Хозяин, знать, собрался помирать? Свое добро он все теперь мне отдал, Но если б смерть была и вправду близко, Мне кажется, что он не пировал бы Средь школяров так буйно, как сейчас. Кристофер Марло. Трагическая история доктора Фауста (1)
Когда Ада Клэр уехала из Чёрного дома, увозя с собой прелестную юную жену Ричарда Гринуэя, а сам Ричард, как говорят, помер от чахотки и безумия; когда прислуга, крестясь, покидала этот чёртов дом («За месяц сгорел он, несчастный наш хозяин, а ведь каким был сильным! Однако ж не выдюжил, оплавился весь, что твоя свечка, и прогорел: всё кашлял кровью да слова бормотал бессвязные, больше на заклинания похожие, а затем глянь ― и нет его, прямехонько на тот свет отправился! Хозяин, упокой Господь его душу, был скор на расправу, но никому в здравом уме этакого конца не пожелаешь») ― вот тогда, и только тогда, по Хартфордширу поползли слухи. Они залетали в двери и окна домов, как птицы, и липли, липли к мыслям людей, словно неведомая зараза, ― и вскоре все в этом уголке Англии, от мала до велика, знали о трагедии, произошедшей в поместье Гринуэев. Говорили, что в смерти хозяина Чёрного дома повинна кузина его супруги. Девчонка, мол, околдовала Гринуэя, проникла в его разум, растревожила чувства, смутила, перемешала мысли; и стал Ричард видеть в вечерних тенях высоких хохочущих демонов, и сила ушла из его тела, и хворь овладела им. Говорили, что это ему наказание за интерес к тайным наукам, что запах лилий свел его с ума, что жена ― милая Мэри, прекрасная Мэри! ― добавила яду в бокал вина, который Ричард имел обыкновение выпивать перед сном. Говорили, что вместе с Адой Клэр в Чёрный дом вошла Смерть. Вошла ― и просочилась в трещины каменных стен, оплетенных ломоносом, и проникла в темные коридоры и холодные спальни, и тенью застыла у дверей гостиной, вслушиваясь в разговоры живых обитателей поместья, вглядываясь в их бледные злые лица. У Смерти были голубые глаза и тихий, монотонный голос, а ее руки пахли полынью, камфорой и бешеной вишней (2). Им возражали. Да разве ж можно в славной Англии, просвещенной Англии, верить в демонов и ведьм? В Хартфордшире ведьм не водилось со времен Джейн Уэнхем (3), да и ту в колдовстве обвинили по скудоумию, по необразованности! Девица эта ― как ее, Ада? ― в травах разбиралась и характер имела несговорчивый, так разве ж можно судить человека за то, что он сведущ в медицине? У этого Ричарда нрав был чёрный, как имя его дома; а безумие, так что ж безумие? Столько пить ― и не таких-то чертей углядишь во тьме! Врач сказал, от хвори он помер, от чахотки, все легкие выхаркал; об этом, дай Бог памяти, даже в «Таймс» писали. Да разве ж можно в наш век верить в колдовство? Разве ж для этого Максвелл и Фарадей ставили опыты с электричеством? И неужто Диккенс и Теккерей отошли от романтизма, полного бесплотных фантазий и безумных страстей, лишь затем, чтобы мы с вами всерьез обсуждали магию да травяные зелья? Если так, то вы сошли с ума. Нет колдовства в современной Англии, в просвещенной Англии. Нет ― и быть не может. Так рассуждали скептики. Никто из них не знал, что произошло тем вечером в Чёрном доме. Не знал, что запах лилий и впрямь дурманил голову и беспокойный свет луны проникал в комнату умирающего Ричарда Гринуэя; что жена ― милая Мэри, прекрасная Мэри ― тихо плакала, комкая в руках белый кружевной платок, в то время как безумный, горящий взгляд её мужа блуждал по комнате и искал в сумерках изменчивые, мерцающие силуэты демонов да ведьм. Никто этого не ведал ― никто кроме зыбких теней, окутавших поместье, кроме ведьмы с белым лицом и черными глазами, кроме всезнающего князя тьмы. Ричард Гринуэй любил принимать посетителей не в гостиной, как его отец, а в домашней библиотеке. Слабый, приглушенный свет придавал обстановке интимности, смягчал линии, делал предметы зыбкими, нереальными, как во сне. Длинные ряды книжных шкафов, где первые редакции Шекспира и Кита Марло соседствовали с грошовыми изданиями; портрет королевы Виктории; «Потерянный рай» небрежно распахнутый на столе ― всё тонуло в приятном летнем полумраке. Сумрак смягчал и острые черты лица Ричарда, и бледное серьезное лицо его собеседницы. Ада Клэр была неказиста: невысокая ростом, плотная, с маленькими темными глазами и следами оспы на лице. ― Вы, стало быть, родственница моей жены? Ума не приложу, с чего вдруг Мэри понадобилась компаньонка. ― Хозяин Чёрного дома пожал плечами, и темно-зеленые, сумрачные глаза его задержались на лице Ады. ― Впрочем, последний месяц она как не в себе. Ходит, опустив голову, бледная, молчаливая ― и захоти я, не отличил бы от призрака… ― В любом уважающем себя английском доме должен водиться свой призрак или, на худой конец, фейри, ― заметила Ада полушутя, и тень легла на лицо Ричарда. ― Она ничего не писала вам? ― О нет! Только приглашала погостить. Говорила, лето здесь долгое, жаркое; оставшись дома, я лишу себя удовольствия пройтись по хартфордшиским полям и изучить местные растения. ― Интересуетесь ботаникой? ― Ричард постучал по столешнице костяшками пальцев, глядя на гравюру Густава Доре, изображающую битву ангелов. Ада кивнула и улыбнулась. ― Я бы сказала, этот интерес в нашей семье передается по наследству. ― Вот как, ― отозвался хозяин поместья и рассеянно добавил, поглядев на сгущающуюся за окном тьму: ― Не замечал у своей супруги склонности к науке. Вдруг Ричард улыбнулся, обернувшись к гостье, и глаза его оживленно заблестели, а голос стал ласковее и тише. ― Ада, вы, должно быть, устали с дороги? Я уже приказал приготовить вам комнату. Ваши вещи перенесут туда, а пока пойдемте. Моя жена, должно быть, сгорает от нетерпения. Мэри Гринуэй, славная, белая, златовласая, с маленьким бледным шрамом у нижней губы и обвивающим шею чароитовым ожерельем, обернулась на звук шагов. Тень тревоги спала с ее лица, и она улыбнулась нежно и весело, как ребенок. ― Ада! Руки Мэри были прохладны, объятья ― сердечны. ― Как я рада тебя видеть! Устала с дороги? Ты, должно быть, едва не умерла от жары… ― Голос Мэри журчал звонко и быстро, как ручей. ― Главное, что доехала. Ада смеялась отрывисто, приглушенно и заразительно, а Ричард мягко улыбался и сжимал запястье жены. ― Своего мужа, стало быть, вы видеть не рады? Ведь мы не встречались с утра, ― заметил он, усмехаясь и легко касаясь сжатыми губами белого лба Мэри. ― Что ты, конечно, рада. ― Она улыбнулась, краснея, и отступила к темной стене, к дубовому письменному столу; улыбка застыла у нее на губах. Тени обтекали её, как волны. ― Что ж, ― Ричард пристально, по-волчьи остро взглянул на жену; затем повернулся на каблуках, коротко поклонился Аде и бросил: ― Если я понадоблюсь, ты знаешь, где меня найти, дорогая. Покажи поместье своей очаровательной кузине. Видите ли, милая Ада, его история исключительно интересна! Я горжусь этим домом… Надеюсь присоединиться к вам вечером, если позволят дела. И вновь Ричард улыбнулся рассеянно, ни на кого не глядя, и ушел из комнаты беззвучно, как уходит смерть. Мэри отделилась от стены и тихо произнесла: ― Что ж это я… Ада, ты голодна? Мне приказать подать обед? Поместье Ричарда Гринуэя не потому называлось Черным домом, что стены его были черны как смерть, а полы вздыхали под тяжелыми шагами белых призраков. Это был старый благородный дом с тисовой изгородью и садом, усаженным ирисами, многолистными люпинами и белыми розами; и был в поместье бальный зал, которым никто не пользовался уже лет сорок, и были гостиные с виндзорскими креслами и столами красного дерева, созданными Шератоном и Чиппендейлом, и высокие камины из каррарского мрамора, и длинные темные галереи с дубовыми резными панелями. После обеда Мэри провела кузину по Северной галерее, где в тусклых рамах застыли представители рода Гринуэев; их бессмертие хранили лишь старые полотна, и время стекало, уставшее, с этих лиц. Седой лорд с живыми черными глазами, воевавший при королеве Анне, большой друг леди Мальборо; темноволосая женщина в фиолетовом бархате, глядящая прямо и надменно, ― она оказывала услуги самому Фрэнсису Уолсингему; белокурый юноша с веселой улыбкой, некогда друживший с Сирилом Тернером и Томасом Мидлтоном. Великие и мертвые, вечные и забытые ― Ада глядела в их глаза и различала там надежды и блеск исчезнувших эпох. ― Ричард гордится этим домом, ― сказала Мэри, ― и этими людьми. В роду у него были и помешанные ― сестра его матери, к примеру, слышала голоса, и с детства они нашептывали ей о никчемности жизни, о зле, о гибели мира. Подчиняясь этим голосам, она одним теплым летним вечером набила карманы платья камнями и утопилась в озере, желая одного ― прервать мертвенный шепот. В остальном же ― прекрасный, прославленный род: военачальники и государственные деятели, служившие лучшим из королей, художники и поэты, дружившие, по слухам, с самим Шекспиром. Она замолчала, обводя портретную галерею рассеянным, болезненно блестящим взглядом. ― Нравится тебе поместье? ― спросила Ада. ― Здесь роскошно, но одиноко. В доме есть хозяева и слуги, а мне всё мерещится, что он пуст и покинут, и все мы ― лишь одно из его забытых