Я напишу тебе письмо, В нём будет ровно двадцать слов, О том, что я пишу назло, О том, как нам не повезло, но повезло.
Корф всё чаще и чаще напрашивался в головной дозор, вопреки здравому смыслу и инстинкту самосохранения, что свойственен любому человеку в мирное время и обострен до крайности на войне. Дозорные всегда шли впереди всего отряда, шагах в ста, и принимали первый, чаще всего смертельный удар врага, попадая в засады горцев. Последнее время почти никого уже не удивляло, что Владимир почти всегда был тем офицером, что вызывался на это рискованное предприятие. Он словно искал смерти. С наглым упрямством и упорством бросая ей вызов, ежедневно подставляясь под её всевозможные ловушки, но всё — мимо! У этой коварной дамочки свой кровавый список, и имя Владимира Корфа пока не на первой странице. Генерал Лабынцев Иван Михайлович, находясь в расположении отряда перед его отправкой в новую малую экспедицию, вызвал барона к себе для конфиденциальной беседы, где и представил двух чеченцев, из тех, что были лояльны к русским, согласившись стать проводниками. Владимир нехотя пожал обоим руки. Все трое смерили друг друга недоверчивыми, подозрительными взглядами. Дружелюбия тоже не наблюдалось. Иван Михайлович, неспешно вышагивая, излагал предстоящий план. Корф слушал молча, косясь на горцев, медленно поминутно сжимая и разжимая кулаки, спрятанные за спиной. Задание было не из легких — предстояло вывести из строя русские пушки, что были захвачены мюридами Шамиля в недавнем бою в одной из пограничных крепостей. Русские артиллеристы не успели подорвать орудия, слишком быстро погибли. Их вспоротые, изуродованные черкесскими шашками тела через несколько дней нашли казаки, среди обгоревших обломков взорванной крепостной стены. Пушки же были утащены и спрятаны горцами в одном из ближайших аулов. — Они точно там? — Корф перешел на французский, говорить и раскрывать карты перед малознакомыми ему людьми, тем более чеченами, не хотелось. Да и опасно. Болтуны здесь быстро и плохо заканчивали. Генерал утвердительно качнул головой. — Откуда такая уверенность, Ваше превосходительство? — чувство тревоги не отпускало, нарастая с каждой минутой. — В ауле еще один … дружественный нам человек? Иван Михайлович снова кивнул, пропуская мимо ушей сарказм Владимира. — Как я его узнаю? — барон снова серьезен. Ох, как ему всё это не нравится! Смерти он не страшился, но подставлять весь отряд... — Он сам к вам выйдет, — уверенности генерала можно позавидовать. — Он не боится, что свои же потом и прирежут? — Корф взял в руки карту, протянутую Лабынцевым, где карандашом была ярко очерчена конечная цель. Владимир неодобрительно качнул головой. Селение высоко, на пути — перевал, ущелья и горные тропы. Невольно снова скосил глаза на притихших проводников в углу — без них точно не обойтись! — Как только вы начнёте, он скажется больным и уйдет в соседний аул вместе с семьей, — Иван Михайлович хоть продолжал говорить на французском, но уже отчего-то понизил тон голоса почти до шёпота, словно уже боясь подставить чеченца. Их было так мало, тех, кто хоть как-то готов был помогать русским, без желания перерезать горло, что каждый — будто на вес золота. Барон мрачно усмехнулся. Вероятность того, что горца не настигнет карающий кинжал аллаха, ничтожна мала. — Больным? Я бы на его месте сразу умер. — Завтра утром и выступайте, — генерал перешёл на родной язык, приблизился к Владимиру почти вплотную, невольно ища одобрения высказанному плану. Корф выпрямился, всем своим существом демонстрируя, что принял приказ генерала как должное, только лишь потому, что долг и субординация обязывали так поступить, и сейчас самое малое, что от него требовалось, — сделать понимающий вид, что он и пытался изобразить своим лицом и позой, правда не очень успешно; притворяться, когда дело доходило до жизни других людей, не умел и не желал; отдал честь, вскинув два пальца правой руки ко лбу и развернулся уже к выходу, как вдруг ему ударило в спину. Грозно и требовательно: — Поручик, задержитесь-ка на минутку! Иван Михайлович, прищурившись, впился своим внимательным острым взглядом в лицо Владимира: — Что-то не так, барон? Корф ответил почти мгновенно, слова вертелись на языке, зудили и свербили с самого начала разговора, будто на остатках вежливости, ожидая приглашения: — На кой чёрт мне нужны эти горцы? Не верю я им. Владимир