Господи,
Боже мой,
как же
сильно
она его
любит.
До хрипоты, стиснутых коленок и сотни нарушенных законов; ее руки дрожат каждый раз, когда мимо проходят бостанджи, а рядом — Мехмед. Спокойствие, вспоротое клином, она находит лишь во Владе: в его мягком касании, в нежном взгляде, в подставленном им плече. Он целует ее на ночь в висок и тихо обещает: — Мы однажды отсюда сбежим. — Я верю. — Верь. Сон мешается с реальностью, реальность перетекает в сон. Влад стирает между Лале и Лайей границы, она же, в свою очередь, слишком устала их чертить. У ее мальчика пронзительные голубые глаза, — Лале постоянно сравнивает их со льдом, — крепкая вера и нерушимый тыл, и, если честно, то это больше похоже на бред — любить его так, словно он есть. Влад — всего-навсего мальчик с картины, целующий чужие (Лайе хочется думать, что ее) руки. Заступающийся за слабых, не преклоняющийся перед теми, кто сильнее, он до невозможности гордый и живой в ее снах. Иногда Лайе хочется обо всем ему рассказать: и о том, что ей не восемнадцать, и о том, что она не Лале, и о том, что его вовсе не существует, однако они всегда идут по заученному сценарию. Аслан стоит на стороже, пока они сидят у домика в полночь: ее ладонь касается его щеки, его — ее руки. В глазах мелькает нечто большее, чем любовь, глубже, чем просто привязанность, и они смотрят друг на друга так, словно прощаются. Беспокойство стискивает легкие. («Ты ведь не уйдешь?»). — Знаешь, — Лале прерывает их молчание, — иногда мне кажется так, словно… позднее все было бы по-другому. Влад удивленно смотрит на нее. — Позднее? И, словно насмехаясь над самой Лайей, она отвечает: — Да, позднее. Гораздо позднее. — Если бы я встретил тебя, уже будучи господарем? — Нет. — Лайя заведомо знает, что скажет Лале. Мучительно сильно хочется закусить щеку изнутри и промолчать, но вместо этого она лишь слабо улыбается: — Если бы мы родились на несколько десяток лет позже. Или даже веков. Я думаю, что тогда нам с тобой не пришлось бы прятаться и вовсе. Мы были бы счастливы. — Позднее. — Влад произносит это задумчиво, и Лале снова кивает: — Позднее. Но «позднее» оборачивается «поздно». Лайе сорок четыре, когда она покрывает отреставрированные портреты лаком и прячет их в чехлах. За тринадцать лет происходит ровно ничего: Влад все так же остается мальчиком из картин, а она, кажется, устает его ждать. Фальшивая османская действительность пьянит, но не оглушает ее реальность: у нее растет дочь, — Блейк совсем скоро уедет учиться в Европу, — есть семейное ранчо, и через восемь месяцев она открывает свою галерею. Жизнь идет своим чередом: ее сны обрываются, и Лайя заканчивает их сама: Для Лале с Владом не наступает никакого «позднее». Они остаются жить на этих картинах, — глубоко спрятанные в чехлах, навеки молодые и печально-счастливые, — а она движется дальше. Лайя взрослее Лале ровно на двадцать шесть лет, и потому знает: порой так необходимо (даже если мальчик-волчонок продолжает скрестись где-то у нее под ребрами). Блейк уезжает в Амстердам в начале августа. Они с Лео провожают ее на самолет, и, если честно, оба жутко волнуются. Лео все рвется купить им билеты и улететь вместе с дочерью, и она почти на это соглашается, однако вовремя останавливается: Блейк смотрит на нее по-взрослому серьезно и улыбается так решительно, что проступившие на щеках ямочки кажутся острее обычного. Лайя напоминает себе: людей нужно уметь отпускать. В конце концов, те, что переплетены, все равно друг к другу возвращаются. — Я буду по тебе безумно скучать. — Она зарывается носом в рыжих волосах Блейк в последний раз перед ее отъездом. Расстояние от августа до декабря кажется колоссальным: она пытается запомнить кокосовый запах ее дочери, и Блейк тихо смеется: — Ты мне вчера это тысячу раз говорила. — Чтобы ты это не забывала. — Но я ведь больше не ребенок. — Это не означает, что мы не будем по тебе скучать и названивать тебе по пятьсот раз за день. — Лео улыбается не так, как обычно, и лишь по слегка опущенным углам его губ Лайя понимает, что еще чуть-чуть, и он заплачет. Она касается его руки и кивает ему, словно бы пытаясь уверить, что с Блейк все будет хорошо. Блейк уезжает, но они с Лео не прекращают видеться. По выходным они все так же ужинают в итальянских ресторанах и вместе звонят дочери по видеосвязи. Раз в месяц Лео