воспоминаний… ― Я понимаю. ― Мэри покачала головой и скупо улыбнулась. ― На самом деле слуг здесь немного. Экономка миссис Райли, кухарка Бет, управляющий Джеймс, конюший Уилл да ещё несколько человек ― вот и все. Раньше, ещё при Ричардовом отце, людей в доме было много, всё сияло, отовсюду доносились голоса ― но это в прошлом, поросло быльем. Недавно Ричард рассчитал почти всех слуг, оставил лишь тех, кого знал с детства, ― да и к тем, сказать по правде, не особенно-то добр. ― Но отчего он так переменился? Когда вы только поженились, ты описывала его как милого, внимательного человека; он был щедр и предупредителен ко всем, кто его окружает. Я знаю, что Ричард умен ― ты бы не вышла замуж за дурака ― и в библиотеке он показался мне вполне учтивым. Ада глядела на кузину пристально, не скрывая любопытства. Мэри вымученно улыбнулась. ― Это правда, он переменился. Я хотела написать в письме, но подумала, что лучше расскажу лично. Я потому и привела тебя сюда ― история Ричарда тесно переплетена с историей его дома, видит Бог, теснее, чем мне хотелось бы. Я уже сказала, что это был славный, блестящий род, но любой блеск рано или поздно угасает. По Хартфордширу бродит легенда ― мне её впервые пересказала миссис Райли, экономка, ― легенда о Джоне Гринуэе, о предателе Джонни, о Джонни с голубой кровью и черным сердцем, благодаря которому семью постигло фамильное проклятие, а дом этот и поныне зовется Чёрным. ― Хочешь сказать, твой муж переменился из-за проклятия? ― Скорее, из-за веры в него. И Мэри начала рассказ. Говорят, Джонни крепко приятельствовал с Китом Марло, участвовал в попойках да дебоширствах; его, мол, часто видели рядом с поэтом, и в день смерти Марло тоже. Ходят даже слухи, что он и навел убийц на Кита ― разумеется, если мы верим в убийство, заказанное английской короной, но то дело темное… В любом случае, если предатель Джонни что-нибудь и поимел со смерти Кита, помимо душащей вины, то были кровавые деньги, черные деньги. Джонни жил на средства, оставленные отцом; кажется, он окончил факультет права в Оксфорде, а, может, и никакой не оканчивал. Он писал стихи (хотя, уж конечно, куда ему было до Шекспира и Марло), посещал театры, знался с художниками, актерами и поэтами, но дело-то не в поэзии, совсем нет, и не в кровавых деньгах. Дело в любви, Ада, всегда в любви. Однажды предатель Джонни влюбился. Он, конечно, никогда не был обделен женским вниманием, да и мужским тоже: шутник, повеса, легкий на подъем, приятный внешне, он легко сходился с людьми и так же легко их покидал. У него было много женщин ― как из великосветских лондонских кругов, так и с Флит-стрит ― которым он посвящал стихи и песни, очаровательный и очарованный, до тех пор, пока новая девица не крала его внимание. Никто и не думал, что Джонни может влюбиться, не знал, что у него и сердце-то есть. Но вот поди ж ты, пижон, балагур, а втрескался-то по самые уши, как сказала старая миссис Райли. Девушку звали Агатой, была она сиротой. Складная, юркая, темноволосая и молчаливая, она жила у своего дяди-священника, мечтала о славе художницы и ― к несчастью Джонни, себе на пользу ― владела тайным знанием, переданным по наследству не то матерью, не то бабкой. Говорят, она умела смешивать не только краски, но и ярость и боль, и желание, и любовную сладость. Агата собирала травы ― полынь и чертополох, руту и хмель ― и сушила, и измельчала, и делала из них напитки от хвори да от любви, так что руки ее, сильные, смуглые, навек пропахли злой лекарственной горечью. Агата варила привязанность, смешивая ее с нежностью, и резала ревность, и держала её над огнем; Агата проникала в сны и дурманила разум, обостряла чувства, возвращала немощным здоровье и знала даже, как приманить и отпугнуть смерть. Мать ее, по слухам, была грозой Хартфордшира ― люди со всей округи стекались к ее дому, стучали в двери, и никому она не отказывала. Кому порез залечить или грудную жабу изгнать, а кому и любовь приманить, как рыбу, или завистников отвадить, или над врагами одержать верх ― все, все шли к Анне из Хартфордшира. Знали, что здесь найдут то, что ищут. Разумеется, за плату, но кого интересует плата, если на кону желаемое? Агата уступала в умениях матери: в сны проникала неглубоко, узлы привязанности вязала не то чтобы очень прочные, но на предателя Джонни хватило, на предателя Джонни хватило с лихвой. Никто не знал, была ли это и впрямь влюбленность или Агату привлек богатый наследник Чёрного дома, ― так или иначе, парень упал в любовь как другие падают в смерть, мгновенно и невозвратно. Они бродили по лондонским дорогам и хартфордширским полям, целовались на вересковых пустошах и в густой летней зелени, и предатель Джонни взгляда не мог отвести от острого смуглого лица, от черных блестящих глаз Агаты. Ее преподобный дядя не одобрял этот союз ― он много слышал о Джонни, и всё нехорошее; не одобрял ― но молчал, поджав губы, то ли заклятию повинуясь какому, то ли уповая на волю Господа. Но были и те, кто не молчал, ведь Джонни-предатель происходил из семьи Гринуэев. Отец его, английский пэр, вовсе не желал пускать в свой благородный дом бездомную девчонку. Краски смешивать ― невелика заслуга, она же без роду без племени, хорошо, если хоть грамотой владеет! Характер дикий, необузданный, голову не опускает и глазами сверкает так черно, страшно… Отец Джонни избрал для сына другую невесту ― семейное предание не сохранило ее имени, но она была славной и скромной, с голубой кровью и чистым сердцем. Предатель Джонни любил Агату, но, видно, не так уж сильна была любовь, даже укрепленная травяной магией; а, может, он в кои-то веки решил поступить честно по отношению к отцу и повел под венец ту, другую. Мы не знаем правды, никогда не узнаем; но Агата, похоже, была в ярости. А когда ведьма в ярости ― жди беды, это-то даже дураку ясно. Она измельчила полынь, и чабрец, и черные ягоды белладонны, и другие травы, названия которых одной теплой майской ночью ей подсказал сам Сатана. Она добавила в варево жгучую смесь из обиды и ревности ― и поставила его на огонь, и прочла заклятие, в детстве услышанное от матери, и вылепила фигурку предателя из церковного воска. И Джонни-подлец умер, Ада, умер через неделю после женитьбы, сверзнулся с лошади и сломал шею. И на невесту-то свою он до этого едва смотрел, всё отводил глаза да улыбался криво, словно другую видел на ее месте… Говорят, Агата не раз приходила к Чёрному дому и всё глядела, прищурившись, на его стены. Смерть взяла ее быстро ― лихорадка, боль, слабость, ― не то болезнь, не то расплата за колдовство, не то черная воля князя тьмы, покровителя ведьм. С тех пор призрак ее бродит в окрестностях Хартфордшира, заходит на территорию поместья Гринуэев. Иногда ночами здесь пол скрипит от ее шагов ― силуэт призрака зыбкий, но глаза по-прежнему темно и страшно горят… ― Я, как ты понимаешь, не видела ее, и миссис Райли тоже, ― закончила Мэри. ― Но какой же английский дом без привидений? ― То же самое я сказала твоему мужу, ― заметила Ада с улыбкой, и Мэри пожала плечами. ― Говорят, Агата прокляла весь род Гринуэев до седьмого колена, и мой муж верит в эту байку. Представь себе, он вступил в теософское общество и в кружок спиритуалистов, с членами которого встречается каждый вторник! Ричард зачитывается трудами Сведенборга и Месмера и даже обменивается письмами с Артуром Конан Дойлом. Я надеялась, что это временное увлечение ― в конце концов, ты же знаешь, многие нынче увлекаются спиритизмом ― но… Ада, с тех пор как мой муж вбил себе в голову эти басни, он сам не свой! Что осталось от моего Ричарда? От того, кто в Лондоне украшал мои волосы венком из роз и просил руки? Тогда он смеялся, и мог говорить на любые темы, от английского права до музыки Сальери и Моцарта, и жизнь горела в его глазах! А нынче… Он бродит по поместью, ни на кого не глядя, ну совсем что твой призрак, запирается в библиотеке, ведя переписку и изучая теософские труды… Я не знаю, о чем он думает, но иногда муж глядит на меня ― и мне становится страшно, Ада. Ричард убежден, что дом и вправду проклят, и в этом видит главную причину разорения Гринуэев, а вовсе не в собственном неумении вести дела… Он хочет вызвать дух Агаты и просить ее снять проклятие ― и ещё верит, что когда-нибудь в дом его войдет смерть, и руки ее будут пахнуть горькими травами и белладонной. Смерть, владеющая тайными знаниями, доверенными ей самим князем тьмы, довершит то, что не смогла сделать Агата ― и закроются глаза последнего представителя рода, и опустеет дом. Ну не глупость ли? Разве можно в наше время верить в демонов и ведьм? ― Глупость, ― согласилась Ада. Мэри вздохнула ― и улыбнулась устало, и обняла кузину за плечи, увлекая ее прочь из темной галереи, а мертвецы из проклятого рода пристально глядели им вслед. Лето в Хартфордшире и впрямь было сухим, жарким. Ада с Мэри подолгу гуляли пешком ― по дорогам и зеленым полям, мимо старых поместий и новых особняков. После памятного разговора в Северной галерее Мэри не заговаривала о муже, лишь криво улыбалась при звуке его имени и молчала, глядя печально