29 октября 2018, 22:17
Лукреция не сразу сбавляет шаг.
Первые метров десять она просто летит вперед, не разбирая дороги, подгоняемая стихийным набором вопросов, на которые никак не найти ответов (по крайней мере, таких, чтобы потом захотелось жить).
В голове безумолку трещат разряженные нервы; кто-то кого-то спрашивает,
да как вообще такое возможно; кто-то кому-то отвечает:
да никак, это же чушь, просто безумие, безумие, бе-зу-ми-е. Здравый смысл просит не усложнять и просто обсудить все спокойно, но только теперь Лу понятия не имеет, как это —
не усложнять.
Что, натягивая презерватив, ты вдруг понял, что не предатель?
Как не усложнять, когда сотни предупреждений сыплются тебе на голову множеством батареек, а ты все отскакиваешь, отскакиваешь от них в сторону, только чтобы в один момент оглянуться и увидеть целую гору металла. Зависаешь, в изумлении приоткрыв рот, и в эту секунду тебе на макушку валится генератор.
Как, bloody hell, такое не усложнять?!
Лу замедляется, машинально ощупав голову (будто на предмет проломленного черепа), и идет дальше уже медленнее, а, когда, наконец, останавливается — не дойдя до дальнего угла дома метров пять, — ресницы вконец тяжелеют от глупых слез, которых ее придурок-парень едва ли стоит.
Моргнув раз-другой, Лу крепко обнимает себя руками и смотрит влево: туда, где ясени высотой до неба выстроились в один ряд руками не какого-то безымянного садовника — руками ее отца. Того самого отца, по которому она скучает порой так сильно, что хочется выть, ведь когда-то
(в прошлой жизни, не иначе) он был живым и теплым, совсем не каменно-равнодушным, а Лу еще верила, что люди тоже умеют
греть.
— Мы не должны забывать, кем являемся, cariño, — как заведенный повторял Хосе в далеком 2012-м, мягко улыбаясь и выкапывая лунки под саженцы пенсильванских ясеней. Инес без конца просила позволить ландшафтным дизайнерам сделать свою работу, но отец упирался и слушать ее не желал (а потом еще и удивлялся врожденному упрямству своих детей — ну не наивный ли?).
И, кажется, снова вокруг май, яркое солнце отражается от панорамных окон огромного и пока непривычного дома, слепит. Лу снова десять, она замирает посреди каменной дорожки, что еще не истерзана временем и непогодой. Смотрит прямо, но видит перед собой уже не высоченное дерево размером с пятиэтажный дом, а маленький росток, выуживаемый отцом из коробки.
— Сумасшествие какое-то.
Ее мать недовольно закатывает глаза и всерьез задается вопросом, куда катится этот мир, если даже заместитель генконсула, вооружившись лопатой и засучив рукава рубашки, самозабвенно копается в земле. Десятилетка-Лу с любопытством наблюдает за его руками, которые — внезапно — умеют перебирать не только деловые бумаги.
— Не драматизируй, Инес, это всего пара деревьев, — терпеливо отзывается Хосе, чуть улыбаясь и щурясь весеннему солнцу.
Лу в самом сердце октября тоже улыбается, но уже неуверенно, ностальгически, ведь этого отца в реальности у нее больше нет. — Частица дома здесь.
Всего через пару лет его полностью захватит работа, а командировки, которые в раннем детстве казались бесконечными, достигнут предельной частоты и длины. И человек, что разбавлял темноту ее спальни по ночам своими сказками и магией, очень скоро станет похож на мать — главный источник страхов и комплексов.
«Профдеформация», — объяснит психолог на очередном приеме.
«Равнодушие», — парирует Лу и выключит таймер сеанса. Дилетант.
— Ты выглядишь нелепо, Хосе, — ее мать раздраженно поджимает губы, брезгливо скривляясь на действия мужа, но тот лишь невозмутимо разводит руками, мол
«ну что поделать?», и искоса посматривает на дочку. — Если тебе безразличен свой имидж, подумал бы о дочери. Она только начинает осваиваться в новой школе. Ты представляешь, что расскажет мальчик своим родителям, если его спросят? Что он сажал деревья, как какой-то садовник? Ты в своем уме?
— Садовники тоже люди, дорогая, — ухмыляется Хосе, оглядываясь по сторонам. — Так, принцесса, а где твой гиперактивный друг? Он же так рвался в бой. Этим малышам нужна вода.
И будто наяву отец ей вновь подмигивает, а мальчишка, с которым Лу знакома от силы пару месяцев, вручает Хосе ведро с искомой влагой и застенчиво улыбается в ответ на благодарное: «спасибо, парень».
Затем степенно выдает: «всегда готов, сеньор». Выпрямляется важно. Ему не хватает только честь отдать, чтобы Лукреция расхохоталась прямо здесь и сейчас, заработав молчаливое неодобрение матери, ведь пропащему мальчишке до выдрессированных маминых сыночков как до Марса на велосипеде. Вместо хохота, она лишь хихикает, фиктивно почесывая нос, за что и получает тихое шиканье из-за спины отца: Гусман не любит, когда ставят под сомнение его игры в честь и доблесть. Лу смеется громче.
Затем на плечи приземляются чьи-то руки — Лукреция поклясться может, что это не по сценарию. Озорная улыбка мальчишки, россыпь веснушек и собственный смех рассыпаются на пиксели и акустические колебания, солнце гаснет, небо из яркого, голубого окрашивается в темно-синий, а сама Лу взрослеет, и ей больше не десять.
Ей семнадцать, и позади стоит мальчишка с тем же именем, но другой душой.
— Лу, слушай, прости, — просит Гусман и немного сжимает пальцами ее плечи, привлекая внимание: неуверенно, осторожно,
непохоже на самого себя. Добавляет, столкнувшись с молчанием, — пожалуйста. Я не хотел, — чуть не произносит «я больше не буду», но вовремя замолкает:
им давно не десять. — Клянусь, я даже не предполагал, что все может зайти так далеко.
Лу прикрывает глаза и выныривает из-под его ладоней. Отвечает не сразу, борясь с желанием вышвырнуть лжерыцаря за ворота и больше никогда не слушать.
