Главное — время, да кто в это верит?
Точно не Силена Оливейра. Токио — возможно.
Влюбленные не оглядываются. Так и Силена, плавясь в объятиях своей вечной любви, минуты не считала, не укладывала их столбиками в потрепанные шкатулки, как монетки в детстве, у сердца не хранила. Силена тогда еще не верила, что каждая секунда обречена в любой момент застопорить цитадель.
Главное — время, говорила мама. Оливейра закатывала глаза и бурчала: «чушь».
Любовь всей моей жизни, — так его называть стала, потеряв.
В своей первой жизни она выбрала Токио, чтобы затеряться. Бродить по его лабиринтам, заигрывать с суровыми японцами и целовать взасос деревянных коней на пешеходных улицах. Мохито запивать шампанским и благодарно принимать от Рене наутро таблетку аспирина. Жить на полную.
Быть свободной, как воздушный шарик в небе над небоскребами.
Когда пуля, пройдя через сердце любовника, напарника и лучшего друга в одном лице, рикошетом и ей грудь пробила, Силена ухватилась за Японию, чтобы себя найти.
Хоть для кого-то стать ангелом-хранителем, а не проклятием.
С грубыми пальцами Денвера на своих щеках и хриплым «увидимся, сестренка», Токио знает, что не увидятся. Ангелы-хранители по земле не ходят. Самый срок отплатить Москве сполна. И спасти его
Дани.
«Да кому ты врешь, bitch? — вопит, задыхаясь пятью пулями, где-то внутри Силена Оливейра. Ей, в отличие от Токио, уже нечего терять, —
не Дэна ты спасаешь, не его».
Другого — родного, с милыми ямочками на щеках, когда улыбается (а улыбался Рио 24/7), влюбленного в звезды и в нее. Сумевшего превратить черную кошку в черную пантеру. Токио в сущее пекло полезет за ним (черт, уже там). И на тот свет вскарабкается, не усомнившись ни на миг (черт, почти там).
И армейских монстров поубивает, лишь бы до него не добрались.
— Я расширю проход.
Если в ад, то вместе.
— Нет, Рио. Не хватит времени, времени нет, — Токио повторит все заново, если придется: встанет за него под огнемет, вырвав из лап обезумевшей рыжей, даже если будет знать наперед конец.
Может, она изначально его знала. В глубине души.
— Нет, замолчи. И не улыбайся так, — Рио за ее пальцы окровавленные хватается, словно сам висит на краю той бессмысленной бездны, что уже успела сожрать полкоманды, полсемьи, даже не поперхнувшись.
И плевать, что летают пули над ней — не над ним. Без нее жизни ведь нет. Без ее безумств и сумасшедших утренних прогулок к камням за особняком, что ходит ходуном. Без ее когтей на спине в стиле хищной багиры, без укусов на шее и мятежного «мятеж?».
Рио хочет, чтобы она заткнулась нахрен и не произносила своими колдовскими губами правду. Теми губами, которые ему не расцеловать никак и — не дай бог — никогда.
Не дотянуться.
Ему никогда ведь не научиться жить с этой ее улыбкой, выбитой навечно в подкорке сознания. Ему никогда ведь не дышать, слыша ее «помни, без меня не уйдешь» в любом — абсолютно любом городе на земле, в котором
их никогда уже не будет. Она столько шрамов нарисовала на его теле, но пусть только выживет — и он позволит расцарапать себя в кровь.
Токио возвращается к М-16, стискивая зубы болью в простреленном предплечье, зная: так или иначе, она его спасла. Вытащила из могилы, выкопанной отчасти с её подачи, хотя и чужими руками. Наломала дров сполна — факт, но и в ад за ним спустилась — тоже факт.
Воскрешает, спуская курок снова и снова, свою вторую жизнь.
— Я вытащу тебя, слышишь?
Более реальную, чем первую. Еще не потерянную
пока.
— А знаешь, что я вспомнила? — звучит так, будто когда-то забывала (чушь), — Нашу первую ночь в Толедо. Как мы танцевали вместе.
Его — такого милого до безрассудства, рассказывающего ей о звездах факты, знакомые почти каждому. Себя — моложе на пару лет, что слушает его, заслушиваясь, и мыслями просит всех чертей «лишь бы не испортить». Как своей беззаветной храбростью и куражом он заставлял ее смеяться до слез, до колик, до желания жить.