опустил глаза в пол - чересчур грубовато вышло. — Я тоже,— выдохнул генерал, тоже слишком быстро, что выдавало и его тревогу. Но тут же поспешил добавить, отвернувшись вполоборота, чтобы скрыть беспокойство, потому что сейчас это было совершенно лишним. — Других нет, а без хороших проводников отряд вряд ли перейдёт этот чёртов перевал. Лабынцев вернулся взглядом к Корфу, с которым был не так давно знаком. И полугода не прошло, но он уже принял для себя ту совершенную и простую истину, что поручик принадлежал к когорте офицеров и солдат, которые будто имели здесь, на Кавказской войне, впрочем как и на любой другой, особую отметину, клеймо — неуязвимый. Отчего это зависело, и как судьба разбрасывала эти метки — одному Богу известно! Но в какую бы экспедицию, даже самую казалось бы безнадежную и безвыходную, барон не отправлялся, в его отряде никогда не было недостатка в людях. К нему шли охотно, потому что знали: что бы ни случилось, какие бы немыслимые засады ни готовил для русских враг, кривая Корфа выведет. Непонятно как, непостижимо после, но выведет... Владимир поджал губы, чтобы не сорваться и не выдать в запале совершенно ненужное и страшное. Он пробыл на первой линии достаточно для того, чтобы уяснить для себя, что нет ничего хуже на этой проклятой Богом кавказской земле, чем неуверенность в чём бы то или в ком бы то ни было. Ибо было смерти подобно... Проводники не подвели его тревожных ожиданий, предали, заманив в ловушку под перекрестный огонь. А накануне вечером был русским подкинут перевязанный холщовый мешок, в котором оказалась страшно изуродованная голова чеченца, вероятно, того самого, который не успел заболеть. Одного из сопровождающих Корф пристрелил совершенно неблагородно, а попросту говоря в спину, разозлившись, что не настоял перед генералом — расслабился, поверил. Горец скатился в овраг, сам по себе по пути зарывшись лицом в осеннюю листву. Второй обернулся, почувствовав неладное, зашипел, гортанно проговаривая слова: — Где мой брат, урус? — Он умер... — Владимир вскинул второй пистолет, первый ловко отбрасывая казаку, что держал чеченца на прицеле своего ружья. Барон, не сильно задумываясь, пристрелил бы и этого, только дорога, что вела обратно в гарнизон, чересчур витиевата и запутанна. Лучше уж такой проводник, пусть и под страхом смерти от неверных, чем совсем без него. — Скоропостижно... — продолжил, себе не изменяя. — От стыда. Отряд отходил в спешке, подбирая и волоча за собой раненых. Их было много, слишком много. Старший офицер не выдержал, тряся пистолетом перед носом Корфа, выдавил, сорвавшись на крик: — Разве Вы не слышите, барон? Я, кажется, отдал вполне понятный приказ — уходить немедля и бросить всё лишнее! Владимир чуть не задохнулся от гнева. Его рука сама по себе взвилась вверх, сложившись в кулак. Дальнейшее и вовсе как в тумане. Удар! Ещё один! А после его грозный окрик, даже рык, и теперь уже новый приказ — его, поручика Корфа. Занять оборону, всех раненых собрать, никого не оставлять! Разве что штабс-капитана, как позорный и ненужный балласт. Барон велел бывшего командира связать, глаз не спускать, а ежели вздумает сопротивляться или бежать — пристрелить как предателя и изменника. Горцы окружали, наседая плотно со всех сторон, при приближении будто изменяя, сжимая пространство. Владимир на секунду прикрыл глаза, словно так ему легче было принять решение, как действовать дальше. Шумно, коротко выдохнул в по-прежнему сжатый кулак. «Есть три воинских искусства: первое — глазомер: как в лагерь стать, как идти, где атаковать, гнать и бить. Второе — быстрота. Третье — натиск…»* Им осталось только третье. Или нет, есть ещё четвертое — геройски погибнуть, прорваться в это чёртово селение и взорвать себя вместе с пушками. Или... Корф решительно шагнул к связанному старшему офицеру и, схватив его за борта отчего-то расстегнутого сверху, в кровавых грязных пятнах мундира, с силой встряхнул: — Я должен пробраться в аул, уничтожить пушки. Вы остаётесь, штабс-капитан! И не приведи Господь вам опять показать себя трусом. Офицер поморщился и открыл было рот, чтобы ответить, но барон не дал ему такой возможности, ловким движением перерезал веревки, что стягивали кисти рук бывшего арестованного, и процедил: — Нужно продержаться еще немного, до захода солнца. Они оба невольно обернулись в ту сторону, где от налетевшего ветра