Как же надоели эти пустые клятвы, замолчи.
— А на что ты рассчитывал? Как далеко это,
по-твоему, должно было зайти? — Голос глухой, хрипит вначале. Лукреция резко оборачивается, и легкие перехватывает от блескучих дорожек по ее щекам, что остались не замечены, иначе давно бы стерла. — Или уже зашло? — Левая бровь дергается почти невозмутимо, и это страшно — насколько ей
неважен его ответ.
Уперев руку в бок, она бесстрастно скользит по нему взглядом.
— Лу, да я не о том, — Гусман пытается объяснить, на автомате порываясь стереть влагу с ее лица, но коснуться не успевает — Лу, вздрогнув, делает шаг назад и реактивно обнимает ладонями свою шею.
— А я о том, — чеканит и сглатывает: достаточно касаний, доступ запрещен,
введите пароль. —
Как далеко это уже зашло? Вы не спали, но что-то же там было. Ты ходил к ней свататься? Обхаживал ее родителей павлином? — взмахнув рукой, она ослабляет пояс кардигана и рывком вытягивает его из шлеек, быстро поясняя сказанное. — Извини, понятия не имею, как это происходит в таких доисторических семьях, как у нее. — Она проворно скручивает черную ткань в виток и, закончив, резко переводит взгляд на Гусмана; застает его врасплох. Если нужен спойлер, то вот он: ей совсем, ни капельки
не жаль. — Или вы были, как глупые Ромео и Джульетта? Ты пел ей серенады под балконом, она томно вздыхала и умоляла тебя уйти, точно зная, что не хочет этого?
Не получая мгновенного ответа, Лу от досады отбрасывает пояс в сторону — тот улетает на идеальный (и ненавистный) газон, в полете теряя всю свою компактность.
Гусман, словно проснувшись, в панике мотает головой.
— Нет, Лу, боже, конечно, нет, — он даже морщится от того, насколько абсурдна описанная ею картина, и проблема не столько в том, что роль Ромео ему претит, просто Наде до Джульетты как до Сатурна (или до Нептуна, или до тысяч других галактик).
— Тогда что? — Лу все не отстает, пряча в бесчисленных вопросах остро-терпкое: «ты знала, на что шла», от которого легче не становится ни на йоту, а к боли лишним грузом цепляется разочарование в самой себе.
— Ну, поцеловались один раз, и что? — раздраженно выпаливает Гусман и рубит ребром ладони несчастный воздух. — Это же
пустяк, Лу. Всего лишь поцелуй.
«А вот это ты зря сказал», — бурчит Андер в мыслях, да Гусман и сам это знает.
А, вернее, видит: Лукреция сразу замирает, вздернув подбородок, медленно расправляет плечи и делает шаг вперед. Шумно вдыхает воздух, цепляет броню на кожу, сжимает кулаки. На лбу проявляются морщинки, нервной дрожью скользит по губам улыбка и уже в следующую секунду превращается в слабый оскал раненого зверька — уже задетого меткой стрелой, но пока не убитого, готового бороться (причем впервые за много-много дней за себя — не за других).
— Пустяк? — Лу произносит недоверчиво, голос чуть дрожит, уголки губ дергаются вверх. — Пустяк? — повторяет громче, Гусман вздрагивает и мысленно бьет себя под дых за выбранное слово. — Пустяк — это когда ты
на спор целуешь девушку в полутемном баре, а потом получаешь по зубам от ее парня. — Она подходит ближе, и Нуньер в ее глазах не то, что зрачков не видит — они настолько темные, что бездны бездонные в сравнении кажутся просто ямами. — Пустяк — это когда ты
случайно залетаешь в женскую раздевалку и тупо пялишься на полуголых одноклассниц, пока твоя девушка, тоже полуголая, не выталкивает тебя за дверь. Вот что такое
пустяк.
И тут ему бы рассмеяться/улыбнуться/покраснеть, потому что такое, вправду, было. Лу, конечно, тогда не была еще его девушкой (по крайней мере, официально), но никого это особо не волновало.
Ни его, ни —
тем более — Лукрецию.
Их привилегированная «дружба» началась в марте семнадцатого, и уже спустя три недели вся женская половина Лас-Энчинас забыла значение слова «флирт», в его компании точно. Под раздачу попала даже дочка потенциального партнера его отца, которую пригласили к ним на ужин именно за этим —
связи, коммуникации, преимущества партнерства… ну, ты понимаешь, сынок.
Ему бы рассмеяться — но Лу продолжает допрос.
— Когда?
— Неделю назад, — Гусман отвечает, облизнув губы, а у самого перед глазами мерцает Лукреция годичной давности: улыбается стервозно, прижав его к стенке, и приговаривает: «сегодня ты был плохим мальчиком, а?». Она лишь отдаленно напоминает свою более позднюю версию, и хочется не трахнуть ее, нет — сделать искусственное дыхание «рот в рот» так, чтобы она навсегда запомнила: даром ему не сдались все эти девчонки, пусть хоть раздетые по подиуму щеголяют.
Правда в том, что в той раздевалке, по-настоящему, он видел лишь ее.
(если честно, он до сих пор видит лишь ее, и это чертовски странно)
Ведь, осознав услышанное, Лу тут же сглатывает и на автопилоте добирается до одной из четырех деревянных скамеек, которые по просьбе ее отца установили в саду еще несколько месяцев назад. Касается пальцами спинки, а другой рукой прикрывает рот. Глядя в никуда, бешеной силой закусывает внутреннюю часть щеки. Несколько раз кратко смеется, прежде чем прошипеть исчерпывающее: «сволочь», и прикрыть глаза, обняв себя руками так, будто больше некому.
Гусман не знает, о ком конкретно она говорит, о нем или о талибанше, с которой он связался, да это и неважно, потому что… кто он для нее теперь, если не сволочь?
Кто он теперь для себя?
— Дрянь высокомерная, еще и в моем комбезе, на вечеринке, куда ее никто не звал, сама себя пригласила. — громче рассуждает Лу и на мгновение прикусывает большой палец правой руки.