Ему было девятнадцать, ей — тридцать два — и видит бог, она хотела его уберечь, как никого на свете. Спустя три года Анибаль уже свободно достает себе пиво и сигареты, но Токио понимает, оглядываясь на него в предпоследний раз: это правдой быть не перестанет.
— Рио, ты только не грусти, — над ее головой свистят пули быстрее комет, а она щекой прижимается к его запыленной ладони и надеется там, куда приведет ее смерть, все же найти его — такого же улыбчивого, смешного, наивного. Своего мальчика, милого Рио, — Сегодня что-то закончится…
— Нет, нет, нет, нет… — по его грязным щекам слезы, что не контролируются, в глазах отчаяние на пару с неверием, тихий ужас, но ничего не кончается, правда? Смерть — не конец, правда?
Ведь, если ее теория верна, и после последнего вдоха люди оказываются там, где были безбожно счастливы — уснув навечно, она обязательно проснется под карибским солнцем, закатывая глаза на его авантюрные попытки поймать рыбу какой-то палкой.
И с этим допущением будущее не так уж безнадежно.
— … Но это первый день твоей новой жизни. Тебя ждет много жизней, любовь моя, — все взлетает, взрывается, все рушится. Токио больше не отстреливается и не борется. Токио трогает его кудряшки, как самое дорогое золото в мире. И проклинает каждый миг, потраченный на борьбу — не мир. Она столько упустила и должна теперь отпустить его — жить, дышать. Завести когда-нибудь пару-тройку детишек, наведываться в ближайший супермаркет за продуктами и купить черного лабрадора, на которого так и не согласилась.
— Нет, Токио, нет.
Единственное, жаль — она уже никогда не окажется в красном кабриолете с черным бразильцем, она никогда уже не выпьет с ним и не засмеется над тем, как все не вышло. Не вышло, черт возьми.
— Так много, cariño. А теперь иди.
Перезаряжая автомат начиненными свинцом руками, Токио надрывается отчаянно, громоподобно, но ни выстрелами, ни децибелами не может заглушить его рваное «нет» и тяжкий грохот из-под пола, не может простить себе, что так и не поцеловала его в последний раз. В самый последний, боже.
На кой черт ей два первых и ни одного последнего, Рио?
Боль растекается по венам, по артериям, но виной тому, конечно же, ранения пулевые — по одному в каждой ноге, в каждой руке и даже плече. Это не сердце бьется в груди стеклом, это не сердце потонуть готовится в красном море, это не сердце рвется с сердцем Рио.
— Нет, — он боль пускает наружу, долбя камень, а она ее ртом ловит и рикошетит обоймами во врагов.
Что такое любовь? Это когда логикой, здравым смыслом и другими гребаными рациональными извилинами своего мозга понимаешь, что все потеряно, что пути назад нет, и все равно долбишь отбойным молотком потолок с такой силой, будто в его стуке заключена твоя жизнь.
Будто его стук — это биение ее сердца, и пока в унисон он раздается с очередью выстрелов, жизнь ее не покинет. И тебя, значит, тоже.
А потом она рушится навзничь очередью автомата, а потом гремит взрыв.
И, лежа среди пепла, Рио дышит, да. Но больше не живет.
*
Возраст не главное, главное — планы.
Только они остаются, когда всему приходит конец. Другое дело, что бывают они разными. Даже пустыми, лживыми — так Рио назовет свои. И без промедления променяет всех воображаемых детей и собак на красный кабриолет, бразильский паспорт и неуправляемую Токио справа.
Вернее, променял бы. Если бы только мог. Но рваная дыра над ним — как рваная рана, которая заживать будет годами и навсегда оставит после себя шрам. Но пепел вокруг — словно ошметки той веревки, связывавшей когда-то с явью, а в итоге затянувшейся удавкой на шее. Токио
говорит говорила: «воспоминания не реальны, bebé, и не так важны, как кажется».
— Чушь собачья, Токио, — оставшись один на один с никому не нужной пробоиной в потолке, Рио ей больше не верит. Токио врала.
А иначе, почему вчерашний день, где она на цепи встречает его в бункере, отпуская колкости, где обнимает и зарывается пальцами в его волосы, ему дороже воздуха, что пропитался запахом ее обуглившейся улыбки?
Три года назад Рио и не представлял, как тихо может подкрасться смерть, прикинувшись спутниковым телефоном. Он ведь помнит, как
«прикольно» чуть не сорвалось с языка, едва профессор умолк за рулем Ибицы 92-го и внимательно глянул на него поверх очков. Реакция на крупнейшее ограбление в истории монархии, словно на миссию в видеоигре. Какой же идиот. Прав был профессор. Ребенок, глупый и наивный.