между гнущимися, скрипучими стволами старых сосен промелькнул кроваво-красный закатный шар, тут же скрывшийся за дымным грозовым облаком. Штабс-капитан потер ноющие запястья, исподлобья поглядывая на барона, понимая, куда тот клонит. Время вечернего намаза — горцы отступят, сделают передышку. — Я с тремя казаками прорвусь... — Корф поймал сомнение во взгляде старшего офицера и тут же поправил себя, — попытаюсь прорваться. Взорвать орудия вряд ли получится, разве что пороху будет рядом достаточно, а вот "загвоздить" отверстия запала... — Вы сумасшедший, барон! — офицер округлил глаза, рукавом вытирая пот, ручьями стекающий по лицу. — Возможно, господин штабс-капитан! Только вариантов нет, кроме как ввязаться в бой, а там уж... — Владимир махнул рукой, уже выхватывая взглядом тех, кого собирался взять с собой, на ходу убирая кинжал в ножны и запихивая за пояс еще один только что подобранный пистолет. Одного казака потеряли, но то, что задумано, исполнили. Силы были настолько не равны, что казалось, держались на одном боевом азарте, на том состоянии, когда вариантов оставалось для русских только два — победить или умереть. Впрочем, когда было иначе? Или как говаривал, заговорщески подмигивая, генерал Лабынцев, и сам большой любитель совершейнейших авантюр: — Кто вина попробовал, тот воды больше не пьёт. И если бы не годами проверенное и почти никогда не подводившее чутьё Ивана Михайловича, так же, как и барон, сразу почувствовавшего, что в воздухе пахло, нет, даже смердило от предательства, то вряд ли участники малой экспедиции смогли бы вернуться живыми в гарнизон. Генерал почти сразу, и двух дней не прошло, отправил вслед за отрядом ещё один, который хоть и с большим трудом, но пробился — сначала к Корфу, а после, прорвав кольцо окружения, протянул спасительную руку помощи и всем остальным. Старший офицер выжил, только своего недавнего унижения и позора забыть не смог. На следующий же день рапорт о самоуправстве и недостойном поведении поручика Корфа лежал на столе у генерала. Лабынцеву ничего не оставалось, как дать делу ход. Хоть и чесались руки у Иван Михайловича от желания схватить клеветника за шкирку и спустить с лестницы, без всяких церемоний и лишних слов. Только, увы! Был он племянником одного высокопоставленного и влиятельного петербургского чиновника, с которым связываться — себе дороже: вовек потом не отмоешься. Однако проверка по сему нелицеприятному делу ничего не дала — ни один из казаков, что были в той экспедиции вместе с Владимиром, обвинительные факты, перечисленные в рапорте, не подтвердили, ничего недостойного не заметили и, более того, все, как один, ссылались на то, что штаб-капитан, скорее всего, помутился рассудком от полученного удара противником по голове, что и было подтверждено последним свидетелем, а именно, молодым фельдшером, лично осмотревшим рану штабс-капитана. А по сему генерал Лабынцев с улыбкой и с огромным удовольствием, размашисто, поперек бумаги начертал: "В удовлетворении сего рапорта отказать..." Штабс-капитан на этом не остановился, не преминул бросить барону вызов. Месяцем ранее Корф его бы принял, причём с превеликим удовольствием, ещё и оружие бы выбрал сам. Стреляться глупо — пуля-дура, а вот шпага... или же сабля, что тоже неплохо, вполне достойно. Сейчас же Владимир лишь усмехнулся, отрицательно помотав головой, несмотря на то, что вызов был брошен в присутствии многих свидетелей в офицерском собрании. Отказаться, значит навлечь на себя сплетни и клеймо труса, только барон посчитал для себя, что защищать свою честь возможно только с равным и достойным соперником, коим сего офицера, несмотря на более высокий чин, больше не считал. Да и баловство это всё!.. — В моих солдатах больше благородной крови, чем в Вас, господин штабс-капитан! — Да Вы...! — вскинулся тот, побледнев, даже позеленев от праведного гнева и злости. — Как Вы смеете, поручик? — Смею! — барон снова усмехнулся.— И поверьте, сударь! Здесь не место для подобного рода развлечений. Наши с вами жизни для более достойного занятия ещё сгодятся. — Какого же? — штабс-капитан взвился еще сильнее. — Родину защищать? Так здесь же... Владимир не сдержался, подхватил офицера за плечо и подтолкнул к окну, где посредине плаца на флагштоке тревожно трепыхалось на ветру полотнище российского флага. — Где знамя наше поднято, там и есть для нас ... родина...***