К талибанше, виснет в воздухе ответ. —
А поговори ты с ним, Надя, — она иронично воспроизводит старый разговор, всплескивая руками и смотрит влево, всматривается в отцовские ясени до двоения в глазах, но больше ничего не видит. А Гусмана передергивает от желания кого-нибудь (себя) убить. —
Может, тебя он послушает и перестанет, наконец, себя гробить.
— Ты ее попросила? — Стоит Лу обернуться, он уже знает ответ. Невысказанное «А ты как думал?» оседает ртутью в горле и по капле отравляет душу (если, конечно, там еще есть, что травить).
— Скажи, дура, да? — Пораженно смеясь, Лу запрокидывает голову к небу, но не пытается сосчитать на нем мертвые, пустые звезды — так легче сдерживать слезы, что змеями кружатся вокруг шеи. — Я знала, что
ее ты послушаешь, — до белых костяшек сжимая раму скамьи, она снова смотрит на него и продолжает отчасти агрессивно, отчасти… устало. — Ты послушал. Хотя не знаю, чему я удивляюсь, — голос сходит на шепот в конце и во взгляд просачивается боль — явный признак уставшего,
битого сердца.
(если в этом твои принципы, Надя, то чего ты стоишь без них?)
— Я тоже, — тихо признается он, почти уверенный, что Лукреция его не услышит, и начинает движение в ее сторону. Лу слышит каждый слог, едко ухмыляется, присаживаясь на подлокотник скамьи. Приходится прояснить: чуть громче, чуть злее. — Я имею в виду, ты всегда меня спасаешь, а я веду себя, как…
Он встает аккурат напротив и пытается взять за руку. Лу отводит запястье подальше и подкидывает несколько вариантов на выбор, саркастично приподнимая бровь:
— Asshole? Motherfucker? Jerk? Да, все перечисленное.
Лу небрежно закидывает ногу на ногу, и устало смотрит снизу вверх. Гусман, действительно, не знает, чему удивляется. Тому, что она опять прошлась по своей гордости, лишь бы прервать очередной марафон его саморазрушения? Тому, что Надя не взламывала двери, а, как обычно, воспользовалась ключом? Или тому, что его ясное сознание
снова заслуга не мусульманки?
Чему он, черт возьми, удивляется?
— Тебе не следовало возвращаться ко мне тогда, — ровно шепчет Лукреция, уводя взгляд в сторону. Мельком видит двух десятилеток, что проносятся мимо, держась за руки, и тщетно глушит ладонью всхлип. Гусман кладет руку ей на щеку и вынуждает посмотреть на себя, а потом замирает на мгновение, осознавая все, что натворил.
— Лу, просто… просто выслушай меня, ладно? — рвано выдохнув, просит он негромко, словно боится сломать ее окончательно звуком голоса. — Послушай и попытайся понять, хорошо?
Лу резко отталкивается ладонями от скамьи и выпрямляется в полный рост, точно наступает, вот-вот начнет стрелять. Ее взгляд жесткий, но не жестокий, голос хриплый, но не больной, а дыхание частично поддается контролю.
— Зачем? — Чеканит она, а потом сама же и отвечает, ужалив ядом, что Гусман создал сам. — Чтобы в следующий раз, сорвавшись в клуб, ты все-таки довел дело до конца? — Она не просто смотрит ему в лицо — вглядывается в глаза, проникает мыслями внутрь и выворачивает душу наружу, разрывая ее на части —
так, чтобы больные искры из всех щелей, заслужил.
Гортанный, разъяренный рык Нуньера не заставляет себя долго ждать.
— Черт возьми, Лу, услышь меня, наконец. — Он ловит ее плечи, собственнически и в то же время отчаянно. Лу даже бровью не ведет — только воинствующе вздергивает нос, — С Надей ничего не было — раз. Ничего не могло быть — два. Это вышло спонтанно — три. Я не собирался изменять тебе…
—… уезжая из ресторана — четыре.
Лу берет дело в свои руки. Ей нравится эта игра.
— Что? — Гусман оторопело хмурится, а Лу чеканкой поясняет, сбросив его руки с плеч:
— Ты не собирался мне изменять, уезжая из ресторана. But! — щелкнув пальцами, она резко поднимает на него глаза и обжигает холодным кофе в них, там ни крупицы шоколада. — Выходя из гребанного клуба и направляясь в свой чертов старый дом, ты точно знал, к чему все идет. — Где-то вдалеке сигналят машины в очередной пробке, и желание оказаться там, в другой ловушке, почти непреодолимо. Гусман снова сжимает кулаки. — Тебе не пять, Гусман. Чего ты ждал? — Лу хватает пальцами его подбородок, сжимает кость со всей силы: лишь бы от боли разучился дышать. — Что вы будете смотреть фильмы в обнимку и восторгаться мимишностью нарко-барби на детских фото? — Ее глаза горят, но далеко не любовью — скорее, злостью. Злостью, брошенной в бензин, измазанной мазутом и подожженной ко всем чертям. — Черт побери, это даже в наши четырнадцать не работало, — последнее она не то шипит, не то рычит ему в губы, и выпускает лицо из тисков.
Завтра точно выступят синяки, но ладно. Гусман не против.
— Лу, я… — начинает он на вдохе и тут же замолкает, не зная, что сказать и как исправить этот бардак. Не то чтобы они не ссорились прежде — ссорились, конечно, да еще как: бросали друг в друга книги, телефоны, оскорбления, хлопали дверьми и пополняли черные списки соцсетей, просто где-то на уровне подсознания Гусман всегда знал, что пройдет пара дней, страсти остынут, и все вернется на круги своя.
Они всегда возвращались. Чаще всего молча, без пустых извинений, без глупых: «мне очень жаль». В один из дней на его/ее/их партах появлялись модели телефонов, идентичные разбитым, а свободное место по соседству занималось напрочь и навсегда
(по крайней мере, до следующего «ну хватит, слышишь?»).
Они действовали молча, но сообща.
Борьба в одиночку пугает его до костей.