Той осенью Анибаль узнал о городах, которым не по силам оказалось кого-то разделить — только связать намертво. И их связало. Абсолютно чужих и непохожих, немного одиноких, напрочь разбитых. Хакера, нашедшего первую любовь, и воровку, у которой украли последнюю.
Намертво.
Навечно.
Анибаль костяшки до крови кусает, в трансе расхаживая по круговой траектории, а потом внезапно останавливается. Пустыми глазами глядя, в три шага добирается до молотка и со всей дури запускает
бесполезный инструмент в стену. На бетоне ни вмятины, а внутри все верх дном. Покорежены чувства, перебиты планы.
В голове безумие, достойное психиатра.
— Ничего не было, — вдруг произносит Рио, за волосы хватаясь и натягивая их, словно струны, — не было ничего, Токио не умерла. Она жива. Токио жива, — повторяет, как заведенный, вновь и вновь, по кругу, но к концу уже не шепчет, а почти чеканит, жестко и упрямо, — она не могла умереть, не могла. Токио жива.
И опять Рио ищет взглядом отбойный молоток. Опять замирает, найдя. Но на лице уже не отчаяние — готовность. Может, он псих. Может, двинулся совсем, как сказал бы Денвер, но плевать. Он подбирает у стены инструмент, проверяет — работает. Глядя на него, Рио думает: вот же живучий.
Как Токио живучий.
И возвращается к потолку. Дробит камень с еще большим рвением, и биение сердца, по-прежнему, в этом стуке. Минута, вторая, третья… Вскоре руки уже с трудом держат аппарат, а диаметр пробоины сантиметров шестьдесят, не меньше. И, если раньше в нее можно было кое-как пролезть сверху, но не снизу, теперь — возможно все.
И Рио готов пойти на это «все». Даже с мышцами, что невыразимо болят и едва ли смогут его удержать в подвешенном состоянии — не то что поднять на этаж выше. Рио готов и пойдет. Будет биться изо всех сил, до крови раздирая ладони, ведь Токио его часть — неотъемлемая и неизбежная. Где-то между омутом и чуть обитаемым раем у него появилась еще одна конечность, корни пустила и в вены проросла плющем. Если уйдет, вывернет наизнанку, даже морфия не оставив.
Рио делает все, чтобы не издавать звуков и не спалить их возможным выжившим монстрам, но получается у него плохо. После почти получасового воздействия вибрации, он едва может управлять своим телом. И даже многолетние тренировки, даже прозвище матери на задворках памяти ему не помогают.
Когда он, наконец, поднимается наверх, сразу задерживает дыхание. Отчасти от пыли, что забивается в нос, в горло, в легкие и саднит жгуче. Отчасти от картины перед глазами — кухня, на которой буквально четыре часа назад Токио шутила (нарезая подветренный сыр и кормя то себя, то его), что мол «чего-чего, а нормальной еды напоследок она заслужила», эта кухня превратилась в развалины какого-то старого замка.
По типу тех, что легендами обрастают и привидениями некогда живых.
Немного пригнувшись, Рио заторможенно осматривает помещение площадью не больше десяти квадратов. В метре от себя видит разлетевшуюся на клочки и песком баррикаду. Слышит отдаленные и очень тихие стоны со стороны выхода. Чугунная плита, видимо, закрывавшая проход, не выдержала взрыва и повалилась на кого-то из отряда убийц: из-под нее выглядывают ноги — одна целая, другая разорванная. Потолок кусками на полу, в воздухе туман пыльный и жженый, пахнет горелой плотью и тканью формы.
Обугленная улыбка Токио пахнет также? Нет, пожалуйста, нет.
Он сжимает пальцами переносицу, зажмуриваясь, а, когда решается глаза открыть, чтобы реальность встретить лицом к лицу, замечает красную ткань под упавшим стеллажом у дальней стены. Под разлетевшимися в разные стороны емкостями, под странным медным блюдом, под не то мукой, не то штукатуркой с потолка, не то и всем вместе. Буквально клочок, небольшой, сантиметров десять от силы, но в этой мелочи вдруг вся его жизнь.