вдаль. Ада приглашала Ричарда пройтись с ними, но тот неизменно отказывался, отшучиваясь, что такой книжный червь, как он, не создан для прогулок; он коротко целовал жену в висок и исчезал за дверями библиотеки. Обитатели поместья видели хозяина лишь за ужином, если он не трапезничал в компании книг и писем. Мэри поджимала губы и мертвела, когда он целовал ее, и была рада вырваться из Черного дома хоть на несколько часов. Этот дом убивает меня, говорила она. Я не могу видеть тени по углам, и разваливающуюся мебель, и злые взгляды чужих людей с портретов, не могу больше слышать о мертвой ведьме. Этот дом стар как мир, черен как смерть, и нет в нем никаких призраков ― только ветер, гуляющий в галереях, только скрип прогнивших лестниц. Я скучаю по нашему старому дому, говорила Мэри. По светлой гостиной и саду с гортензиями, по шумным улицам Лондона ― хотя когда-то мне казалось, что я их ненавижу. По запаху трав, которые ты сушила и развешивала в кухне, по тому, как я рисовала твои портреты, а ты смеялась, не в силах усидеть неподвижно, и по вечерам читала мне «Мельмота Скитальца», или «Убежище», или «Холодный дом»… Помнишь, Ада, помнишь? Ада помнила. Ада собирала горицвет и болиголов, руту и хмель, боярышник и наперстянку, и другие растения со странными длинными названиями, которые Мэри не запоминала. У боярышника запах смерти, говорила Мэри, чумной, могильный запах, а наперстянка приманивает фейри. Ада смеялась. И ты говоришь мне это, спрашивала она, ты, кто не верит ни в призраков, ни в ведьм? Цветы боярышника и бузины к дому приманят зло Сатаны, так, что ли, считают в Уорикшире? Что ж, я не прочь ― если хоть немногое из того, что говорят о нем, правда, стало быть, он интересный собеседник. Ну не сердись, милая сестра, и не смотри укоризненно. Из цветов боярышника выходят прекрасные настои, помогающие при боли в сердце, а бузина спасает от желтухи, кашля и зубной боли. Хочешь, научу разбираться в травах, сестра? Кто знает, когда это может пригодиться… Ада собирала зверобой и жимолость и учила Мэри отличать одно растение от другого ― а лето длилось и нежилось, и время застывало в нем медовым цветом. Вечером они возвращались в Черный дом, уставшие и повеселевшие, и Мэри приказывала подать чай в ее комнаты. Здесь хотя бы светло и много воздуха, говорила она, поднося к сухим губам чашку из веджвудского фарфора, ― не то что в других помещениях. Ада соглашалась, теребя мешочек с истолченным зверобоем и ягодами жимолости, повязанный на шее, и глядела на сгущающиеся по углам тени. Ричард не навещал их ― словно призрак, он являлся на рассвете и растворялся среди пыльных книг, а по вечерам покидал поместье и уходил на встречу со спиритуалистами. Дом словно замирал, ожидая его возвращения: скрипы затихали и тени клубились в галереях. Ричард возвращался глубоко за полночь. Отдавал трость слуге, и поднимался по скрипучей лестнице, продолжая вполголоса спорить с неведомым собеседником, и скрывался за дверями библиотеки. Слуги болтали ― впрочем, какие слуги не болтают? ― что рассвет часто заставал хозяина, склоненного над «Небесными тайнами» Сведенборга или «Молотом ведьм». Старая экономка ворчала ― ох уж этот хозяин, совсем с ума спятил, ничего, окромя книг, и не видит, даже красавицу жену. Всё про проклятие твердит да про нечисть разную, что ему во снах является. Ведьма та уж лет триста как померла, если когда-нибудь и существовала ― а уж в существование это лично она, миссис Райли, не верит ни капли. Все заклятия снимаются молитвами, это-то всем известно, а уж как она, старая преданная экономка, молится за молодого господина! Даже если он и не сойдет с ума, то зрение уж точно посадит до слепоты, читывали мы эти книги, знаем… Так было ― и так могло бы быть и дальше, если бы не званый обед, куда Ричард решил пригласить друзей из кружка спиритуалистов. Именно после этой встречи мгла накрыла чертов дом, и клубилась, и нежилась всё пуще. Странная хворь охватила Ричарда, усилился запах смерти и трав, и сказка о Джонни-предателе и злой ведьме вдруг обрела новый смысл. Услышав повеление господина ― приготовить дом к званому ужину ― старая миссис Райли всплеснула руками. Да что ж это такое делается? Неужто хозяину надоело чихать от пыли и толковать о безбожных фантазиях, и теперь он будет жить как нормальный человек, выезжая и задавая обеды? Неужто они вернутся в славное, благословенное время его отца и деда, когда во всем поместье, от крыш до подвалов, горели огни, а в гостиных звучали смех да вальсы? Неужто она, старая миссис Райли, в милости господней дожила до этого часа? Неужто ей суждено своими глазами увидеть возрождение великого рода Гринуэев? Так, перво-наперво надо продумать меню: обед будет не более чем на восемь особ, значится, можно приготовить белый суп с телятиной и сладким миндалем, говядину с карри ― кажется, на кухне остались приправы, привезенные из Индии другом семьи, ― вареного окуня под голландским соусом, говядину под соусом бешамель ― или оленину? ― горох по-французски, салат из омаров, бланманже из коровьего молока, взбитые сливки с клубникой ― ох ты ж, батюшки, где ж это сейчас клубнику-то так быстро найти? ― или трайфл с крыжовником, или вишневый пирог, или пудинг с глазурью… С подачей a la russe… Джеймс! Эй, Джеймс! Да что ж это такое, в конце концов, ох ― когда надо, вас всех днем с огнем не сыщешь, зато когда не звал никто ― вечно под ногами путаетесь, пустомели… За работу! И они взбежали по лестницам, изгоняя из углов злые тени и сумрачные фантазии, и ожил, и засиял дом. Хлопала дверь кухни ― в поместье доставляли свежее мясо, и рыбу, и фрукты. Горько пахло травами, и звенели, переливались человеческие голоса: миссис Райли уточняла у хозяйки меню и количество гостей, Ада рвала в саду цветы, чтобы украсить гостиную, и болтали, смеялись слуги. Лишь хозяин не принимал участия во всеобщем оживлении: он мягко, рассеянно улыбался, сталкиваясь со слугами, пожимал плечами, стоило экономке или управляющему спросить его распоряжений, задумчиво глядел на Аду и на жену и уходил вновь в свою башню из слоновой кости, растворялся в тени библиотечных книг. Мэри поджимала губы, проверяя список гостей, Ада составляла букеты из лилий и наперстянки, миссис Райли следила за слугами, как коршун, разом словно сбросив десяток лет. В воскресенье ― день приема ― Чёрный дом не спал с четырех утра. Свет горел от подвалов до чердака; тени ускользали и вились, как змеи, дожидаясь наступления ночи; в столовой и гостиной стояли вазы с букетами лилий. Первым прибыл Джон Мидлтон, университетский приятель Ричарда. Он окончил медицинский факультет, имел неплохую клиентуру в Лондоне и какое-то время работал корабельным врачом. Высокий, худой и черноволосый, со смуглой, загорелой под южным солнцем кожей, Мидлтон приятно улыбался, однако взгляд его светлых глаз казался прохладным. ― Мэри, ― произнес Джон, целуя руку хозяйке Чёрного дома. ― Прекрасно выглядите, дорогая. Как Ричард? По его последнему письму я заключил, что он находился в излишне возбужденном состоянии… Почерк стремительный и неразборчивый, да и логика порой теряется. Впрочем, возможно, его возбудила сама мысль об этом приеме. Он писал, что хочет познакомить меня с некоторыми друзьями… ― Да, из кружка спиритуалистов. ― Мэри кивнула, поджав губы. ― Ричард стал завсегдатаем этого общества. Бывает, только о нем и говорит. ― Я не одобряю… ― начал Мидлтон, но прервался: по лестнице, скрипя ступенями, спустился Ричард Гринуэей. ― Джон! ― Хозяин дома тепло улыбнулся, заключив в объятия университетского товарища. ― А ты все тот же, а? Все такой же неверующий Фома? ― Я не верю в тех, чье существование не доказано наукой. ― Джон улыбнулся в ответ, похлопывая приятеля по плечу. ― Привет, Рик. ― Но существование призраков доказано… Сумрачно-зеленые глаза хозяина Черного дома задержались на жене. Мэри стояла вся прямая, в белом платье, отделанном кружевом по подолу, точно невеста у алтаря, ― но бледным было её лицо и неласковым ― взгляд. Ада сжимала ее руку ― дух, лесная фея, готовая на одну теплую майскую ночь стать женой Зеленого Господина или подарить танец князю тьмы. Ада вежливо улыбалась, скрывая следы болезни под белой, словно паутина, вуалью. ― Как и ведьм? Джон Мидлтон рассмеялся, касаясь губами руки Ады. ― Вы кузина Мэри, не так ли? Счастлив познакомиться. Ада улыбнулась. Ричард хмурился, настороженно глядя на нее. Он открыл было рот, чтобы что-то сказать, однако слуга отвлек его, доложив о приезде гостей. На обед к Гринуэю приехали Джеймс Коллинз с женой и молодой человек по имени Арман. Коллинз был благообразным седым господином лет пятидесяти и, по словам Ричарда, служил клерком в лондонской фирме; он мягко улыбался, часто моргая подслеповатыми светлыми глазами, и руки его тряслись. Летиция, его супруга, красивая женщина с печальным и нервным лицом, некогда слыла оригинальной поэтессой и была знакома со всеми литературными деятелями Лондона, но давно уже не задавала приемов, и радость угасла в ее глазах. Арман был родом из Франции ― щуплый, с надтреснутым высоким голосом. Он