— И я не хочу жить на пороховой бочке и каждую минуту гадать, а не завис ли ты с кем-то «до», а не опомнился ли где-то «после», а не предал ли меня неделю назад, ничем себя не выдав. — Монотонно продолжает Лукреция, и Гусман понимает, что молчать поздно: либо он сморозит полную глупость и выиграет время, либо промолчит и проиграет, так и не рискнув. — Я и не буду.
Возможно, он уже давно проиграл.
— Так, Лу, погоди, — обычно скупой на жестикуляцию, сейчас он показывает открытые ладони, дает понять: «смотри, я безоружен» и потряхивает ими от нервов. Лу активно мотает головой: еще немного, и замкнет все шейные позвонки, но Гусман игнорирует ее и тараторит дальше, — я знаю, ты расстроена, но этого никогда не случится, хорошо? Я был идиотом, но с этим покончено, правда. И мы не можем просто…
— Мы можем, Гусман! — Вспыхивает Лу и запускает руки в волосы, натягивает их немного, намеренно причиняет себе физическую боль. — Только это мы и можем! — Снова чуть ни кричит она, и голос ломается, сходит на шепот на выдохе, подбирается к крику на вдохе. — И я не расстроена. Я разочарована, окей? Это другое, это хуже. Я бы хотела злиться, бить тебя кулаками так сильно, чтобы ты хоть на секунду понял, как мне больно, но я не могу! — Она всплескивает руками, проводит ладонями по голове от лба до затылка и кричит уже так, что дрожат стекла и бьется слепое сердце. — Я не могу! Я устала. — Лу дышит тяжело, будто после марафона, но, стоит Гусману сделать к ней шаг, приказывает так жестко, что сердце с разбега улетает в пятки. — Не трогай меня. Не смей. Это была последняя капля. Я долго терпела, Гусман. Надеялась, что однажды ты, наконец, откажешься от этих игр в рыцарство, но это уже слишком. Ты заигрался. Теперь с меня уже хватит, — сглатывая и с трудом сдерживая всхлип, она опустошенно договаривает на одном дыхании, — катись обратно к своей талибке. Кто знает, может, сумеете продолжить с того места, где остановились.
Как-то резко повзрослевшая, посерьезневшая, Лу бегло застегивает бомбер на нем и, запустив левую руку в его правый карман, вытаскивает оттуда ключ от инфинити.
— Не надо, стой, — рывком он пытается перехватить его, но не успевает. Отключив сигнализацию, она протягивает ему брелок обратно и, когда Гусман показательно его не забирает, сама вкладывает в руку. Между их лицами всего сорок сантиметров, и это сущая мелочь. Даже расстоянием не назвать. — Черт, Лу, мы же можем во всем разобраться. Вместе. Мы же Лу и Гусман, ну же.
И все же —
чувствует милый мальчик каждой клеточкой — два года назад, находясь на разных континентах, они были куда ближе.
— Я больше не хочу ни в чем разбираться, cariño. Вот в чем проблема.
Без лишних просьб Лу дрожащими руками вынимает из кармана телефон и парой-тройкой тапов открывает ворота, почти проклиная приложение охраны за своевременную работу без глюков.
— Уезжай, Гусман, — повторяет Лу, отшатываясь на пару шагов назад, и, развернувшись на пятках, уходит по дорожке в сторону дома. Равновесие при этом страдает, координация — тоже, и нет, дело не в Сотерне и паре-тройке Маргарит; не в них.
Просто завтра они проснутся уже настолько
бывшими, что от этого кружится голова.
*
23:05
Ближе к одиннадцати Teatro Barcelo уже трещит по швам — в буквальном смысле. Внизу, на общем танцполе исчезают пробелы меж цветастых платьев и пиджаков. Пьяные и обкуренные, люди трясут конечностями не в такт, кто-то с кем-то целуется, кто-то на ком-то виснет.
Остановившись у панорамного окна ВИП-зоны, что выходит прямиком на танцпол, Надя внимательно изучает неразборчивое месиво из школьников и студентов у себя под ногами. Вон там троица во главе с татуированным парнишкой пробираются сквозь толпу к туалетам. Стоит обернуться на энергичного и счастливого Валерио, что пьет на очередной брудершафт очередной коктейль и после непременно лезет целоваться, как тут же понимаешь, зачем троица бредет к уборным.
За счастьем — временным, суррогатным, но довольно доступным.
В другой стороне разукрашенную — точно на holly fest — брюнетку обступают кучка парней, а она хохочет, мол «ну и шуточки у тебя», а сама съеживается вся внутри и успокаивает себя: людей вокруг слишком много; не решатся, не рискнут.
И не важно, что людям вокруг, в общем-то, плевать.
Надя отворачивается, закусив нижнюю губу, и видит ВИП-зону, которая не слишком отличается от общей. Ну, да, сумки подороже, наряды по-грамурнее, телефоны… все как на подбор, айфоны да флагманы-самсунги. Свободного места промеж людей чуть больше, а в остальном… тот же хаос, просто более дорогой.
Что она тут забыла?
Ведь совсем не так планировался вечер три часа назад. Совсем не это представляла Надя, сидя на переднем сидении кроссовера Гусмана и смущенно улыбаясь в сторону. Ее пальцы не были одиноки, они быстро сплелись с другими, уверенными, мужскими. Ребека лукаво посматривала на нее в зеркало заднего вида и подмигивала периодически, мол «не очкуй, все будет cool, детка», а Гусман, одну руку держа на руле, чертил линии на ее коже подушечками пальцев, и ничто в мире не казалось более правильным, более нужным.
Их вечность не должна была закончиться
так, думает Надя
и залпом выпивает новый шот, чтобы спастись от мыслей. Спирт обжигает горло, раздражает нервы, причиняет мимолетную боль. Палестинка зажмуривается, пытаясь заглушить дискомфорт, но куда сильнее ее ранит осознание, что
вечность кончаться не может по определению, а, раз уж кончилась, то
никогда ею и не была. Надю передергивает, будто от мерзлого ветра, и руки автоматически тянутся к плечам, желая предупредить зябкую дрожь, но не выходит. Причина, увы, не в холоде. Внутри стремительно разрастается злость вперемешку с битыми ожиданиями и тривиальными «почему? зачем? за что?», которые не убиваются ни алкоголем, ни молитвами — только сидят под кожей едким ощущением пустоты.