Груда непонятно чего шевелится немного, Рио подскакивает на месте, словно ошпаренный канистрой подожженного бензина. Приближаясь, он уже совсем не заботится о возможных ранениях, о том, что не все машины-убийцы могли попрощаться со своей садистской жизнью, о мышцах больных и о непривычном покалывании в груди.
Внутри перестает биться сердце, мысли носятся неудержимо, хаотично, безумно. В голове на повторе: «Токио не могла, Токио жива, ничего не было, Токио жива. Жива, жива, жива». Рио дышать забывает, понимая: если сейчас все окажется иллюзией, игрой воображения, плодом несбыточных надежд, не будет уже ничего.
Ничего. Ни смыслов, ни будущего, ни поводов выбраться отсюда живым.
Потому что зачем живым? Без Токио, что добровольно в пасть ко льву отправилась, лишь бы его спасти, а сама не спаслась, зачем живым? Как ему с этим жить?
А затем он различает черные бойцовские ботинки, припорошенные пеплом, а потом разгребает в каком-то трансе обломки стертыми в кровь руками (побочный эффект использования отбойного молотка без перчаток), а затем лицо пыльное открывается, кашель раздается слабый, почти неслышный…
— Мазерати хочет сдохнуть, — три слова врываются в разруху и пустоту, которую, как думал Рио, Токио оставила после себя,
и снова повтор, снова дышится, снова что-то стучит под ребрами.
*
Десятью минутами ранее
Силена Оливейра до ужаса боялась клеток и всякий раз бесстрашно встречала смерть, всерьез подумывая пригласить госпожу на бокальчик самбуки. Она дралась и зубами цеплялась за свободу — не за жизнь. Силене нечего было терять, кроме этой призрачной субстанции. Такой же мимолетной, как португальский ветер, что когда-то срывал с ее плеч краденые шарфики.
Ей не страшно было распороть себе легкие острым шпилем небоскреба, потерять равновесие и рухнуть вниз. Не страшно, ведь прежде она была живее всех живых.
Это не было бы плохо, это было бы правильно.
«Да заткнись же ты, стерва, — ядовито кусается Токио, устав от наущений о плюсах
достойного конца, —
ты просто трусиха, Силен».
Токио знает: смерть — не путь к свободе, а лишь очередной побег. От жизни. Побег, из которого возврата нет. Умереть достойно под пулями врагов, разорвав их бомбами, что на груди висят — не сложно. Сложно — угодив в капкан, не сдаться. Не выбрать тот путь, что проще, понятней, привычней. Вернуться туда, где ждут, пусть даже это окопы в кровавой войне.
Токио так осточертел вечный бег, если начистоту. И пусть Оливейра подыхает хоть тысячу раз за минуту, объединяясь с Рене на небесах, а вот токийская сеньорита… даже убитым в хлам Мазерати доберется до смазливого лица Анибаля и проорет ему в губы проклятия за отказ в последнем поцелуе.
За то, что и выдранный с корнем он ее не пускает. Умереть не дает и забыться — тоже. Не бежит от нее, когда просит. Не презирает, хотя стоит (исключительно по ее мнению). Не черной кошкой зовет — пантерой.
Ангелом падшим.
Насколько вероятно выйти живой из схватки с пятью пулями в мышцах, на прицеле у шести машин-убийц? Да не просто выжить, но еще и их задеть нелегкой ударной волной?
«У тебя шансов нет, идиотка», — голосит Оливейра, держась за голову в безумии, беспомощно наблюдая, как вторая жизнь сбрасывает первую за борт, словно сопутствующий ущерб. И ради чего? Чтобы вернуться к какому-то мальчишке, на десяток лет моложе, упрямо и детски-наивно хлестающему ее отбойным молотком по сердцу.
«Знаю».
И все же, приземляясь на лопатки, еле дыша от нового свинца в плече, одной касательной раны у уха и пяти снарядов в бронежилете (вот так повезло), Токио пробирают до костей болезненные вибрации снизу. Чувствует, не одна.
Рио не сдается — прореха сантиметров сорок. Она тоже не должна.
В теории выполнимо все. Притвориться мертвой. Мерзкий ящер не упустит возможности запечатлеть ее
отправку на небеса. Гандия пулю ей дополнительную всадит в лоб, даже найдя крайне неживой. Соврет, что это для невозврата, но суть в страсти выбивать мозги.
Вслед за ним подступят и другие.
Токио тихо отстегивает пояс с М67 и, заслышав приближающиеся шаги, выдергивает чеки. У нее четыре секунды, четыре гранаты с радиусом поражения пятнадцать метров, две простреленные руки и нелепая надежда не взорваться самой.