приезжает проведать Лайю на ранчо и поддержать ее с открытием галереи, что она переносит на декабрь, — ей хочется, чтобы и Блейк была рядом с ней в этот момент, — а пока оба объезжают весь штат в поисках молодых художников. Им удается найти всего десятерых, — неплохой старт для маленькой галереи, но Лайе хотелось бы большего, — и Лео предлагает ей выставить написанные ей самой картины. — Я в этом мало что смыслю, но, мне кажется, ты рисуешь даже лучше, чем они. — Они сидят на кухне Лайи, и Лео выступает в роли критика, проходя взглядом по полотнам, которые она хочет выставить. Остановившись на последнем, он озадаченно спрашивает: — А это разве годится? Здесь же капли крови. — Это краска. — Она улыбается, качая головой. — Значит, можешь выставить и мои картины. Скажем так, я соглашусь на тысячу долларов за каждую. В два раза меньше положенного. Лайя не сдерживает смешок и в этот момент ей кажется, что Лео похож на Аслана пуще прежнего: — А ты пишешь картины? — Если заплатишь мне авансом, начну прямо сейчас. Они оба смеются и чокаются бокалами апельсинового сока «за сотрудничество». Лео забывает об этой идее на следующий день. Лайя решает не напоминать ему об этом, однако его слова заседают у нее в голове. Она не выдерживает и спускается в гараж через неделю. Руки сами находят замки чехлов: картины одна за другой оказываются в ее руках, снова прижатые к груди. Она вдыхает в себя их запах: она точно не собирается продавать их, но держать в галерее, чтобы они не пропали, можно. Она вешает их у себя в кабинете; мальчик-волчонок смотрит ей прямо в затылок и сгибает губы в полуулыбке. Теперь он всегда рядом, но не близко. Лайя пытается не смотреть на него так часто, однако, когда Лео спрашивает о нем, сбежать не получается. Он проводит пальцами по лакированной поверхности холста, слегка хмурясь. Внутри нее все щемит: «Не касайся», однако Лайя молчит, позволяя выворачивать себя изнутри. — У меня такое чувство, будто бы я его знаю. — Лео отходит на несколько шагов назад, Лайя, напротив, делает столько же вперед. Подняв голову, бросает на портрет Влада печальный взгляд, и тихо произносит: — У меня тоже. — Так ведь не может быть? — Думаешь? Они переглядываются, и в глазах Лео она видит полное смятение, что он прячет за смущенным кашлем, а позже — тихой усмешкой: — Может быть, мы были знакомы в прошлой жизни. — И были лучшими друзьями? — Именно. — Он улыбается гораздо увереннее и находит в себе силы пошутить: — И, кто знает, может быть в той жизни нам с тобой повезло гораздо больше? Женаты дольше, у Блейк есть братья и сестры… Лайя качает головой. За горькой усмешкой она хочет скрыть грубую правду (в той жизни у них нет щербатой дочери и десятилетнего брака за плечами), когда вдруг останавливается, понимая: откуда-то ей знать? Она хоронит Влада и Лале совсем молодыми: их могильные плиты еще теплы, и из-под земли порой слышен громкий смех. Из легких выбивают весь воздух; Лайя понимает: у них вполне могло и не быть счастливого конца. Племянница султана могла остаться в Эдирне, ее июльский друг — пасть на поле битвы, а валашский княжич — больше никогда не вернуться. Она признает: в этой реальности, в которой его нет и вовсе, все гораздо лучше. Ей счастливится растить дочь и терять близких людей гораздо реже, чем там. И, может быть, Лайя не засыпает на его груди, не переплетает с ним пальцы и не целует на прощание, однако и не живет под страхом быть разлученной. В ее неидеальной действительности все предопределено, и не в этом ли счастье? На свой день рождения Лайя открывает собственную галерею: она носит имя ее дочери и пахнет лаком изнутри. Блейк безумно смущается, когда перерезает ленту вместе с матерью, и Лео просит улыбнуться ее в объектив. Лайя смеется, и фотография получается довольно нелепой. Сидя дома после открытия, она обнаруживает, что Блейк закрыла глаза, а у нее открыт рот, и они вместе смеются, обещая поставить ее в рамочку на камине. — Знаешь, я тут заметила, что тебе в кабинете не хватает одной картины, — вдруг произносит Блейк, и Лайя выгибает бровь: — Одной картины? Ребра сдавливают легкие, и становится тяжелее дышать. Лайя стискивает поверхность дивана под собой, пока Блейк кивает: — Одной. — Почему… Откуда ты знаешь? Но вместо ответа Блейк лишь смеется, протягивая матери билет. Лайя рассеянно и озадаченно