Это нечестно.
— Надо убираться отсюда, — тряхнув головой, Надя подводит итог всем метаниям и, только проделав половину пути до выхода, понимает, что убраться ей, как-таки, некуда. Ребека черт знает, где (скорее всего, с Саму, ей вечно везет). Родители… им и так хватает проблем, к чему им неверная дочь с запахом алкоголя (самбуки, кажется), заявившаяся под утро? Валерио? Не смешите.
И все равно, не на улице же ночевать.
Вытаскивая телефон из кармана кожанки, Надя одним глазом следит за обстановкой, лавируя меж пьяных подростков и стараясь не заполучить себе на одежду еще один напиток, другим же заказывает такси до дома. В конце концов, ключи у нее есть, а отец спит довольно крепко, особенно после инсульта. Мать же, если и поймает, ничего не скажет: поругает, конечно,
шепотом да посоветует вписать в плотный график серьезный и обстоятельный разговор, но уже завтра ее настолько захватит быт, что станет не до ночных приключений дочери
(спасибо Омару и на этом).
«На кой черт тебе сердце, если
ты им ничего не чувствуешь?»
«Перестань, Омар, слышишь?
Замолчи. Ты ничего не знаешь».
Валерио ловит ее уже на улице, когда, обогнув всех жутко раскоординированных людей, Надя все-таки выскакивает на чистый воздух.
— Эй, красотка, решила уехать, не попрощавшись? — он хватает ее за локоть и мягко разворачивает к себе. На секунду Шана завидует его неутомимости, вечному задору, неиссякаемому оптимизму.
Ей бы тоже не помешали данные навыки, особенно с тем раздраем внутри, который оставил после себя Гусман.
— Мне надо домой, — вскользь бросив взгляд на часы, она поясняет, — Надо успеть до часу, пока мама не встала проверить отца.
— Подвезти? — лыбится Валерио от уха до уха. Невольно Надя ловит себя на мысли: «тебя бы кто подвез», но отвечает лишь:
— Я уже вызвала такси, не переживай, — она не сразу понимает, что говорит с ним так же, как обычно говорит с Гусманом, это происходит почти инерционно. Сложно, наверно, будет отвыкнуть от этой повсеместной опеки. Надя надеется, что не придется.
— Да я и не переживаю, — Валерио дергает плечом, покусывая соломинку из травки, и снова улыбается. Оглянув мусульманку с ног до головы, вдруг хмурится, — А что с алкашкой будешь делать? Или твои предки такое одобряют?
Сама тактичность.
— Постараюсь проскользнуть, а там посмотрим, — смущенно она опускает глаза, хотя уж Монтесиноса-то можно не стесняться. Еще одна причина злиться на Нуньера:
черт бы побрал и его, и его биполярку.
— Ты хоть представляешь, как будет с утра разить? — Монтесинос насмешливо приподнимает брови и прищуривается: уж ему ли не знать.
Из дверей клуба вываливается толпа студентов, парни громко хохочут, бравируя перед девчонками, и на несколько секунд Валерио и Надя оказываются по разные стороны. Палестинка даже специально отшатывается от весельчаков, с трудом подавив на лице выражение не то, что бы презрения, нет, — отчуждения.
Стоит им отойти на приличное расстояние, она снова переводит взгляд на брата Лу. Устроив руки на груди, спрашивает:
— А что ты предлагаешь?
— Наконец, ты спросила. — Валерио чуть не хлопает в ладоши от радости. Только сводит их в знак домика, будто благодаря Бога за ее вопрос, — Волшебную таблеточку, — щелкает пальцами в воздухе и, аля фокусник, плавным движением вытаскивает из кармана брюк заветную блистерку с шестью таблетками, — Вернее, несколько. — Надя скептически поглядывает на свое «спасение». — Не смотри так, это не психотропы. Держи, рассосешь минут за десять, и запах уйдет вообще. Утром сделаешь то же самое. Главное, не забудь. Хватит на час.
Пристально рассматривая блистер, который Валерио запихнул ей в кулак чуть ли ни силой, Надя позволяет себе улыбнуться (благодарно). Делать-то все равно нечего.
— Спасибо, Валерио.
— Обращайся, — он лишь пожимает плечами, встряхнув кудрями. — К тому же, я тоже вроде как поспособствовал твоему вероломному растлению. Тут сам бог велел.
Сейчас он похож на чертенка чуть меньше — наверное, потому что кокс давно перестал действовать, травка уже не берет, а за всей восторженной бравадой отчетливо прослеживается дикая-дикая грусть. Сейчас он напоминает ей саму себя.
Может, и его предали?
«Ты реально называешь это
предательством, дорогая?»
«Успокойся, Лу. Ты ему просто
поклоняешься, это не любовь».
— Кажется, твоя машинка, — врываясь в поток ее мыслей, указывает Валерио на машину позади. Играет бровями, тратя остатки сил на игру в неприкаянность.
Надя оборачивается: и правда, ее. Черный Hyundai, номер 2353.
— До завтра, Валерио, — и, взмахнув волшебными таблеточками, добавляет, — Еще раз спасибо.
Вал лишь отмахивается. Пустяк.
Он не дожидается, пока ее машина пропадет из виду или хотя бы сдвинется с места — уходит почти сразу, едва захлопывается дверь пассажирского сидения.
Водитель уточняет адрес, дабы убедиться, что пассажир реально
его, а Надя мычит что-то автоматическое в ответ, соглашается. И, только когда такси сворачивает влево, в сторону их с Самуэлем района, вспоминает о Лу. Внезапно так, не вовремя. Становится тошно (только от чего?).
—
Она живая, а ты фарфоровая, — произносится рядом знакомым мужским голосом — громче, чем прежде, но Надя слишком пьяна, чтобы узнать владельца, —
экспонат на выставке, просто ваза.
Вздрогнув, она в упор смотрит на водителя.
— Вы что-то сказали?