Заряженный пояс пролетает баррикаду.
3
Отползает к ближайщей стене, не зная, за какие пулевые держаться, чтобы унять пульсацию крови.
2
Возможно, ее добьет осколками. Как вариант, прикончат выжившие солдаты. Вероятнее всего, она не спасется ничтожными попытками. Но, если ей и суждено выпустить душу на волю, она хочет иметь чертов повод рассказать потом Рио (лет через семьдесят и едва ли в раю), что сделала все. Все, чтобы к нему вернуться. Абсолютно все, чтобы его не покинуть.
1
Токио зажимает уши ладонями, чуть не крича от боли, и зажмуривается.
bum, bum, ciao.
*
— Блять, блять, блять, Токио, — Денвер с еще мокрым лицом панически сметает со стола управляющего банка все бюрократические штуки. С интервалом в пару секунд он оглядывается на Рио, которого будто опять похоронили заживо, а потом вытащили из могилы без предупреждения. И на girl-trouble, что, повиснув на его руках, выглядит еще хуже, — Клади ее, парень.
Токио запрокидывает голову и скалится, меняя привычные руки Рио на дубовый стол. Эта боль терпимее, чем та, что настигла ее в процессе спуска с кухни в пыльную рубку, из которой хакер к ней пробрался, но из горла все равно вырывается скрипучее joder вкупе с еще более остервенелыми матами.
Денвер хватается за короткие волосы, с ужасом понимая: на ней живого места почти нет. К пяти пулям, свидетелями которых стал сам, прибавились еще несколько. Плюс куча каких-то осколков в ногах, руках, даже в бронежилете. Земля уходит из-под ног, но времени на раскачку нет: если может кто-то принимать решения в патовых ситуациях почти так же резво, как Токио, похожая на решето, то
Дани. Сын своего отца.
— Раздень ее, Рио, — командует Денвер, негласно принимая на себя руководство в отсутствие Палермо, — Манила, нужна кровь, третья… сука, — Денвер бьет кулаком по дереву, поверить не в силах, что именно в такой ответственный момент память его подводит. Все члены команды заучивали группы крови товарищей, но Манила в их число тогда не входила, а Кортеса пытали где-то в Азии. Стокгольм точно не помощник.
— Положительная, — подсказывает Рио, пытаясь снять бронежилет со своей девушки максимально безболезненно. Конечно, он в курсе — столько лет прожить на пороховой бочке.
— Положительная, три пакета, — Денвер кивает благодарно, но Анибаля признание волнует в предпоследнюю очередь: он найденными ножницами уже кромсает броник вместе с красным комбезом, кровью Силены прилепленный к ее же телу, — Моника, — Стокгольм растерянно смотрит вслед Маниле, набравшей первую космическую скорость, — твою мать, Моника, да очнись же! — Даниэль встряхивает ее за плечи, теряя терпение, — Пятый хирнабор.
Стокгольм бурно моргает: на столе управляющего признает пепельно-бледную Токио, над которой Рио не то смеется, не то плачет, разрезая черную футболку. Токио, которую они уже успели похоронить и оплакать. Ошеломленно втянув воздух в легкие, она бросается прочь из кабинета.
— Чтоб тебя, Токио, что ты там устроила? — Денвер приспосабливает торшер под стойку для физраствора и, кое-как нацепив перчатки на руки, приступает к сбору инфузионной системы, — Это… осколки от гранаты? — Даниэль наклоняется к ее новым ранам на голенях, — Ты взорвала свой пояс? Рехнулась что ли?
Рио, примеривший на себя еще одну профессию — на этот раз портного, ее интересует больше глупых вопросов. Токио пожимает плечом и тут же вскрикивает. Жгучая боль пронзает всю правую сторону. Дергается.
— Всего-то бросила спичку в канистру с бензином, подумаешь, — морщась, не очень внятно отвечает, а затем кокетливо (насколько это вообще возможно с пожаром внутри и слабостью от кровопотери) подмигивает бойфренду.
— Я не это имел в виду, когда сказал, что люблю костры, — изо рта Рио вырывается нервный смешок. Денвер спрашивает себя: такими идиотами надо родиться или можно вырастить идиотизм в себе силой воли?
— О, да?
С ума сойти, они еще и флиртуют. Будто это какое-то кровожадное ток-шоу, а Токио чуть не разорвало на части
понарошку, а все они не в гребаной ловушке с королевской армией на подступах.
