***
— Всё верно. И подпись на поддельную не похожа. — Мразь! — негодует Кнудд, запускает когти в шерсть, скребёт за ушами и душит жажду швырнуть бумаги в камин. — Командир, всё в порядке? — Иди, Ларс! Свободен! Сорок лет службы. Сорок! Три четверти — при королях, четвёртая — при Совете, а потом… ах, чтоб его дикая охота прибрала! Мало ему было сапогом в живот двинуть. Кнудд садится на поленья у каминной кладки: высоко крепость стоит, всем ветрам открыта, не обойтись без печи, — и прикусывает себя сначала за пальцы, а потом — за хвост. Так легче думается. Никто уже не помнит, какое у Кнудда Вешателя по отцу-матери-деревне имя, — да и зачем ему это? Когда ловят бандита, всё равно какого: солёрского хорька, мустельвальтскую ласку, ваэлийскую жабу или муридейскую мышь, — то его нужно вешать, и если он оказался в когтях коменданта Тающих башен — трёх дней не пройдёт, как будет висеть, и Кнудд лично снимет с его горла мерку для узла, а потом — вздёрнет. Все они — ворьё и убийцы, нельзя иначе, Кнудд ещё на войне уяснил: нельзя, и всё тут, — и вешал, душил, пожирал, ни одного хорька в живых не оставил. Выжег из крепости всю солёрскую вонь. И теперь — глядите-ка, удрал один, стареет ваш комендант, совсем раскис, когда снова женился. Конечно, Совету знать не обязательно, что Вешатель хватку подрастерял: куда же податься головорезу без зубов, корабля и банды? — но какой же это, мать его растак, позор. Кнудд ходит взад-вперёд, смотрит на гобелен с саламандрой, льёт себе вина в кубок, выплеснув на пол больше половины, отпивает и идёт по галерее, сунув кувшин охраннику в пальцы; крыша над проломленной стеной снова мокрая, и по расколотому камню стелется мох. — Не буянить. Приказ ясен? — Чт… — Скоро вернусь. Пей! Кувшин не бьётся, но зато падает алебарда, и её грохот разлетается от кухни до расколотой крыши: последнего, кто выпивал при исполнении, Вешатель выгнал в карцер с пятницы до среды.***
— Ну, доброго вечера, Роланд. Тебя ведь так зовут? Кнудд садится на бочку, чуть склонив голову набок: левый глаз у Кнудда почти незрячий, да падёт лихорадка на потомство того хоря, который в тысяча двести восьмом залез на стену и чуть не расколол Кнудду голову. — Вам-то, — интересуется кузнец, глядя через плечо, — чего надо? — Работай, Роланд, — говорит Кнудд, — я посмотрю. Бертольд, пьяница старый, с перековкой ленился. — А, Бертольд? Так его звали? У кузнеца не дёргается ни одна вибрисса. — Бертольд. Разве не он рассказал тебе, что оставляет крепость? — Не-е. Я просто слушать умею, — пожимает тот плечами, чихает, сморкается в пальцы и, вновь натянув перчатку, берётся за щипцы. — Лучше уж Роло, а не Роланд. Покороче будет. Хорошо держит, цепко, хотя и не так умело, как Бертольд. Комендант знает крепость уже пятнадцатый год, а Бертольда — лишь четыре зимы, и, пожалуй, все его грехи стоят того, как ловко он обращается с инструментом и наковальней, — ни разу ничего не обронил, даже когда был пьяный или сонный. Где ж ты сейчас спишь, Бертольд? — Выходит, ты не из здешних? Не думал, что вести на верещатниках так легко разлетаются. — В деревне узнал, когда с судна списался. — А что за судно-то было? — тычет Кнудд в серьгу. — «Фантазия» из Кастельбрука. Хорошая шхуна. — Как поживает Солли? — Брюходёр пьёт, господин комендант, как и всегда, — отвечает Роло, ни секунды не думая, и щипцами вытягивает из горна остриё копья. Что ж, не подкопаешься: «Фантазия» часто здесь на якоре стоит, когда привозит зерно, масло и абсент для лекаря, и работники на ней сменяются чаще, чем гроза — солнцем по середине лета, и черномазый Солли Бич уж давно потерял им счёт. Шепчутся, что работники не любят «Фантазию», ибо капитан пьёт и держит под локтем хлыст, но сама «Фантазия» при Солли ни разу на мель не садилась и от пороха не горела. — Сам-то откуда? — продолжает мягко выспрашивать Кнудд, подметая хвостом туда-сюда. — С севера, с юга? — С севера. Барингофский. — Вот ведь совпадение! И я тоже из-под Барингофа. — А! — Роло смеётся, прыснув сквозь вставные зубы. Обычно такие носят по старости: ни одна крыса по доброй воле не расстаётся со своими зубами. — То-то, чую, дух знакомый. — Сорок лет в имперской гвардии послужи, любой дух с крысиным смешается. Хоть мышиный, хоть, — Кнудд замолкает, медлит и щурится, — лягушачий. Роло равнодушно дёргает ушами и чешет за левым, проколотым. — Пф-ф. Терпеть эту срань не могу, господин комендант. — Мышей или лягушек? — И тех, и этих. — Не повезло тебе. К нам двенадцатого лягушку привезли, штурмана с «Озёрной ведьмы». Слыхал? — Поди не услышь, как она ругается! Кнудд строит скорбную рожу, подражая лягушачьей ухмылке. — Выходит, и впрямь слыхал? — Ваэлийскую вонь любой учует. — Да… от тебя-то за милю несёт смолой. — Да-а? Я ещё не отмылся, господин комендант, — скалится кузнец, глядя прямо в глаза. — Неужто думаете, что и я — пират? Кнудд перестаёт ухмыляться, встаёт, подходит поближе и, скрутив за ремень передника, прижимает Роло к печи, — тот не взвизгивает, лишь кривит скорбно-обиженное выражение, облизывая дёсны. Крыс, тяжёлый и жилистый, воняет Ваэлией, солью, смолой, палёной кожей, и запах этот, лишь однажды учуянный: крепкий, до привкуса, — командующий не забудет до конца дней своих, даже если ему сломают нос. Запах того, кто впервые за сорок лет службы обвёл его, Кнудда Вешателя, вокруг пальца, опозорил, плюнул на его приказы перед всем гарнизоном. Буквально, сволота. — Ты мог удрать… — Убери лапы. — …и, будь моя воля, я б тебя вышвырнул. Ты задушил Реза Стаута, спёр его сапоги, пробрался в гавань. На кой хрен обратно приполз? Жить надоело? — Не слышишь? Не трожь меня, — шипит Роло-Отто, плохо выговаривая слова, и тянется к молотку. — Только попробуй хоть кому-то ещё башку свернуть, падаль пиратская, — ещё тише, одним только горлом шипит Кнудд, разжимает хватку и вытирает ладонь об бок. — Поймаю — вздёрну. — Ха! Поймаешь? Ты уж постарайся, хрен старый! Роло-Отто звучно сплёвывает и морщится, закусив пальцы в едва-едва заживших дёснах, а Кнудд пинает мешок с парой притащенных с «Озёрной ведьмы» крючьев для абордажа, один из которых — протезный. — Извольте перековать, капитан Пороховая Бочка. Толку поболе будет.