— Говорю, может, Вас проводить? Поздно уже, а район не из приятных.
Отрицательно мотнув головой, Надя упирается лбом в стекло и закрывает глаза.
«И он это понял, слышишь?
Он, наконец, это понял».
«Хватит, Валерио.
Хоть ты угомонись».
*
Лу едва успевает пройти десяток шагов, как в спину — в отчаянной попытке сохранить их друг для друга
настоящими, а не бывшими, — врезается осторожное:
— Знаешь, как это было?
Она почему-то замирает, касаясь пальцами стойки тусклого фонаря, с которым успела поравняться, и задерживает дыхание. Хочется швырнуть через плечо лживое: «Мне это не интересно» да зашагать к убежищу быстрее, но выходит лишь прикрыть глаза, прося луну, чтоб не стало хуже, чем уже есть.
— Я не натягивал презерватив, когда понял, что не предатель. Я держал их в руках, — сглотнув, признается Гусман и почти со стопроцентной уверенностью может сказать, что реальное положение дел, если его озвучить, закопает их еще глубже, но разве можно доломать то, что уничтожил бульдозер? Лу делает вдох и крепче сжимает фонарную сталь, а Гусман глушит голосом новый шаг. — Точнее, в одной руке, в левой. В правой был телефон с профилем Омара в инсте. Я подписался на него с другого аккаунта еще в апреле, после ужина на винодельне, но заглянул только сегодня. Фатум, блин.
Он говорит спокойно, почти без эмоций, будто читает вслух сводку новостей спорта в интернете, и с ужасом ждет момента, когда, наконец, рванет: когда Лу вспыхнет, пропитавшись словами, как whitespirit-ом, сорвется с места и запрется в доме, до которого пятнадцать секунд ходьбы (или семь, но бега).
— Надя ждала у бассейна, — имя палестинки действует а-ля розжиг: Лу ослабляет хватку на фонаре и зыбко переступает с ноги на ногу. Гусман на автомате преодолевает еще несколько метров. — А я смотрел на черный экран с издевательской надписью «повторить?» и понимал, что не могу этого сделать, не могу вернуться к ней.
Он собирается заговорить вновь, добавить что-нибудь (что угодно) о морали, любви, чувстве долга, но Лу задается лишь одним вопросом (причем так тихо, что вначале кажется, это просто шумят ветер и птицы, прыгающие по веткам), и Гусман забывает напрочь все, что хотел сказать.
— Почему? — Обернувшись, она не обращает внимания на дистанцию, что сократилась с шести метров до одного, и только ладонью тянется к противоположному плечу: не то поглаживает его, не то впивается ногтями сквозь трикотаж до искристой боли.
Внезапно не придумать вопроса проще.
Она его личный фатум, и так, наверное, было всегда; так будет всегда.
— Потому что это ты, — Гусман пожимает плечами, пряча руки в карманы, поскольку соблазн ее коснуться, слишком велик, но мир (пусть и временный) дороже. — Потому что она тебя не стоит. — Лу ниже его ростом на целую голову, но оценивать умудряется будто сверху. Не распаляется ни на улыбки, ни на домики из бровей. Гусман чуть улыбается, искренне и честно
. — Потому что мне все равно, унесет ли ее в Канзас, пока в Канзас не унесло тебя, — неожиданная (даже для Гусмана) отсылка к их последнему разговору смягчает скепсис Лукреции, и на ее губах проскальзывает намек на улыбку — нерешительную и тщательно скрытую, но все же. — И я люблю то, что ты все еще любишь меня, хотя я дал тебе кучу поводов этого не делать.
—
Honey, это не так работает, — растерянно шепчет Лукреция и сама не знает, о чем говорит: о том, что любить его — ее личный крест, и поводы тут совершенно ни при чем, или о том, что теперь этого не хватит, чтобы их спасти. Пальцы в карманах бомбера сжимаются с силой, пропорциональной желанию обнять — на ладонях точно останутся синяки, и это нормально. С этим можно жить, без нее — нельзя.
Гусман вытаскивает кулаки на волю, разжимает их быстро и наощупь находит левую руку Лу: большим пальцем поглаживает ладонь, другими обхватывает тыл, осторожно тянет к себе, сопротивления не чувствует.
— Я знаю, что подвел тебя, хорошо? — Холодный кофе в глазах чуть теплеет, остается добавить кардамон. — Я знаю, что вел себя, как скотина, — он движется дальше, и впервые Лу не возражает против его самобичевания — только сжимает губы. Он хмуро усмехается, качая головой, — хотя, ладно, без «как», я и был скотиной. И мне точно не светит награда «парень года», потому что я был хреновым парнем, — он приближает ее захваченную кисть к своей груди и прижимает к сердцу. — Но мы можем все исправить. Мы можем. Я знаю.
— Откуда столько уверенности? — шепчет Лу и сглатывает. Она впервые верит в возможность их заветного «долго и счастливо» меньше, чем верит он (и, возможно, это к лучшему).
Гусман пожимает плечами, а на лбу жирным шрифтом:
это же элементарно, Ватсон.
— Потому что ты Лу, а я Гусман, — убежденно сообщает и обнимает ее лицо ладонями. Лу лишь безрадостно усмехается в сторону:
надо же, открытие. — Потому что мы Лу и Гусман, — она почти закатывает глаза:
this is my phrase.
— Карла и Поло тоже были «Карлой и Поло», помнишь? — громче напоминает ему, и Гусман отчетливо слышит, как трескается мрамор в груди.
— Да, но они идиоты, которые вместо того, чтобы решать проблемы, банально трахали других людей, — в авральном режиме латая трещины, он на автомате притягивает Лу к себе за плечи. Расстояние сокращается незначительно, потому что
ну куда ближе, куда?
И хочется рассмеяться, но Лукреция лишь скептически приподнимает бровь:
— Чем отличаемся мы?
— Тем, что я никого, кроме тебя, не трахал, — тут же напоминает Гусман и, наткнувшись на упрямую усмешку, порывисто уточняет, — и не собираюсь. Ни до, ни после, ни через год, ни даже в следующей жизни. Конечно, если не вернусь в ней баклажаном, потому что…
ну ты понимаешь.