смотрит на него, не совсем понимая, что все это значит. — Последняя картина в Брашове. Седьмая. — Лайя молчит, переводя взгляд с билета на дочь, а та легко продолжает: — Мы с папой решили навести справки и… Лайя тут же притягивает дочь к себе, и она не договаривает. Из груди вырывается всхлип, Лайя не понимает этого в начале, но она плачет. От облегчения и страха — всего того, что кипело в груди. — Ну, чего же ты плачешь? — Слегка отстранившись от мамы, Блейк проводит ладонью по ее голове и смахивает с щек ее слезы. — Я просто… — Лайя останавливается. Она не находит в себе сил честно признаться ей во всем, и тогда Блейк произносит: — Мы хотели выкупить ее и перевезти сюда, но хозяин музея захотел, чтобы все было по-честному. — То есть?.. — Картина достанется тому, кто приедет в музей первым. Лео признается ей гораздо позднее: они с Блейк придумали это еще в сентябре и отказаться от поездки невозможно. За день до отлета Лайя сидит у себя в кабинете и долго смотрит на портрет Влада. Все внутри нее болезненно сжимается, и она понимает: ей страшно заново его потерять. В Брашове оказывается холодно. Ветер царапает лодыжки и колит щеки, но Лайя ничуть этим не расстроена. Она лишь сильнее кутается в пальто, покупает четвертый по счету какао, а затем продолжает гулять по улицам Брашова. Здесь гораздо красивее, чем она себе представляла. Звоня Блейк по вечерам, она признается, что могла бы тут жить. — Мы вообще-то собираемся жить в голландской деревне, забыла? У тюльпанного поля, с мельницей… Лайя кивает: — Обязательно будем. На четвертый день ее нахождения в Брашове она решает все-таки отправиться в музей. Страх липнет к ее телу, останавливая на полпути. Опершись о перила каменного моста, она смотрит в воду и думает о том, чтобы вернуться обратно, да только не может. Собрав всю волю в кулак, Лайя доходит до конца моста, позже — улицы, пока не останавливается напротив музея. Он обшарпан (она почему-то уверена в том, что Лео сказал бы именно это): зеленая краска потрескалась со временем, а на подоконниках осела пыль. Гнилая половица при входе проседает под ее весом и отвратительно скрипит. Лайя лишь легко через нее переступает и идет прямо за стариком. Он пахнет виски, дешевым табаком и лекарствами, что переплетается с ее страхом и волнением. Она вздрагивает, когда он спрашивает: — Почему Вам интересна эта картина? Пройдясь взглядом по груде стройматериала, Лайя честно отвечает: — У меня уже есть первые шесть. — Она останавливается на несколько секунд, прежде чем отвечает: — И мне почему-то кажется, что они всегда мне принадлежали. Это выходит уверенно и максималистично, оттого и глупо, однако Лайя знает: они должны быть у нее. Следующая картина точно станет концом, и мальчик-волчонок останется жить лишь на этих картинах. У него будет вечное лето, теплые ночи и майская подруга, которую однажды он назовет своим домом. Его не сотрет время, не тронут ветра, не покроет пыль. Лайя думает об этом, пока оставляет на договоре свою подпись, частично — обещает. О нем не узнают другие, и она обеспечит ему покой в другом мире, даже если в нем нет места для свободного вздоха. Себе клянется: немного зачерствеет, и отпускать других станет намного легче. В конце концов, она ведь так уже делала. В этот раз сделает так же. Прощание оказывается скомканным. Она кивает смотрителю, он — ей в ответ. На полпути из музея ей хочется развернуться и попрощаться с ним как следует, но Лайя вовремя одергивает себя: ей нужно поскорее сесть за картины, а после — выдернуть свое сердце. Быстро и без сожалений, как старый детский пластырь, иначе загноит и останется, а ей ведь жить дальше, верно? В этой неидеальной реальности, где острые прощания намного лучше, чем шаткое счастье. Наверное, именно поэтому, когда они впервые встречаются в этом обветшалом музее на самом краю Брашова (она позже поправит себя: «находят»), Лайя думает, что это происходит, пожалуй, довольно поздно. Она спускается вниз по лестнице, он — вверх, и дальнейшее происходит, как в самых клишированных фильмах. Она задевает его плечо краем холста и тихо извиняется, прежде чем обернуться и поднять на него свои глаза. Сердце падает, слова, застревая, душат. Ком в горле не проходит, видение — тоже. — Влад?.. Он останавливается. Ей немного за сорок пять, когда «позднее» оказывается «сейчас».