальной глади.***
Сначала Алексей успел испугаться, что умер, но очень быстро понял, как это глупо. У него кружилась голова, голод откачал слюну из рта и воздух резал сухое горло, а сердце колотилось так, что болела грудь, словно его ударили по ней маленьким, но сильным кулаком. — Очнулся. Поздний вечер, особенная тишина, какая, право слово, может быть только под водой; Мирослава — неестественно спокойная — сидела рядом с его кроватью, без массивного головного убора, прятавшего дивный мед ее волос, с проредившей их слишком ранней сединой, и маски, всегда скрывающей взгляд. Она смотрела на него не моргая, и глаза, все в полопанных капиллярах, были широко распахнуты, будто у ребенка, который еще ничего не успел увидеть, кроме самых малых частей мира. — Мира?.. Мирочка. Ему хотелось вскочить, чтоб обнять ее, но она успела придавить его ладонью к кровати. — Не надо, тебе сначала нужно прийти в себя. — «В себя?» — медленно повторил Алексей, шипя от боли. — Думаешь, для нас есть такое место? Мирослава улыбнулась, и ему стало еще больнее. Потому что это была не та улыбка, которую он видел дома. Это была улыбка человека, которому отрубили душу — так улыбаются солдаты, чьи напарники погибли при задании; так улыбаются матери, потерявшие своих детей, и братья предателей, и любовницы убийц. И она, словно заметив в алексеевом взгляде неладное, тут же сделалась серьезной, спросила: — Ты же меня искал, верно? Зачем? — Извиниться, — ответил он, пересчитывая взглядом ее морщины и края лихтенберговских фигур, выглядывающих из-под одежды. — Не надо было тебе тогда идти за мной. — У меня нет сожалений на этот счет. Теперь в моей жизни есть цель. С каждым ее словом Алексею казалось, будто его сердце раздувалось и разрастался каждый мускул, будто все тело его медленно превращалось в какое-то другое. — Вспомни нас, мы покидали дом детьми с жадной душой. И что с нами стало? Мы износились с ужасной скоростью. За пару кварталов из молодых и сильных мы превратились в ничто. В пепел и старость. В пепел и старость. — А кем бы мы остались в Снежной? Просто парочкой нищих, которых поджидала глотка города — вся в ряске напополам со ржавчиной, — спешно отговорилась Мирослава. — А сейчас у нас есть сила и имена, есть возможность видеть мир и вести его в лучшее будущее. Есть свое место. Ты же помнишь, как проводил сутки и недели в рассуждениях этого. Ты сам задавался вопросом: нужно ли мне что-то еще? Так отчего ты теперь упрямишься? Алексей старой мирославиной привычкой смолчал в ответ. — Тогда, когда я уговаривала тебя остаться со мной, то я была слепа. Было во мне слишком много напускной детской наивности и всепрощаемости, которая служила самым прочным щитом. Но благодаря нашей Царице я прозрела. — Абсолютно легким движением руки она призвала красивое многоконечное зеркало и взглянула в свое отражение, в бессонный и безмолвный мрак, растянувшийся у неё под веками. — Пусть и насильно заставили мои глаза и сердце распахнуться. Алексей тоже прошел через это. Через момент, когда среди накопленных знаний и припадочных воспоминаний жизни о запахе дома, вкусе еды и тепле рук мертвецки уставшей матери, которая изводила себя домашними обязанностями; о доверии и близости: негаданной, неправдоподобной, запредельной; о многолетней влюбленности в один единственный прекрасный сон, у которого есть самое чудесное имя и неописуемой красоты лицо. Через момент, когда среди всего в тебе оставляют семя одной единственной мысли, которую, как ты сам думаешь, просто берешь на веру в первый по счету раз. А кто, как не Царица, всегда жаловала верующих. — Значит, ты не уйдешь? — Алексей уже знал ответ. — Если нет, то… разрешишь остаться рядом с тобой? Может быть, сложилось бы иначе — знай Алексей, до какой зияющей могильной пустоты