Лу нерешительно улыбается уголками губ, а Гусман отчаянно хочет, чтобы она без остановки смеялась и никогда больше не ломалась. Она заслуживает лучшего. Она всегда заслуживала лучшего (и все равно раз за разом соглашалась на разруху, которую мог предложить только он).
Она закрывает глаза, переводит дыхание.
— Ладно, давай серьезно. Мы столько раз пытались все наладить, и я правда не понимаю, почему это должно сработать сейчас, — все еще стараясь действовать логично, проговаривает она и чуть не закашливается, когда слышит в ответ:
— Мы не пытались.
Этот мальчишка хочет ее смерти, точно.
Лу скептически прищуривается, а на лбу прямым текстом бесперебойно выскакивают сомнения в работоспособности его совершенно ровного (судя по доводам) мозга.
— Excuse me?.. What do you think we've been doing for six months? — Англицизмы встраиваются в ее речь, как родные.
«Стандартная реакция на стресс, honey. Или на тебя, тут уж как повезет», — всплывает из ниоткуда давнее объяснение всплесков английского и двух других языков, и Гусман ухмыляется. Лу расценивает эту ухмылку иначе и вовсе не дружелюбно. Окончательно хороня самообладание под одним из отцовских ясеней, она возмущенно сводит брови к переносице, из-за чего на ее лбу сразу же пролегают несколько морщинок.
— What the hell is funny here?
Гусман старательно убивает все намеки на веселье в тоне, когда отвечает: он может быть в восторге от ее безумств, но сейчас еще слишком рано над ними шутить.
— Мы не пытались, Лу.
Ты пыталась.
Бровь Лу в замедленной съемке ползет вверх.
— Is that supposed to comfort me now or what? — непроницаемо скользя взглядом по нему сверху вниз и обратно, Лу непонимающе щурится, а Гусман благодарит небеса (и репетитора со странным именем Майло) за свой приличный английский. — Just so I know whether to hit you or just insult you, — она завершает начатое уже с меньшим запалом и вздрагивает, когда голубые глаза материализуются прямо перед носом.
— Это должно убедить тебя в том, что теперь у нас есть реальный шанс. Потому что я не собираюсь отступать. — Гусман снова ладонями касается ее щек и невольно вспоминает, что в детстве она из-за них переживала, а он так и не признался, что любит их всей своей пропащей душой, — Я серьезно, если все еще хочешь меня послать, лучше сразу буди Лоиса, потому что сам я не уйду. Больше нет.
— И что же ты будешь делать? — Сердце в груди колотится бешено, в горле становится сухо, как в африканской пустыне. — Разобьешь лагерь под моими окнами?
— И это тоже, если потребуется. Буду ходить за тобой по пятам, пока не простишь, — руки приземляются ей на плечи, затем спускаются по рукам и находят талию; настолько идеально вписываются в изгибы, что никак не отыскать ответ: как можно было быть таким слепцом?
— Или пока не заработаешь судебный запрет на приближение. — Лу подкидывает альтернативу без спроса, легко, чуть щурясь и чувствуя ток под трикотажем.
— Или пока не получу запрет, — соглашается Гусман, но не полностью: мозг уже подбрасывает другой вариант, — Хотя интернет-сталкерство никто не отменял, скажи?
— Напомни, сколько тебе потребовалось времени, чтобы клонировать приложение и подписаться на Омара с левого аккаунта? Хакер из тебя так себе, ты же знаешь. — Лу резко-намеренно отводит взгляд, а Гусман на автопилоте притягивает ее ближе к себе: будто разрыв зрительного контакта равноценен переезду мисс Мехико на Марс (да, да, на тот самый, до которого лететь чуть меньше восьми месяцев).
Он парирует ответы, не задумываясь ни на миг, рикошетит встречными вопросами по поводу и без, и словно говорит со своим альтер-эго, которому известно абсолютно все. Даже тот нелицеприятный факт, что на клонирование инстаграма ему пришлось убить три дня.
— На этот случай у меня есть ты, — он касается ее подбородка, возвращаясь к себе, возвращаясь
домой.
— Я не буду помогать тебе следить за мной.
— Нет?
— Нет.
Все возвращается в обычную колею естественно, просто, будто любовь не кончалась на том мосту, едва начавшись, будто не было ни мусульманки, ни афер, ни смерти Марины от рук Нано, будто они —
извечно-вечные Лу и Гусман, — по-прежнему нерушимы. Гусман улыбается дрожью мышц, обнимая ее взглядом и руками, как в далеком прошлом — Лу обнимает его в ответ. Он вдруг становится тем, кого Лу почти не помнит, но за чей образ держится с давнего февраля.
— Ты можешь меня простить, Лу? — вполголоса спрашивает Гусман, закусывая щеку изнутри, а она смотрит ему, наконец, в глаза, и больше не видит море — видит океан, почти забытый,
навсегда исчезнувший в феврале, знакомый и родной. — Мы можем попробовать снова?
Она знает, что внутри у него обожженное сердце и виновато-обугленная душа, она знала это еще в июне. Знает, что ночами его, по-прежнему, кроет воспоминаниями, жуткими снами, голосами из прошлого. Знает, что после пяти утра он не спит уже который месяц, потому что не спит вместе с ним — только притворяется спящей.
Она знает о нем все и так сильно любит, что это
почти безумие.
— Дело не в тебе, ясно? — сурово сощурившись, Лу пронизывает его взглядом насквозь и с удовлетворением наблюдает, как распрямляются широкие плечи, готовясь к новому раунду уговоров. — И не в том, что я без тебя не могу, потому что я могу.
Гусман застывает на месте, проклиная эти эмоциональные качели.
— В чем тогда? — вдыхает глубоко, выдыхает, а сердце — теперь уж точно понятно, что оно есть, — тарабанит о ребра так, словно сейчас выломает их и поскачет прямо в руки к Лу;
только к ней.