Владимир и сам за собой замечал ту странность, что видна была всем вокруг. Он словно чувствовал, куда полетит пуля, и успевал увернуться; оборачивался в тот самый момент, когда над ним в воздухе опасно вскидывалась черкесская шашка или кинжал. Словно течение времени в бою для него замедлялось, и он видел то, что в обычной мирной жизни нормальный человек, впрочем как и он сам, не замечал. Те, кому довелось видеть его в какой бы то ни было схватке, пересказывали потом совершеннейшие небылицы, причем история обрастала ещё более невероятными и несуществующими подробностями. Корфа же эта его повторяющаяся из раза в раз везучесть наоборот только пугала. Вокруг него гибли люди, он же почти всегда выходил сухим из воды. Ранения — не в счёт! Дошло уже до того, что казаки начинали шептаться — может заговоренный, Владимир Иванович? Или еще того похлеще — заколдованный? Барон лишь усмехался и отмалчивался, замыкаясь в себе, всё больше и больше мрачнея. В душе и в мозгу скреблась одна странная мысль, что он, сам того не желая, забирал чужие жизни в обмен на собственную. Словно давно в детстве выученный закон сохранения существовал не абстрактно где-то в природе, а лично его касался. «Все перемены, в натуре случающиеся, такого суть состояния, что сколько чего у одного тела отнимется, столько присовокупится к другому, так ежели где убудет несколько материи, то умножится в другом месте…»** И это был его страх, его наваждение, его кошмар. Ведь у каждого колдовского бесконечного везения есть условие, оборотная сторона. Какая его? Уж не преданная и им же самим растоптанная его болезненная любовь к Анне? И... одиночество... В один из таких мучивших его дождливых вечеров он, поддавшись налетевшему, словно ветер, порыву, написал ей письмо. Единственное. То, в котором рассказал обо всём. Какие демоны его терзали, изъедая настолько, что от души осталось совсем немного — тонкий, почти растворившийся и едва различимый, будто стертый временем, от каждой его к ней грубости, контур. А главное о том, какой он есть на самом деле...Жди меня, я когда-нибудь вырвусь из пламени, Жди меня, я приду этой осенью, каменной, Жди меня, за меня там все молятся, жмурятся, Как бы не сгореть мне, как бы не задеть их.
Перечитав утром, с трезвой уже головой, скомкал бумагу, посчитав себя излишне сентиментальным, а ещё больше — совершеннейшим болваном! Усмехнулся сам себе, а перед глазами - удивленный, недоверчивый облик Анны, если б ей вдруг представилась возможность прочесть его сумбурные ночные признания. Но затем сделал то, что сам от себя не ожидал — расправил листок, бережно пригладив ладонью, а после спрятал подальше. Выкинуть отчего-то не поднялась рука. Впрочем, отправить адресату — тоже. Правда везучесть Корфа после написания сего письма благополучно закончилась. После того ранения, когда смерть, щекоча своим смрадным дыханием, приблизилась настолько близко, что, как в прочитанных книгах, перед глазами пролетела вся его жизнь, он и сам к себе переменился. Владимир рапортом был переведен в Петербург для дальнейшего прохождения службы. В первой его Кавказской войне поставлена жирная точка, со шрамами, разбежавшимися не только по телу. Прежним ему уже не быть…***
Корф покрутил между пальцами свернутый вчетверо лист бумаги. Расправил измятое, с потрепанными краями письмо, отчего-то бережно проведя ладонью, пробежал глазами по ровным строчкам. Надо же!? Как складно получилось! Волна воспоминаний обдала холодными брызгами рассудка, а после накатила следующая, от которой болезненно скрутило внутри. Душу? Сердце? Или всё сразу?... К чёрту эти сантименты! Выбросить?! Рука опять не поднялась. Спрятал подальше, задвинув поглубже, в один из ящиков бюро, рядом в фигурками тех самых, когда-то давно подаренных ему Аней деревянных солдатиков. Дуэль с Репниным ещё не окончена, и победа в ней - это то, что для него дороже жизни. И плевать, что надежда на благополучный исход для него слишком призрачна и эфемерна, и что всё может завершиться совсем не так, как ему бы хотелось, но ради Анны он готов на любой безумный поступок. Даже на тот, авантюрный и единственно правильный, что задумал. Ну что ж, Владимир Иванович! On s'engage et puis… on voit!***Жди меня, мы когда-нибудь встретимся заново, Жди меня, обречённо и может быть радостно, Жди меня, в этом городе солнце, как станция, Как бы не сгореть мне, только бы успеть...