в груди она проревелась после их разлуки и осознания того, что никогда они не увидятся. И как долго ей снилось затем нехорошее, дурацкое, ненужное бегство. Но он не знал. — Оставайся. Она разрешила. И осталась сама той ночью. Чужое шустрое сердце Алексея, колотившееся рядом, сообщало тепло только ее покровам: внутри все еще хрустела и кололась пустота. Этого ничтожного тепла хватало, впрочем, чтобы задремать — и Мирослава дремала, пока могла. А когда Алексей мог снова ходить, то они вернулись на гору Ёго. Мирослава привычно замирала статуей в том же месте, где уже проредилась трава, и все время смотрела вперед, вспоминая о подвижности лишь при приближении нежеланных гостей. Она была немногословна, как и все другие девы, но это не казалось Алексею проблемой, он вел себя как те одинокие люди у статуй Семерых — рассказывал все, что в голову приходило и был уверен, что его слышат. И она слушала, никогда не задавалась лишними вопросами, только тащила с голодом церковной мыши все, что способна была запомнить. И кивала под конец очередной истории. Большей благодарности у нее и не получалось. Иногда он тихо ходил седом за Мирославой туда, где сторожил свою крохотную армированную коробку электро молотобоец. Она отыскивала его среди вспышек. Такой же высокий, он вставал перед ней во весь рост, но тут же с привычной кротостью опускался на одно колено, склоняя голову. Тому без ладони на плече никак не найти покоя: бездомно, печально бродил он вокруг убежища, время от времени ударяя обухом молота о что-нибудь, способное разойтись гулом, и слушал. А когда ладонь Мирославы единственным чутким движением даровала ему спокойствие, то тот лишь кивал, и они уходили обратно на гору, иногда заставая там кого-то чужого врасплох. Так в Инадзуме прошли для них месяцы. — Эх, я бы многое сейчас отдал, чтоб съесть молодой жаренной картошки с луком прямо из чугунной сковороды, с большим куском жареного хлеба, — сказал Алексей в один из их тихих постов. — И запил бы все это жирным молоком. Мирослава молча смотрела на него пару мгновений, а потом опять устремила взгляд в горизонт, в его неизменную картинную красоту. — Здесь есть много мест, где можно поесть. — Местная еда уже в печенках сидит. Да и даже если попросишь сделать что-то из своей кухни, разве это сравнится с едой, которую сготовили на большой печи? Как у тебя дома, помнишь? Она, конечно же, помнила ту печь. И большую закоптившуюся сковороду, оставшуюся еще от прабабушки. И как шила прихватки, чтоб эту же сковороду хватать. И то время, когда Царица была недосягаемой, была лишь персонажем сказки о том, как в надломленные жуткие ночи она выходит покататься на богатых санях, запряженных пробирающей до костей вьюгой, да заглядывает в окна, дыханием рисуя на стеклах красивейшие узоры, повторить которые не сможет ни один носитель крио глаза, и наслушавшись историй о себе и воспоминаний о себе, возвращается обратно. И то время, когда Фатуи были лишь взрослыми, от которых ты прятал глаза в снег у себя под ногами. Куда лучшее время, нежели сейчас. — Если когда-то придётся вернуться в Снежную, то я смогу нажарить ее тебе у нас дома, — совсем тихо, совсем не подобающе для зеркальной девы, сказала Мирослава, когда ответа от нее уже и не ждали. — Там все равно никого давно нет — мне уж как пару лет похоронка по матери пришла. Чувствуя себя первый раз за последнее время радостным, Алексей разминал руки, зевая, и думал, что если они вернутся в Снежную, то можно будет выпросить увольнительную и пойти туда, где уютно пахнет свежей тканью, и пол усыпан обрезками, и в редкие безоблачные дни льется сквозь небольшое окно доброе золотистое солнце, и, когда они отдохнут и наедятся, можно будет сделать красивое платье, или может куртку, или что-нибудь ещё. Хорошее.