ступал осторожно, точно боясь упасть, скрывал лицо за светлыми волосами и не смотрел в глаза тем, кто с ним заговаривал. Ричард сердечно приветствовал гостей: крепко пожал руку Джеймса, учтиво коснулся губами руки Летиции, покровительственно похлопал Армана по плечу. Попросив Джона Мидлтона сопровождать Мэри к обеденному столу, он подал руку Летиции. Запах лилий усилился. ― Рик, ты уверен, что вызвать дух этой ведьмы ― как ее, Агаты? ― хорошая идея? ― спросил Джон Мидлтон после новой перемены блюд. Перед ним стояла тарелка с олениной, и свет расставленных по столу свечей делал желтым его лицо. ― Разумеется, ― равнодушно ответил Ричард. ― Как еще можно избавиться от проклятия? Я знаю, что Джонни Гринуэй предал Агату, но, быть может, если мы вежливо поговорим с ее жаждущим мести духом, мне перестанет мерещиться женщина, чьи руки пахнут горькими травами и смертью? Лицо Ричарда казалось мертвенно-бледным и острым; он рассеянно вертел в руке бокал вина. Тени, сгущаясь, обступали его со всех сторон. ― Ее жаждущий мести дух тебе мерещится, потому что ты думаешь о нем и его боишься. ― Джон пожал плечами. ― Помнится, ты часто жаловался мне на бессонницу. Попробуй гулять по вечерам со своей женой ― вот увидишь, долгие пешие прогулки вернут тебе бодрость духа, и твой злой рок отступит. ― Без тебя я бы никак не догадался об этом. ― Ричард язвительно улыбнулся. ― Если бы все решалось прогулками, мой друг, я бы уже исходил весь Хартфордшир вдоль и поперек. Прогулки ― не лекарство от меланхолии. ― А у тебя и не меланхолия. Скорее уж мания. Хозяин Чёрного дома крепко сжал бокал вина, побелев. ― Стало быть, вдали от Англии ты научился ставить диагнозы по одному взгляду на пациента? ― Рик, ― Мэри предостерегающе взглянула на мужа, поджав губы; рука ее, сжимающая вилку, дрогнула. ― Я понимаю, ― вступила в разговор Летиция, мягко улыбнувшись Джону. ― По-вашему спиритуализм ― это бред, химера; но неужто вы никогда никого не теряли? Друга? Любимую женщину? Мать? Мы с Джеймсом лишились дочери; Вики было всего семнадцать, когда смерть забрала ее. Чахотка. Моя бедная девочка! Она прекрасно играла на фортепиано, любила смотреть, как растут и раскрываются цветы, и часто бывала в церкви ― говорила, там так живо ощущается присутствие Бога… ― Она любила музыку Моцарта и романы мисс Остин, ― сказал Джеймс Коллинз стеклянным голосом, надтреснутым и звонким, и тяжело качнул головой. Желтый свет углублял морщины, делал темным и скорбным его лицо, придавал дикости взгляду. ― И теперь, когда во время сеансов мы слышим увертюру «Дон Жуана» в исполнении Виктории, мы знаем, что наша милая девочка счастлива… ― И что скоро мы непременно присоединимся к ней, ― энергично добавила его супруга; черные глаза ее, тусклые прежде, ярко, болезненно заблестели. Арман вскинул голову, как гончая, раздразненная запахом дичи, и облизал губы. ― Я потерял брата в уличной потасовке на Флит-стрит. Он возвращался, выпивши, от какой-то проститутки, а ночью-то, ночью все кошки черны, вот его, видать, и приняли за богача. Кто, зачем, ― неизвестно, констебль ничего не разузнал, да и мало ли преступлений совершается ежедневно в трущобах Лондона? Одним больше, одним меньше… Кошелек срезали, да только не было там уже ни гроша, а кровь Франсуа впиталась в лондонскую землю. Вы смеетесь над нами, доктор, смеетесь над спиритизмом, да только благодаря ему и мы можем коснуться тонкой завесы, побеседовать с усопшими близкими… И если нам удастся вызвать дух мертвой ведьмы и вернуть покой ей и нашему другу ― будет ли это значить, что ваш скептицизм ничего не стоит, мистер Мидлтон? ― Если вам удастся сделать это, я смиренно склонюсь перед вами и признаю свою ошибку, ― миролюбиво сказал Джон Мидлтон. ― Но до тех пор позвольте мне придерживаться своего мнения. Если душа в самом деле бессмертна, как полагают церковники, я думаю, она пребывает в иных формах и мирах, отличных от нашего. Не дело людей вмешиваться в этот порядок. В любом случае, ваши теории, равно как и мои, недоказуемы. Возможно, люди будущего и смогут проникнуть за завесу, отделяющую жизнь от смерти, но пока лучше мертвым оставаться мертвыми. ― Я согласна с мистером Мидлтоном, ― подала голос Ада. Она смотрела прямо на Ричарда, и глаза её блестели в свете свечей. ― Не стоит тревожить память мертвых, особенно ведьм. Почем вы знаете, Ричард, а вдруг эта Агата разозлится и проклянет вас? Ада рассмеялась, и Джон Мидлтон подхватил этот тихий звенящий смех. Хозяин Черного дома, наоборот, потемнел. Он смотрел на Аду, кривя губы, сжимая в руке бокал вина. Залпом выпив, он раскраснелся, ослабил шейный платок и обвел своих гостей злым, горящим взглядом. ― Мисс Клэр, ― промолвил Ричард, ― разве вы разбираетесь в магии? Я знаю, что вы хорошая травница и совершенно околдовали мою жену; благодаря вам весь дом, от подвалов до чердака, пропах хмелем и лилиями, а ваши глаза внушают мне тревогу. Скажите, Ада, вас когда-нибудь гипнотизировали? ― Боюсь, мне не довелось испытать на себе теорию мистера Месмера, ― покачала головой Ада. ― Не думаю, что я подвержена внушению, но было бы любопытно опробовать это новое увлечение света. Вы искусный месмерист, мистер Гринуэй? ― Льщу себе надеждой. ― Рикки, ― Мэри с лицом белее пыли волн сжала ворот платья, ― не нужно. Оставь это, Рикки, меня в дрожь бросает от таких тем. Давайте поговорим о чем-нибудь другом? Чуден запах лилий, зелен и прекрасен летний сад ― что тебе в этой ведьме, кости которой давно стали трухой, в Джонни-предателе со сломанной шеей, в скрипе лестниц и тенях ночных кошмаров? Может, все это сон, предание фейри, ветром разнесенное по окрестностям, байка, выдуманная проказливым ребенком из вашего рода? Нельзя относиться к легендам слишком серьезно, Рикки, а то как бы они не обратились в жизнь…. ― Твоя жена права, Рик. ― Джон Мидлтон улыбнулся, с симпатией поглядев на Мэри. ― Не оскорбляй её и ученых мужей, выступающих против месмеризма. Хозяин Черного дома опять скривил губы, красные от вина, и со звоном поставил на стол бокал. Затем он вытащил из кармана часы с выгравированными инициалами Р.Г. на потертой золотой крышке, и сжал их в руке. ― Мисс Ада, не сделаете ли одолжение?.. ― Охотно, Ричард. Ада поднялась ― взметнулись зеленые юбки ― откинула вуаль, густую и белую, как паутина, и обошла стол, глядя в изможденное лицо хозяина дома, в его темные, запавшие, злые глаза. Он неловко поднялся навстречу ― и смолк шепот гостей, и выросли за спиной Ричарда высокие извивистые тени, и запах лилий сделался невыносим. Хозяин Черного дома мерно раскачивал хронометр, и золотой диск поблескивал в полумраке. ― Ваши веки отяжелели, мисс Клэр, и сон настигает вас… Несколько минут Ада глядела на часы с любопытством, а затем рассмеялась звонко и беспечно. ― Боюсь, ничего не выйдет, Ричард. У меня слишком сильная воля. ― Неужели? ― Он улыбнулся, не переставая раскачивать часы. Веки Ады на мгновение дрогнули. ― Скажите, мисс Клэр, ― промолвил Ричард чуть слышно, подавив приступ кашля. Он наклонился к лицу девушки, облизывая губы. ― Зачем вы наставили всюду эти лилии? Их запах душит меня, они пахнут смертью, как ваши руки, как все эти травы, что вы носите на шее вместо креста. Что вам нужно здесь, в моем доме, Ада? Милая, что вы смотрите так зло, исподлобья? Я обидел вас? Зло в моем доме, Ада, и это зло, эта тьма пришли сюда вместе с вами, рука об руку, мисс Клэр, мисс Клэр… ― Ричард, ― тихо сказала Ада. ― Вы больны. У вас губы в крови. ― Что?.. Хозяин Черного дома вытер рот тыльной стороной ладони. На руке его темнело кровавое пятно. Джон Мидлтон тихо прошел в комнату Мэри и затворил дверь. Хозяйка дома, сидевшая на диване рядом с Адой, порывисто поднялась ему навстречу ― зашелестели юбки, руки, увитые серебряными браслетами, стиснули бледную ткань. Взгляд Мидлтона был печален. ― Мэри, ― сказал он, едва размыкая губы. ― Я хотел бы утешить вас, но, боюсь, это не в моих силах. Рик болен чахоткой, в той стадии, которая уже не поддается лечению. Я могу прописать опий и ртуть, камфору и настои наперстянки, могу отправить его в теплый итальянский климат ― но, боюсь, всё вышеперечисленное только облегчит боль, а путешествие он вовсе не переживет. Кроме того… ― Джон дернул головой и помолчал несколько мгновений, ― очевидно, что Рика терзает некая душевная болезнь, названия которой я не знаю. Ещё в университете он увлекался оккультизмом, всеми этими сказками о шабашах, куда ведьмы слетаются на одну длинную, душную майскую ночь, чтобы прочесть проклятия вместо молитв и поклониться князю лжи и мрака. Он читал «Молот ведьм» ― скучнее чтение сложно вообразить, если хотите знать мое мнение, ― живо интересовался средневековыми процессами, разговаривал с людьми, утверждавшими, что они знаются с ведьмами. Но… Я никогда не относился к этому его увлечению серьезно, хотя Рик, конечно, рассказывал мне свои семейные предания. Ведьмы ― да и что с того? Многие в наши дни увлекаются оккультными науками, животным магнетизмом и прочими фантазиями. Я и сам люблю фаустианские темы в искусстве, однако Мефистофель со своими адскими