Будто война для них двоих закончилась.
Хотя, может, война — просто ерунда в сравнении с тем, что могло произойти. Ведь Рио камень в пыль раздробил, добираясь до Токио, и не свалил прочь, когда она просила. А, зная ее, она просила.
— Марсель, мы осмотрели кухню, — приглушенный голос Палермо доносится из коридора, заставляя горе-врача проглотить очередь ироничных комментариев, — Там все к чертям собачьим разворотило. Гандия… точнее, то, что от него осталось…
— Слава богу, — удовлетворенно шепчет Токио, прислушиваясь к докладу Мартина: звуки усиливаются, — а почему Марселю? — парни неопределенно пожимают плечами.
— … мертв, в общем. Еще четверо тоже. Трое ранены, один у Боготы и Лиссабон на мушке. Нет, Токио не нашли, — Палермо замирает в дверях, прислушиваясь, и отвечает глухо, надрывно, — Там даже тел, блять, нет, Марсель. Какой нахрен конкретики ты ждешь? Мы ее потеряли, конец связи, — а затем, судорожно вздохнув, поднимает брови.
В его наушнике бурлит жизнь, голоса, пытающиеся достучаться, и на расстоянии слышны, а Палермо хлопает глазами, словно оглушенный прогремевшим взрывом вновь. Он даже оглядывается назад, будто надеется увидеть там кого-то более вменяемого, чтобы уже тот подтвердил или опровергнул его сумасшествие. Но за спиной глухо.
А впереди Рио с Денвером, что порхают над не сильно живой, но и точно не мертвой Токио. А потом призрак ему подмигивает, и дыхание перехватывает.
— Твою мать, — проговаривает по слогам и впервые, глядя на девочку-бомбу, расплывается в искренней улыбке, — Отбой. Вытаскивай профессора из сартира. У этой сучки девять жизней.
Токио никогда не видела слез Палермо. Еще меньше ожидала их по свою грешную душу, но Мартин пальцами сдавливает переносицу и глупо лыбится, а «сучку» выдает внезапно… ласково? Ужас.
Видимо, нервное.
— Андрес был прав, Серхио, — произносит Палермо, выдыхая, — Она чертовски живучая. Соединяю, — он осторожно прикрепляет Токио собственный наушник, — Давай, успокой папочку.
— Токио? Токио, как ты? — профессор так шумно дышит, что еще секунда ее молчания — и точно лишится чувств.
— Как будто Мазерати переехал бетоноукладчик, но в принципе неплохо, — речь ее чуть невнятна, но на слабую ухмылку сил хватает. Наблюдая за мерным поступлением физраствора в вену, она вспоминает, как раньше абсурдно боялась игл в своих руках. После такого… фобий у нее явно поубавится.
— Я думал, что потерял тебя, — Серхио звучит ребенком, оказавшимся в одиночку среди каменных джунглей, — ты мне как дочь, Силен.
Признание профессора — будто еще одна пуля, но прямиком в сердце. Серхио для нее единственный отец, которого она когда-либо знала. Токио закусывает губу, борясь с внезапной сонливостью. Наверное, морфий (или что там Денвер ей ввел) начинает действовать. Жжение в теле ослабляется.
— Профессор, — она вздыхает, подбирая слова, и цепляется взглядом за Анибаля, что как раз закончил освобождать ее от одежды (впервые не для секса, до чего дошли), — этот засранец лишил меня последнего поцелуя. Мазерати, joder. Черта с два я бы оставила такое без порки.
Денвер стонет раздраженно, закатывает глаза и надеется скорее развидеть картину, нарисованную его бурным воображением почти мгновенно. Палермо похлопывает по плечу счастливого до неприличия и чуть смущенного Рио и что-то шепчет ему на ухо, отчего тот еще больше заливается краской.
Держать глаза открытыми все труднее. Кортес подходит ближе, ловя ее сонный взгляд. На Рене совсем не похож, но и ни к чему. Одним нажатием на свою гарнитуру Рио соединяется с профессором.
— Нам надо подлатать мой Мазерати, профессор, — пальцем проводит по ее чуть потрескавшимся губам, — мы вводим кетамин, она сейчас вырубится и перестанет мне угрожать.
— С возвращением, Токио, — а стабильно сдержанный профессор улыбается голосом.
Рио забирает у нее голос ангела-хранителя, умеющего шагать по земле, и отправляет в наркоз.