— В том, что я просто сгораю от желания увидеть выражение лица талибанши в тот момент, когда до нее, наконец, дойдет, чей ты парень, — по ее лицу расползается коварная ухмылка, шоколадные глаза чуть вспыхивают в предвкушении веселья, а у Гусмана из горла вырывается короткий облегченно-нервный смех.
Эта женщина сведет его с ума, точно (если уже не свела).
— Только подумай, что с ней будет, если она снова застанет нас в душе, а? — насмешливо он поигрывает бровями и, наконец, начинает дышать (не сразу доходит, что вообще забыл о воздухе примерно на минуту), и в этом голосе столько радости, столько счастливого облегчения, что сердце содрогается от любви.
Лукреция знает, что сейчас самое время улыбнуться ярко и широко, рассмеяться, повиснув на его шее, словно в глупом ток-шоу, но сил хватает лишь на судорожный вдох и кривую ухмылку. В груди так тяжко, будто сердце вытащили грязными руками, а потом засунули обратно, да еще и стеклянной крошкой сверху припорошили.
— Эй, — опасливо зовет он и приближается на шаг, снова касается ладонью ее щеки, а Лу порывисто хватает ртом воздух, подставляя лицо почти черному небу. Линии скул чуть блестят в свете фонарей и холодных звезд (сколько слезы ни стирай, от них всегда остается след: на коже и —
что хуже — в душе).
— Еще раз так сделаешь, я сама тебя убью, слышишь? — шепчет она, встретившись взглядом с сине-голубыми глазами, которые, подобно океану, могут ее поглотить или вынести на берег, и делает глубокий вдох, видя в их голубизне уже не мимолетный восторг — молчаливое «прости».
— Смеешься? — нервно усмехнувшись, Гусман касается подушечками пальцев блеска на ее щеках, и без спойлеров знает, что из специй там только соль (снова). И она такая хрупкая в его руках, такая уязвимо-живая, что при мысли об ином раскладе рвется в клочья сердце (и немного — совесть). — Да я сам себя убью.
Зажмурившись, Лу обнимает его за шею по-астурийски осторожно —
если ты умрешь, я умру, — а потом в момент отрывается от земли. Гусман ловко перехватывает ее талию в воздухе, чтобы стать ближе, слышит короткий и тихий смех.
Короткие волосы натягиваются под ее цепкими пальцами, и усмешка срывается с губ: наверное, даже побрейся он налысо, эту привычку не выйдет разбить. Искусная ходьба по грани боли и извращенного наслаждения у нее в крови, у него в крови, так было всегда. Нежные поцелуи — про кого-угодно, не про них.
Потому, когда Лу прищуривается лисьи-хитро и сокращает дистанцию между их лицами медленно,
методично, — из горла испаряются разом все молекулы воды. Когда выпускает волосы из тисков за секунду до напряженного рычания и проводит языком по нижней губе, — возникает жажда, какой страдают песчаные дюны. Когда, немигающе глядя, ловит зубами нижнюю губу, мягко покусывая, — Гусман окончательно хоронит терпение в своих голубых глазах и целует ее сам.
Лу же, отвечая на это без малейшей заминки, знает точно:
никто ее не поймет и
каждый осудит. Валерио не одобрит и назовет нуждающейся — Лу в ответ чуть ни выпалит: «сам такой!» и будет права. Карла закатит глаза и непременно напомнит, что гордость придумали, чтобы хоть иногда ею пользоваться — Лу чуть ни спросит, под каким забором валялась ее собственная, когда она ввязывалась в тройные отношения, чтобы спасти трижды мертвого мертвеца. Надя высокомерно сожмет губы и отвернется
(поклонение — не любовь).
Лу же просто… промолчит, а «эксперты» пусть думают, что хотят.
— Ты сводишь меня с ума, — раздраженным шепотом он выдыхает ей в губы и углубляет поцелуй до смешного фанатично, почти отчаянно. Лу ногами окольцовывает его спину, точно говоря:
не отпущу, ты мой, ты только мой.
— Oh, dear, haven't I? — нехотя оторвавшись, она хрипло нашептывает, касаясь губами его виска и (не) нарочно предоставляя доступ к своей шее; чувствует, как хватка родных рук тут же усиливается. Слышит порывистый вдох, затем неровный смех.
Гусман щекочет дыханием ее кожу, чуть прикусывает мочку уха.
— Ты замерзла? — но себе изменить не может и все же спрашивает о насущном, продумывая план на случай положительного ответа. Лу, улыбнувшись едва заметно, целует его снова, но теперь уже мягко, пряча обезоруживающую нежность за веками.
— А little bit, — армия мурашек растекается по коже, по телу, подчиняет себе даже затылок, но холода в них нет, — but don't kid yourself, это еще не значит, что я с тебя слезу. At least for now.
— Аргумент про сексуальные фантазии прислуги не сработает, а? — не слишком-то расстраиваясь, уточняет Гусман и впервые на веру принимает, что это едва объяснимое чувство — граничащее с логикой и сумасшествием, живущее на пересечении дикой страсти и рваной нежности, дающее ощущение
дома даже в эпицентре лютой войны, — и есть любовь.
И пусть никогда не придет в голову прятать от Лукреции травку или кокс (не так уж это и страшно, Надя, ну правда; просто кайф); пусть коктейль, с которым «главное не переборщить», они скорее выпьют вместе, чем выбросят; пусть характер, избалованный роскошью, проводами до такси уже не удивить, это не важно.
— Нет, — лукаво сощурившись, Лу мягко закусывает ему губу, и темными-темными глазами разбивает лагерь в самом центре изувеченной души; на автопилоте штукатурит вмятины-раны, — тебе придется придумать что-то новое, — руками обвивает шею, довольной ухмылкой — душу.
Мозг лихорадочно вспоминает компоненты имбирного чая, рецептом которого его мать ну ни как не хочет делиться, ноги сами делают шаг вперед. К дому с климат-контролем, где ее — немного ворчливую, каплю капризную — можно будет завернуть в четыре пледа и больше не отпускать.
— Пожалуй, я просто затащу тебя в дом, — понадежнее перехватывая ее в воздухе, он берет курс на крыльцо и, периодически поглядывая под ноги, советует, — держись.