прислужниками занимает меня ровно до той поры, пока не сходит со страниц книг. ― Джон помедлил. ― Скажите, Мэри, когда у Ричарда начались эти… навязчивые состояния? Насколько я помню, в конце прошлого года он вовсе не упоминал имя Агаты и в письмах говорил лишь о вас. Рик называл вас своим маленьким лордом. «Джон, больше не могу писать ― мой маленький лорд стоит за моей спиной и ждет», «Джон, мы с маленьким лордом решили…» ― вот что он писал. Мэри кивнула, и румянец чуть оживил её лицо. ― Маленький лорд, ― сказала она тихо. ― Да, Ричард прозвал меня так. Мы познакомились в Лондоне три года назад, вы знаете, и тогда мой муж вовсе не напоминал помешенного: он был любезен, много и удачно шутил и смеялся, как счастливый ребенок. Огонь любознательности горел в его глазах: однажды Ричард сказал мне, что хотел бы знать все на свете и жалеет, что наука ещё не продвинулась до такой степени, чтобы объяснить все природные явления и все движения человеческой души. Он интересовался оккультизмом, это правда, и рассказывал мне о средневековых гримуарах, о трактатах Доже, Беккера или Бодена, о салемских процессах и дьявольских отметинах, но… Бог мой, так же страстно он увлекался, скажем, итальянской живописью и музыкой Сальери! Рикки… Он всё говорил, каким прекрасным человеком был Сальери, и как его любили ученики. Хозяйка Чёрного дома прервала рассказ и глубоко вздохнула, вновь опускаясь на диван, гладя рассеянно батистовую ткань юбок. ― Я не знаю, когда это началось ― возможно, в день, когда Ричард впервые написал Конан Дойлу. Мужа страшно увлек спиритизм, он и вправду думал, что живые могут вызвать умерших из небытия. Однажды он пришел ко мне и сказал, что видел женщину в этом доме ― в Северной галерее, если вам нужны факты, мистер Мидлтон. Белую женщину с бледным лицом и злыми черными глазами. Она прошла по коридору, сказал он, прямо к нему, и от ее рук пахло горькими травами и смертью. Я чую смерть, сказал мне тогда Рикки, я различаю её, мне довелось хоронить близких, и она… она выглядела так, будто пришла из ада. Быть может, так оно и было, сказал он. Быть может, это Сатана послал ее сюда. ― Сомневаюсь, ― сухо возразил Джон Мидлтон. ― Боюсь, у князя мира сего достаточно дел, и ему недосуг посылать призраков к молодым аристократам. Рик говорил с ней? С этой… женщиной? Мэри задумалась на мгновение и медленно качнула головой. ― Нет. Нет, не думаю. В последний раз, когда Ричард упоминал эту историю, он говорил, что женщина смотрит на него из сумрака галереи и что ее черный яростный взгляд будит в нем тревогу. Но мы давно не говорили об этом, все последние месяцы мой муж просиживал в библиотеке и раздражался, когда его беспокоили. Я подумала, что труды Месмера и переписка с Конан Дойлом слишком увлекли его; такое бывало и раньше. И, поскольку Ричард более не упоминал о женщине в Северной галерее, я подумала, что она пригрезилась ему. ― Возможно. ― Джон Мидлтон кивнул; лицо его было бесстрастным. ― Мэри, ваш муж не страдал лунатизмом? ― Лунатизмом? Нет! ― Джон, вы думаете, это сильное нервное расстройство? ― спросила Ада, теребя мешочек на шее. Джон Мидлтон поджал губы и помедлил, прежде чем ответить. ― Я не исключаю такой возможности. Не исключаю и того, что эта женщина привиделась Рику в горячке. Вы можете вспомнить что-нибудь ещё? Быть может, он говорил что-то важное в последнее время? ― В последнее время мы почти не говорили, ― голос Мэри был тих и безжизнен ― Это всё, мистер Мидлтон. Я скажу, если вспомню что-нибудь важное. ― Конечно. Джон Мидлтон взглянул на хозяйку Чёрного дома, нервно сцепившую пальцы, на Аду, обнимающую кузину за плечи, и шагнул вперед. Он протянул было руку ― но, помедлив, опустил. ― Мэри, ― позвал он негромко. ― Я сделаю всё, что в моих силах, если есть хоть малейшая надежда на выздоровление нашего друга. ― Спасибо, Джон. ― Миссис Гринуэй улыбнулась чуть заметно, а Ада поднялась на ноги, твердо поглядев на него. ― Я убеждена, что если кто и может помочь, то это вы, Джон. ― Она пожала плечами. ― Вы искусный врач, и вы любите Ричарда; разве нужно что-нибудь ещё? ― Лекарства, которые должны доставить мне из Лондона в самом скором времени. ― Мистер Мидлтон усмехнулся, и мальчишеское озорство на миг сверкнуло в его глазах. ― Благодарю, мисс Клэр. Постараюсь оправдать ваше доверие. Он задержался на миг, вновь окидывая помещение сосредоточенным взглядом. ― Попрошу служанку подать вам чай, ― наконец сказал он и вышел, негромко хлопнув дверью. Чёрный дом замер, затих, как огромный уснувший зверь; и жители его стали как призраки, и смех не звучал более в пустых коридорах, и ломкие тени не шевелились у стен. Лишь иногда раздавался топот ног на лестницах, и запыхавшиеся слуги вносили в комнату хозяина горячий чай с медуницей или настои из наперстянки. Старая миссис Райли раз принесла тушку голубя, разрезанную пополам, ― верное средство от лихорадки, стоит лишь приложить к ногам больного! ― щепку от сгнившей виселицы и кусок алебастра, отколотый от статуи Девы Марии в местной церкви. Что вы так смотрите, мистер Мидлтон, сэр? Всем известно, что щепка от виселицы помогает при любых хворях, она у меня была схоронена вот уж лет пятнадцать, я-то не применяла, всё ждала случая, так пора бы и в дело пустить, вам так не кажется? Кусок церковной статуи положу к изголовью, вот так, и не спорьте ― быть может, Мария в своем милосердии заступится за хозяина перед нашим небесным Отцом. А уж как я буду молиться за молодого господина! Хорошо, что старик-отец не видит кончину сына: лорд Гринуэй, упокой Господь его душу, этого бы не пережил. А что, правду говорят, мол, молодой хозяин призраков видел? Ну так это не беда ― кто ж их не видел? В этом чертовом доме кого только не увидишь и, Богом клянусь вам, мистер Мидлтон, призраки ― ещё не самый худший расклад. Ну познакомился наш мистер Рик с местной ведьмой ― и что ж теперь? Ему только полезно ― он столько просиживает за своими книгами, что уж полные легкие пыли набрал, оттого, небось, и мучается теперь… Одна моя подруга, если хотите знать, общается с фейри ― она оставляет им на крыльце блюдце с молоком, а наутро находит его пустым, и маленький народец не трогает ее… Да не выгоняйте вы меня, мистер Мидлтон, сэр! Я же молодому господину только добра желаю! Ричард лежал на постели и тяжело, надрывно дышал. Его тонкое лицо нездорово желтело в свете газовых ламп, темные веки подрагивали, пальцы с силой сжимали покрывало. Когда он открывал воспаленные, лихорадочно блестящие глаза, взгляд рассеянно блуждал по спальне; порой он неотрывно смотрел в стену, изучая редкие отблески света. Когда наступал вечер и мрак окутывал дом, Ричард переводил взгляд на окно, выходящее в сад, ― и стоило ветке ударить по стеклу, или птице запеть, или восходящей луне сверкнуть серебром в глаза больному, как он вздрагивал, кривил губы и смотрел в угол комнаты, где сгущались летние тени. Хозяин Чёрного дома кашлял, и кровь выступала на его губах. Он отмахивался от рекомендаций Джона Мидлтона, с трудом пил и почти не ел. Ричард Гринуэй не узнавал свою жену, а на Аду, иногда сопровождавшую её, глядел со злобой и страхом. Набравшись сил, он брал с прикроватного столика записную книжку, обитую темной кожей, и перьевую ручку. Хозяин Чёрного дома писал медленно, прерывистым, нервным почерком, не обращая внимания на старого друга, твердившего, что ему нужен покой. Двенадцатое июня 18** года. Я знаю, что мне не поверит ни один человек. Кто в здравом уме примет за правду байку о ведьме, умершей во времена Шекспира? Я бы и сам счел ее старинным преданием, легендой, выдуманной от нечего делать жестоким сказочником. Я принял бы ее за плод расстроенного воображения неизвестного балагура, если бы был в своем уме. Но я не в своем уме, хоть и привык доверять своим глазам. Если глаза мне не лгут, она и сейчас там, в углу. Ее лицо тоньше и белее надкушенной луны, ее глаза черны и злы, как глаза дьявола, ее платье колышется от ветра, как клубок белых змей. От нее несет смертью и лилиями, полынью, ртутью и чабрецом. Она улыбается, и молчит, и ждет, потому что нынче ночью любые слова бессмысленны ― все они потонут в той тьме, откуда она пришла и куда вернется, когда дело наконец будет сделано. Я жду, когда ей надоест стоять во тьме и свет лампы выманит её к моей постели. Тогда она подойдет и проведет рукой по моей щеке, прошепчет заклинание на латыни и украдет последнее дыхание с моих губ. Но пока этот миг не наступил, я намерен рассказать историю с начала. В Хартфордшире говорят, что достопочтенный род Гринуэев знаменит не только поэтами, дипломатами и военачальниками, но и безумцами. Мне сложно судить: при мне лишь Марта, моя тетя, страдала от нервного расстройства. Она набрала камней в карманы платья и утопилась, это правда, ― но, возможно, виной тому были измена мужа и легкомысленное поведение дочери, а вовсе не демоны в ее душе. Странно, но, когда я думаю о Марте, то сперва вспоминаю ее нежный голос, хрупкую, как стекло, улыбку, привычку вплетать в волосы яркие ленты и тяжелый запах опия от платья. И, конечно, скорбь матери ― узнав о смерти сестры, она словно разом потеряла молодость, смех и жизнь. Как видите, в этот перечень не входят голоса из иного мира, подталкивающие людей к гибели. Впрочем, глупое суждение ― едва ли эти голоса, если даже они и существовали, были слышны другим людям. Мой отец был трезвомыслящим, жизнерадостным и гостеприимным: дальние родственники из разных стран, товарищи по университету, светские знакомые ― все находили радушный прием в нашем доме. При отце дом почти лишился своего названия, ибо даже у хартфордширдцев язык бы не повернулся назвать его Черным. Я помню, какие приемы задавал отец; помню, как сверкал дом; помню теплые руки, раскатистый смех и седину, присыпавшую темные кудри серебряной звездной пылью. Мы были разными, как ангел и демон: он любил свет ― я всю жизнь скрываюсь в темноте; он был охоч до разговоров и имел обширный круг знакомых ― я с детства немногословен и предпочитаю книги любому обществу, даже самому дружественному. Он не верил в сказки и тени, в зыбкость и мрак, в колдовство и химеры, и считал толки о мертвой ведьме плодом разыгравшейся фантазии какого-то поэта из нашего рода. Колдовства не существует, Ричард, говорил он мне, а ведьмы ― пережиток прошлого, отросток изживших себя преданий. Ты же не веришь в нее, Рик, мальчик мой? Дети побеждают страх темноты с помощью колеблющегося света свечи, а взрослые ― огнем, горящим в их сердцах. Так зажги свечу, Рик. Зажги ― и подойди к ведьме, загляни ей в глаза и спали дотла ее тень. Я знаю, что она существует, отец, и я знаю ее имя. Дьявол, я знаю. Прости меня, отец, я не смог убить ведьму в детстве и не могу сделать это сейчас, будучи взрослым. Она смотрит на меня из угла комнаты, и взгляд ее черен и пуст, как взгляд смерти. Тринадцатое июня 18** года. Если мой отец был солнцем и пытался светом науки рассеять окружавший его мрак, то мать была подобна луне: прекрасная, одинокая и печальная, она то и дело ускользала и ускользает сейчас, даже из моих воспоминаний. Когда я думаю о ней, то вспоминаю беспокойный взгляд темных миндалевидных глаз, болезненную бледность, в минуты счастья сменявшуюся ярким румянцем, золотистый смех и запах лаванды, повсюду сопровождавший ее. Мать была немногословна, как и я; любила длинные одинокие прогулки по хартфордширским полям и готические сказки мисс Радклиф или мистера Мэтьюрина. Возможно, она даже по-своему любила отца ― я никогда не замечал меж ними ничего, кроме дружеской учтивости, но и это, если вдуматься, немало. Я тянулся к матери, как иные тянутся к родственной душе, ― в детстве отец пугал меня громким голосом и резкостью суждений, а, чуть повзрослев, я понял, что мать просто была мне ближе по складу характера. Я помню, как мать читала мне старые сказки о пиратах и кораблях, волшебниках и драконах, о морских чудовищах и детях, похищенных фейри и представленных при Неблагом дворе. Мы сидели в саду, и она подолгу глядела вдаль, за горизонт, краснеющий с каждым упавшим на землю часом, и порой рассеянно касалась темных блестящих волос, забранных в простую, но изысканную прическу. Затем мать переводила взгляд на меня и улыбалась нежно и ломко. Именно она впервые поведала мне сказку о мертвой ведьме. ― Говорят, она является только тем, кто в нее верит, ― белесая, как утренний туман, бесплотная, как мрак, жестокая, как злая королева из сказки. Говорят, призраки ― это души умерших, но иногда злоба и жажда крови корежат их настолько, что на земле остаются лишь тени, несчастные и обреченные, привязанные к месту смерти… Души ведьм пылают огнем преисподней, мой мальчик, и потому особенно опасны для живых. Некогда, в дни Марло и Шекспира, Агату обидел ее жених, и ныне она бесшумно бродит по коридорам нашего дома, таится в тенях, всматривается в мужские лица на портретах; плач ее подобен завыванию ветра, а шорох платья ― шелесту листвы за окном. Говорят, встретишь ее ― беги без оглядки, ибо сердце ведьмы холодно, словно долгой стылой ночью его коснулся господин зимы, а глаза темны, как угли, оставшиеся от адского пламени. Ведьмы могут принимать любое обличие, мой мальчик, даже мертвые. Особенно мертвые. У нее может быть лучистый взгляд прекрасной девушки, она может улыбаться тебе улыбкой старого друга или смеяться нежным смехом ребенка. Но ты узнаешь её: по горькому запаху полыни, камфоры и бешеной вишни, по аромату смерти, пропитавшему ее всю, с головы до ног. Мать часто рассказывала мне страшные сказки, но ни одна не была столь убедительна. Не знаю, верила ли она сама в эту историю; быть может, это была лишь одна из ее готических фантазий, но любая фантазия, если ее часто повторять, рискует стать реальностью. Забавно: отец хотел, чтобы я спалил ведьму дотла, а мать призывала бежать от нее. Но никто из них не сказал мне самого важного: ведьм, как и вампиров, чрезвычайно трудно уничтожить. Четырнадцатое июня 18** года. Впервые я увидел ее в канун Белтайна; был день рождения матери, и отец устраивал прием. В дом съехались друзья и дальние родственники, даже те, о существовании которых я не подозревал. Мне в ту пору исполнилось тринадцать, я был дик и угрюм и бродил по поместью в надежде укрыться от внимания и шума. Быть может, если я не буду появляться среди гостей достаточно долго, обо мне не вспомнят? Нелюбовь к приемам живет во мне и поныне: танцую я сносно, но не получаю от этого занятия никакого удовольствия, разговоры с незнакомцами на балах навевают на меня скуку… Боже, зачем я пишу об этом здесь, если и ей ― этой нелюбви ― вскоре придется замереть вместе с сердцем?.. Как глупо. Как глупо… В тот день я встретил ее в Северной галерее ― она стояла перед портретами и всматривалась в изображение миловидного юноши с синими глазами, тонкими чертами лица и нежной улыбкой. Она была боса; простое белое платье, фасон которого устарел на несколько веков, колыхалось, будто от сквозняка. Я замер. Мать была права: она вся белая, бесплотная, прозрачная, как тень от луны; лишь глаза горят на худом лице ярко и зло. Ведьма взглянула на меня ― и улыбнулась. Не знаю, сколько прошло времени ― кажется, не более мгновения. Она склонила голову набок, в черных глазах сверкнуло любопытство. Агата всмотрелась в портрет Джонни-предателя, потом вновь ― в меня и подалась вперед, протягивая руку. Если даже сейчас мне не хватает смелости убить образ ведьмы в своей душе, то что ожидать от мальчишки? Она оскалилась ― и я бросился прочь, во тьму дома, туда, где горят огни и танцуют люди, а в спину мне летел ее звонкий, отравленный смех. Пятнадцатое июня 18** года. Боже, какой сильный кашель. Шестнадцатое июня 18** года. С той поры и до двадцати я больше не видел ведьму ― но иногда мне чудился ее незримый образ, ее злая улыбка, мелькнувшая в зеркале позади меня, тихий шорох и запах камфоры. Я забредал в галереи и коридоры, всматривался в старые портреты, касался резных деревянных панелей и шелковой обивки стен. По вечерам всюду сгущались тени, и удлинялись, и двигались. Слуги болтали, что дом проклят, что здесь поселился проказливый фейри и что когда-то один из моих предков ненароком взглянул в лицо лорду Дикой Охоты. Что ж ― если правдива сказка о ведьме, то почему бы здесь не жить и маленькому народцу? Один мой приятель как-то рассказал, что видел призрачных псов, возвещающих о приближении легионов ада, ― правда, в тот день он был пьян вусмерть, да и в остальное время считался за знатного враля… И всё же ― кто знает?.. Я проходил насквозь тихую гостиную, где молчало фортепиано и потрескивал огонь в камине из каррарского мрамора; спускался в кухню, где кухарки с грязными от муки руками втайне от отца подкармливали меня лимонным пирогом. У одной из них, Анны, была милая щербатая улыбка и россыпь веснушек на худом лице, но едва ли я тогда думал о любви. Вскоре после моей встречи с ведьмой в Северной галерее умерла мама ― от оспы, по-видимому, принесенной одним из дальних родственников. Она умирала тяжело, до последнего сжимая в белых пальцах медальон с изображением незабудок, подаренный отцом в день помолвки. Лицо ее было обезображено, но мать улыбалась, точно предчувствуя скорое избавление от страха; в глазах ее тихо угасала вечность. После ее смерти отец больше не давал приемов. С рассветом он вставал и пускался в путь ― по всему Хартфордширу, мимо домов и полей, лугов и пабов; шел быстро, стиснув зубы и потемнев лицом, и часто возвращался в поместье после заката. Тогда отец отдавал слуге трость и поднимался в кабинет; до утра он читал или перебирал письма, чтобы вновь быть на ногах, едва загорится небо. Я ненавидел этот дом и любил его. Я гордился тем, что наше поместье было прибежищем великих людей (говорят, однажды здесь гостил сам Шекспир), но эти тени и скрипы, ночные шорохи и старые стены будили во мне страх. Я слышал дыхание вечности в закрытых комнатах и острее ощущал свою юность, короткую, как взмах крыльев бабочки, и этим еще более ценную. Город манил меня ― яркий и свежий, с зазывающими вывесками и гулом толпы, вкусом яблочного сидра и странными знакомствами на углу Грин-парка и Пикадилли. Вместо этого я просиживал целые дни в библиотеке, читая трактаты Доже, Беккера и Бодена (4), средневековые гримуары, хроники ведовских процессов и свидетельства людей, столкнувшихся с ведьмами. Вопреки утверждению Бодена о том, что женщина становится ведьмой и отдается дьяволу из-за своего безобразия, Агата показалась мне красивой; я читал Марло и Гёте, отцов церкви и лекарей, пытался нащупать истину ― и не мог. Сказки ли это? Но я собственными глазами видел этот белый призрак тогда и вижу его сейчас. Безумец ли я? Не знаю. Ведьма с каждым мгновением обретает все большую зримость и улыбается всё нежнее. Её улыбка напоминает мне о том, что случилось одной душной апрельской ночью и что я не могу списать на обычный сон, хоть и отчаянно желаю этого. Однажды поздним вечером я совершал прогулку по Хартфордширу. Апрель перерастал в май, я только вернулся из Оксфорда, был пьян и влюблен (к тому моменту мы уже познакомились с Мэри) и уходил все дальше от дома, мимо соседних поместий, в поля. Луна щербато улыбалась, воздух был душен и прян, запах трав поднимался от земли: цвел кипрей. Я остановился, запрокинул голову к черному небу ― а после опустил глаза и обомлел. В нескольких десятках шагов от меня, в траве, сидела женщина. Ее кожа белела как луна; тело было укрыто светлой газовой тканью; волосы, украшенные венком из шиповника и дурмана, чернели и стелились по земле. Она обернулась ― и я замер, узнав этот черный пылающий взгляд, эти злые бескровные губы. ― Доброй ночи, Чёрный принц, ― улыбнулась Агата. Я вздрогнул ― Чёрным принцем называла меня в насмешку Мэри из-за названия родового поместья. ― Что же ты замер ― дурак-дураком? Неужели так боишься? Не бойся ― это мирная ночь, и я не хочу твоей смерти. Ведьма поднялась, острая и худая; во плоти она оказалась выше, чем мне представлялось. Взглянула на меня цепко ― и злоба лютая исказила черты. ― Как ты похож на Джона… А, всё одно ― одна кровь. ― Агата махнула рукой и улыбнулась нежнее. ― Оставайся, милый Рикки, будь нашим гостем в эту пряно-пьяную ночь: мои сестры рады гостям, даже непрошенным. В конце концов, нечасто к нам забредают мужчины. И лишь в то мгновение я понял, что мы не одни. Луна плескалась в вышине и проливала молоко на землю. Женщины окружили нас: они смеялись громко, смотрели томно и весело, звенели браслетами. Рыжие, смоляные, золотые, старые, юные: они танцевали полуодетые, разжигали огонь до небес, говорили наперебой, как птицы, разливали вино, улыбаясь медовыми губами. Одна из них, тонкая и веснушчатая, с волосами цвета осенних костров, обернулась и подмигнула мне, протягивая кубок. И я взял его. Боже, я взял. И обжег горло горячий алый напиток, и ожил, и засиял мир. Выпал из рук золотой кубок, засмеялась рыжая ведьма, затрещал огонь, вспыхнул багряно и жарко. Чьи-то руки утянули меня в гущу танцующих; женщины прыгали через костер, смеялись густо, пьяно и весело, вставали в пары, двигаясь легко и беспорядочно. Кто-то касался губами моей шеи; я смеялся, и мне мерещилось, как изламывается, выворачивается земля, как из-за деревьев выходят печальные тени с увитыми лозой рогами, как густеет воздух и наливается какой-то бешеной и злой силой. Я развязал шейный платок, я танцевал с Агатой и другими женщинами; они улыбались сладко и остро и смотрели на меня глазами древней Лилит. Я вдыхал запахи сандала и восточных масел, жареного на углях мяса и потных тел. ― Что, нравится тебе, Рикки? По глазам вижу, что нравится. А то так трясся, в саму Шотландию наезжал ради папоротника этого! (5) Думаешь, защитит, отвадит? Извини, Черным принцем уж не назову сейчас ― не твой это титул, милый, да не по твою честь, ох не по твою… Мне вновь поднесли кубок, и я глотнул густое обжигающее питье. Я ел жареное мясо, красные апельсины и яблоки ― их сок стекал по подбородку. Женщины смеялись и кружились всё быстрее, и луна скалилась с небес, обложенная фиолетовыми тучами. Я опорожнил кубок и огляделся. От земли поднимался пар, мир кривился и темнел. Воздух загустел, отяжелел; ведьмы вдруг замерли, и взметнулся, и погас огонь. На хартфордширской поляне, помимо меня, возник ещё один мужчина. Он вышел из мерцающего, живого серебряного тумана ― босой, в черном бесформенном одеянии. Высокий, ясный и изменчивый, он казался темноволосым, пока не ступил на середину поляны, ― тогда я вдруг понял, что он весь мертвенно-бледный и острый, с выжженными светлыми волосами и надменной улыбкой. Не смотреть в глаза. Я не знал, что будет, если посмотрю: смерть ли моя выглянет из этих глаз, злая, лютая, или тьма сверкающая окутает, или вмиг ослепит сияние мертвых далеких звезд. Ведьмы клонились к земле, как колосья, сдвигался и алел мир ― и менялось лицо вновь пришедшего, и дрожали его губы в лукавой усмешке. Я выронил кубок и бросился прочь от ведьм, прочь от огня и дурмана, от пылающего, смертельного взгляда неназываемого ― и, пока бежал, слышал за спиной звонкий, чарующий Агатин смех. Ей-богу, она смеется и сейчас, пока я пишу эти строки. Взгляд ее черен и дик, она переступает с ноги на ногу и в нетерпении протягивает руки, желая утащить меня за собой в преисподнюю. Но я не дамся ей просто так. Мои губы помнят вкус алого ведьмовского питья, мои глаза видели то, что не дано видеть смертным, но моя душа все еще принадлежит Господу, и никто не в силах её у Него отнять. Я сжимаю в руках крест и молюсь. «Я верю, что Христос умер на кресте, чтобы искупить мои грехи, и воскрес из мертвых ради моего спасения. Прошу тебя, мой Бог, прости меня и очисти от всякого греха». Мэри, милая, драгоценная моя Мэри! Заклинаю тебя ради той любви, которую ты, возможно, уже не питаешь ко мне, ― не броди по хартфордширским полям в Вальпургиеву ночь, не слушай сказок и глупых песен и из ведьминого кубка не пей. Они зачаруют тебя, заморочат и уведут за собой ― эти сказки, эти ведьмы ― во тьму, в густой туман, в ужасное подземное царство. Мэри, солнечная моя, лазурная, улыбка дьявола нежна лишь до тех пор, пока он не сжал в когтях твою душу. Не танцуй с дьяволом при свете луны, Мэри, Мэри, и ― заклинаю тебя твоим же спасением! ― никогда ― слышишь, никогда! ― не заглядывай ему в глаза. Ибо кто знает, что за пламя ты там увидишь?.. Восемнадцатое июня 18** года. ― Мисс, вы потеряли шарф, ― сказал я, когда твой отец представил нас друг другу в Гайд-парке, и протянул красную шелковую ткань, едва не унесенную ветром. Ты улыбнулась мне ― помнишь, Мэри? ― а твой отец приветливо кивнул и посильнее сжал трость. Он хорошо относился ко мне, царствие ему небесное ― всегда, даже когда я увез его единственное сокровище в проклятый родовой дом. Тебе будет спокойно с ним, сказал он тебе в день венчания. Он ошибался, Мэри. Боже, как же он ошибался. Мой маленький лорд, мне так жаль. Когда я привез тебя сюда, я надеялся, что тень ведьмы навсегда сгинула в ту ночь, что они все сгинули вместе со своим черным повелителем. Но изгнать злой дух не так просто ― на свою беду, я понял это слишком поздно. Увидев ее в Северной галерее, я понял, что ничего ещё не кончено, ничего. Я знаю, ты считаешь меня сумасшедшим. Любой бы считал. Если бы я вовремя понял, что ты чахнешь здесь, как цветок, что этот дом убивает тебя так же, как некогда убил мою мать, ― я бы увез тебя прочь, в Париж или Гранаду, и мы бы сняли тихий домик, и зажили бы счастливо, как живут другие семьи, ― без темных окон, скрипящих лестниц и призраков. Не знаю, почему мы не уехали ― но я словно приклеен к этому дому, к этим стенам, к Агате. Мэри, Мэри. Мой друг Артур подсказал: можно попробовать упокоить дух ведьмы, вызвав его посредством спиритуализма, но у меня не получается не получается не… Прости меня, мой маленький лорд. Я оказался ужасным мужем. И ― Мэри, милая, солнечная, заклинаю тебя ― не верь своей кузине, ибо я вижу ад в ее глазах. Это она расставила повсюду белые лилии ― их запах душит меня. Это она носит на груди вместо креста мешочек с травами, это ее руки пахнут смертью. И это она смотрит на меня из угольной тени. Девятнадцатое июня 18** года. Грудь печет так, словно там, внутри, адское пламя. Джон делает что может, но даже в его глазах я уже не вижу спасения. Ведьма стоит и смотрит, а тени копошатся вокруг. Мне страшно. Женщина в белом села на кровать и улыбнулась. Луна сверкала серебром, сияние далеких бледных звезд едва проникло в комнату. Спальня была погружена во мрак ― лишь тихо тлел на столе огарок свечи да где-то в доме раздавался скрип и светились газовые лампы. Она протянула руку и коснулась сухой, горячей щеки Ричарда Гринуэя. Тот с усилием открыл глаза, поглядел бессмысленно на ночную гостью ― и вдруг губы его искривились в дикой усмешке. ― Дождалась? ― тихо спросил он. ― Боишься меня? Что ты, милый Рикки, не надо ― разве ж мы с сестрами в ту ночь не доказали, что вовсе не желаем тебе зла? Потанцуй с нами ещё, испей до дна ведьминого питья. Ты так понравился моей рыжей сестренке Аннет, Рикки, Рикки, что она целый год по тебе горевала! Неужто ты оставишь безответными ее чувства? ― Иди к черту, демоница, ― прошептал Ричард. ― Сознайся, это твой господин подослал тебя ко мне? ― Какой такой господин? Нет у меня никаких господ, и слуг ― веришь ли, нет ― тоже не сыскать. ― Лжешь. Всем известно, что ведьмы служат дьяволу. Ночная гостья улыбнулась, глядя, как Ричард дрожащей рукой тянется за бокалом вина. ― Если бы ты меньше верил людским россказням, Рикки, то, глядишь, был бы сейчас в своем уме. Чего ж ты так боишься ― меня или смерти? ― Ты и есть смерть. ― Ричард подался вперед, сжимая бокал в руке. ― Ужели так? ― Ведьма рассмеялась незло и беспечно. ― А может, я ― лишь плод воображения? Милый Рикки, подумай об этом. Ведь я, Сатаной клянусь, твоя фантазия, фантазия твоей матери и всех женщин и мужчин вашего рода. Не было ещё Гринуэя, который не знал бы обо мне! Ты не думал, что образ, который представляешь раз за разом, однажды обретает плоть и кровь? Бокал выпал из ослабевшей руки Ричарда Гринуэя. Недопитое бордовое вино разлилось по покрывалу. ― Демоница, ― повторил он и закашлялся. ― Ведьма, ― отозвалась ночная гостья и наклонилась. Она заглянула в дикие, безумные глаза Ричарда Гринуэя, и улыбнулась сумрачно, и выпила остатки жизни с его губ. Луна плескалась в вышине и проливала молоко на землю ― и в этом бледном, неживом свете Ада Клэр нежно коснулась руки Ричарда и закрыла ему глаза. Ада Клэр нежно коснулась руки Мэри и закрыла глаза. Они сидели в Голубой гостиной, в окружении обитых голубым шелком стен. Молчало фортепиано. Замер, покачнувшись, маятник часов. Мэри спала: свет газовых ламп выхватывал из темноты ее бледное лицо с плотно сжатыми злыми губами, потемневшее чароитовое ожерелье, том «Потерянного рая», лежащий на коленях. ― Мисс Клэр, ― тихо окликнул Аду Джон Мидлтон, появившись на пороге; взгляд его был печален, а шаги, как всегда, неслышны. Ада поднялась, поправляя вуаль, и подошла к нему. ― Мистер Мидлтон. Она ни о чем не спросила, он ничего не сказал; только пристально поглядел на Мэри и дернул слегка уголком губ. ― Как она? ― Плохо, ― в тон ему ответила Ада, разглаживая темные юбки. ― Но Мэри справится. ― Не сомневаюсь в этом, мисс Клэр. Джон Мидлтон помедлил и, вытащив из внутреннего кармана сюртука толстую книжицу в кожаной обложке, с темными пятнами на ней, протянул Аде. ― Это дневник Рика. Боюсь, для вашей сестры знакомство с ним будет непростым, но мой друг хотел бы, чтобы книга была у Мэри. Я убежден. Он… Писал до последнего часа, и до последнего часа ему мерещилась женщина в углу комнаты, женщина с белым лицом и черными глазами. Иногда Рик даже говорил с нею, и мне казалось, что он обращается к своей смерти. Я… делал что мог, но в последние дни даже опий уже не помогал. Ада взяла дневник и откинула вуаль. ― Вам не в чем себя упрекнуть, Джон. ― Я знаю, ― резко отозвался он, поджав губы, а затем, вздохнув, мягко продолжил: ― И, если бы случилось чудо и болезнь отступила, я не уверен, что душевный недуг отступил бы вслед за ней. Рик в бреду всё говорил о колдовстве, об этой треклятой ведьме, о призраках и шабаше, в котором ему будто бы довелось участвовать, и даже ― представьте себе, Ада! ― о Сатане и его огненном взоре. Я убежден, что это один из его путаных снов, или описание, вычитанное в каком-нибудь средневековом гримуаре. ― Вы материалист до мозга костей, мистер Мидлтон. ― Ада улыбнулась едва заметно, а её собеседник хмыкнул. ― Разве это плохо? Будь моя воля, я бы повесил всех сказочников, если их вымыслы приводят к подобному умопомешательству. Я шучу, не волнуйтесь вы так, Ада, я люблю литературу ― но и впрямь считаю, что фантазии нужно отделять от реальности. Джон Мидлтон помолчал и, вновь поглядев на спящую Мэри, опустился в кресло, обитое голубым репсом. На усталое лицо его легла угольная тень. ― Мэри говорила о нем, ― сказала Ада. ― Рассказывала, как они встретились в Гайд-парке, как ветер едва не унес ее шарф, а Ричард поймал его ― и тогда, сказала Мэри, он ей совсем не понравился, несмотря на улыбку; он, мол, весь был какой-то взбудораженный, нервный… Но, поскольку её отец хорошо относился к молодому человеку, им пришлось встретиться ещё раз. ― В театре, ― кивнул Джон Мидлтон. ― Кажется, тогда давали «Фауста», но не могу поручиться. Ричард писал мне, что весь спектакль не сводил глаз с вашей сестры и не помнит, что происходило на сцене. ― Да, а после они гуляли в парке: Ричард улыбался, и Мэри нашла в нем приятного и умного собеседника. Балы, картинные галереи, встречи… Сестра сказала, он хорошо танцевал. После того как он привез ее сюда, они исходили весь Хартфордшир ― разумеется, до того, как… до того, как он снова увидел ведьму. Джон Мидлтон прикрыл глаза. Тени вырастали, извиваясь, за его спиной. ― Я помню, каким он был в университете. Любопытным, открытым, жаждущим знаний, как воды. Мы, бывало, до хрипоты спорили об идеях Платона или барочной поэзии, хотя учились на разных факультетах. Его часто можно было застать бредущим к кампусу с книгами наперевес… Джон Мидлтон прервался, скривив губы, и на мгновение закрыл глаза ― а, когда вновь их открыл, Ада Клэр не увидела тьмы в его взгляде. ― Что вы планируете делать дальше, Ада? ― Уеду в Лондон вместе с сестрой, ― без раздумий откликнулась та. ― Мэри хочет вновь начать рисовать, и жизнь в городе, возможно, немного придаст ей сил. Не знаю, что будет с домом, но моя сестра ненавидит его. О том, чтобы остаться здесь, не может быть и речи. ― Ей нужно залечить рану, ― задумчиво произнес Джон Мидлтон, слабо улыбнувшись. ― Срастить душу, как сращивают сломанную кость. ― Некоторые раны не зарастают, мистер Мидлтон. ― Но хотя бы покрываются коркой. ― Он поднялся и протянул Аде визитку. ― Если вдруг вам или вашей сестре понадобится помощь или дружеское участие… Я живу в Челси, и мои двери всегда открыты. А за чертов дом не беспокойтесь, Ада. Он стоит тут со времен королевы Елизаветы и пережил уже всех своих владельцев. Что ему смерть ещё одного? ― Спасибо, Джон. ― Ада Клэр улыбнулась, убирая карточку в карман платья. Помедлив с мгновение, она добавила: ― Уверена, Ричард был счастлив иметь такого друга. Джон Мидлтон не ответил. Спящая Мэри Гринуэй переменила позу, и поэма Мильтона соскользнула с ее колен, упав корешком вверх. Ада подняла книгу ― и, прежде чем перевести взгляд на проснувшуюся сестру, несколько секунд рассеянно смотрела на гравюру Гюстава Доре, изображающую падение Сатаны. На северной стороне кладбища было тихо. Священник, высокий худой старик со следами оспы на лице, только закончил читать речь. Ричард Гринуэй лежал спокойный; лицо его не искажала ни боль, ни мука, словно умер он в кругу друзей, а не в жестоком сражении с лихорадкой. Мэри смотрела на мужа, холодная и бескровная, и ветер трепал ее черный шарф; старая миссис Райли тайком утирала глаза. Что ж это такое делается-то, спрашивала она вчера, мисс Клэр, скажите на милость? Да видано ли это ― на северной стороне кладбища добропорядочного христианина хоронить? Хозяин и так-то не в себе был, а теперича демоны от него и вовсе не отстанут! По этой стороне кладбища бродит дьявол, и хохочет, и прячется в тенях, а соседские сорванцы смеха ради в полночь обегают могилы, желая увидеть лик Лукавого… Думают, глупые, что это все сказки, россказни выживших из ума старух ― но она-то, миссис Райли, знает, что нельзя знаться с демонами и остаться в живых. Да ещё, мисс Клэр, представьте себе ― за несколько дней до смерти хозяина в ихнем саду зачах куст крыжовника, а это, как пить дать, к утрате, это-то даже малышам известно. А ещё у нее, миссис Райли, плохое предчувствие ― кости ноют, колет пальцы, а уж это-то верный признак надвигающейся беды. Миссис Райли стара, но нюх у нее такой же хороший, как и в молодости, поэтому верьте, мисс Клэр ― дурной гость уже стучится в двери, а за ним стоят все рати зла. Ада сжимала букет лилий. Несколько друзей Ричарда из кружка спиритуалистов тихо переговаривались, косясь на гроб (кто-то из них сказал, что сам Артур Конан Дойл собирался приехать на похороны, но дела задержали его в Лондоне). Джон Мидлтон молча стоял в тени, в стороне от всех, и глядел то на Аду, то на священника. Когда могильщики засыпали гроб землей, Ада Клэр наклонилась и украсила надгробие лилиями. Птицы пели пронзительно и нежно, люди молчали, глядя в землю ― а из тени с северной стороны за ними наблюдал высокий и тонкий мужчина со светлыми выжженными волосами и изменчивым лицом. Никто не заметил, как Джон Мидлтон подошел к нему и поклонился, и как губы неназываемого дрогнули в улыбке. 1. Перевод с англ. Н.Н. Амосовой. 2. Одно из народных названий белладонны. 3. Дело Джейн Уэнхем (1712 г.) ― один из последних судебных процессов над «ведьмой» в Англии. 4. Луи Доже «Трактат о магии, чародействе, одержимости, вселении бесов и колдовстве, где раскрываются истина и реальность, а также изложены проверенные и простые методы по распознаванию истины», 1732 год; Бальтазар Беккер «Зачарованный труд, или Проверка всеобщих чувств относительно духов, их природы, их власти, их предназначения и их действий», 1691 год; Жан Боден «Демономания колдунов», 1580 год. 5. Считалось, что ведьмы ненавидят папоротник.Часть 1
1 июля 2021 г. в 00:02
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.