***
Тирус Волькер будет убит. Роло зевает и смотрит, как стена окрашивается в розовый свет, а Хат, усевшись в траву, ловит саладом красного жука, сгребает в пригоршню, грызёт живьём и облизывается, — ветер гуляет в примятой траве, путается, и где-то в стороне брошена алебарда. Гвардеец из Хата плохой, но его слух острее, чем у совы: Хат даже сквозь сон слышит, как за главными воротами чихает землеройка, а голос у него — звучный, визгливый, громче охотничьего рога. С заходом солнца у Хата кончается смена, сегодня ночью дежурит Монок Бригг: это значит, что дело пойдёт легче. — Эй, деревня! Хорош железом звенеть! Дай поработать, а? — Так уж и не работается, что ль? Роло давит на мехи, разгоняя огонь пожарче, и, усевшись на все четыре, заглядывает в каморку тюремщика. Волькер прислушивается к тишине, чешет нос: кривой и плохо дышащий, разбитый по молодости, и из-за носа голос у Волькера гнусавый, — дёргает плечами, откусывает от яблока и, ссутулившись, дописывает что-то в книге учёта заключённых, обмакивая перо чуть ли не по самые пальцы. Волькер — здоровый, рослый, и если не гнётся, то затылком подпирает сырой потолок тюрьмы или бьётся о косяки, и слегка сутулится: одно плечо у него перекошено, а позвоночник — кривой, и весь Волькер выглядит так, словно всеми локтями, затылком и спиной врос в Тающие башни, непропорциональные и угловатые. Волькер грызёт яблоко вместе с семечками и смотрит на оплывшую свечу. Конечно, можно было бы прирезать его на берегу или спихнуть с причала, но там — портовой гарнизон, да и Роло не хочет больше тянуть: лучше сразу, обрубив все узлы, чем снова ждать, ждать, ждать. А тело — сбросить в пересохший колодец, благо у Роло заранее отлит ключ, — никто не станет искать под носом, посреди двора: колодец глубок, — со дна не видать света, никакие запахи там не держатся, а могильщики закончат остальное. Роло свистит, возвращается к наковальне и, натянув перчатки до локтя, вытаскивает щипцами из печи сломанный топор алебарды: — О-о, красота. Ещё б жалованье почаще платили. Тирус Волькер не будет первым. Роло хочет, чтобы Тирус Волькер оказался последним. Тогда, в тёплую весеннюю ночь, в Тающих башнях был убит Рез Стаут, молодой ещё, не вполне трезвый: Рез Стаут грыз жука, пока на его горло не легли чужие когти, а затем подавился собственным языком, и Роло, тогда-ещё-Отто-Пороховая-Бочка, на всякий случай выбил ему передние зубы. Не дождались пеньковые бусы своего гостя. Не дождались — а, значит, не судьба. Через две недели — оружейник Бертольд, уже с первой сединой и стёртыми зубами, Бертольд, которого могло и не быть, — Бертольд жил бы и поныне, кабы Отто не вернулся, не подкараулил его, до хруста треснув ведром по шее, и не содрал ременный пояс с ключами. Бертольд принёс воды умыться, пока Отто валялся на земле, пополам скорчившись от пинка в живот, и отхаркивал слюну: ах, глупо было плевать в коменданта, но как же хотелось увидеть, как скривится эта рожа! Порой Роло снятся его с укором глядящие, опухшие от вечного недосыпа глаза, — но уж лучше пусть оружейник вытирает ему рот оторванным кружевом рубахи, чем Огг хрипит и тянет гниющие пальцы, облезая сгорающей заживо плотью, или Брандон ла Бакли, — самый мелкий из всех виденных хорьков, на пару с кузеном ушедший из шахт Солёра в головорезы, — истекает в слезах и рвоте, задавленный реей. А сегодня — тюремщик, игрок, мародёр, самый ревностный и одновременно самый неверный солдат империи. Взять бы такого в команду: когда-то на «Ведьме» работала мышь, но лишь полтора месяца, — Вальх Стоу, заноза, попался на воровстве, чуть не задохнулся под пальцами штурмана, а через три дня сошёл на берег в миле от Скарна, в платок сморкался — тосковал, уходить не хотел. Жаль, что для этого надо быть не оружейником, а Отто Пороховой Бочкой, которого Роло утопил в водах Ваэлии вместе с «Ведьмой». Сегодня Тирус Волькер умрёт. Над башней бьёт колокол, и Хат, зевнув, ковыряет когтем клеймо на саладе, — дожидается, пока Монок Бригг выйдет на смену, и скоро из гавани вернётся Гердвард, комендант крепости, и проспит до самого рассвета, а ночью пройдёт гроза: воздух пахнет дождём, оседает горькой солью на языке, — и к утру всё снова станет мокрым и свежим. Лето. Роло суёт под передник нож Силаса Вагстаффа, подобранный под лавкой в кухне: хороший, оставить бы себе, но оно к лучшему, что это не его нож. Отравить не получится, — желудок у Волькера железный, разбить голову топором — догадаются: Волькера не любят, но никто не помешает ткнуть в кузнеца, когда тело всё-таки унюхают в колодце, — и душить тоже незачем: Волькер — здоровый, на голову выше. А нож тогда-ещё-Отто-Пороховая-Бочка часто к глоткам нож прикладывал, не привыкать. Монок Бригг спотыкается об собственную пятку, ругается под нос, шмыгает и шагает по крыльцу враскачку, очень старательно, — так, как ходят по палубе матросы во время качки. Выпил, сразу видно: командующий точно за ушком не почешет, когда принюхается. — Эй, Бригг, — свистит Хат, — тебя на корабле рожали? — Оч-ч-чень смешно, — с чувством, толком и расстановкой отрезает тот: нет в округе никого, кто не знал бы, что Монок Бригг получил своё прозвище ещё с пелёнок, за то, что родился на торговом судне между Скарном и Пенбери, прямо в трюме, где всё пропахло мёдом и чёрной смолой. Разговоров, поди, на месяц хватит. О чём ещё болтать, если в Башнях настолько скучно, что найденное в бочке яблоко превращается в событие, достойное обсуждения: надо же выяснить, откуда оно там взялось и стоит ли этой находкой с кем-то делиться, — а увольнительная с дозволением сбегать в деревню к своей девке — чуть ли не смысл жизни? Тирус Волькер, зевнув во все зубы, задувает свечу. — Чш-ш, доброй ночи, — шепчет Роло на ухо, спрыгнув со ступеней под каменную кладку и повиснув на шее Волькера, и с хрустом вгоняет нож в спину, — прямо под кирасу меж ремней. Тюремщик кашляет, сипит, сплёвывает вступившую в рот кровь из пробитого лёгкого, бьёт наотмашь и, вонзив когти в шиворот, прижимает к стене: Роло запоздало соображает, что дылду Волькера стоило бы ткнуть не промеж рёбер, а в печень. — Ты, скрыга! — Взаимно, Тирус, — хрипит Роло, грызёт, царапается, — лезет вверх, к яремной вене: от Волькера пахнет свечным воском и яблоками, и ещё — свежей кровью, и Роло не понимает, чья это кровь, но Волькер снова бьёт, и во рту становится солоно. Там, на Костяном берегу в тени вороньего гнезда, зарыто сокровище, которому никогда лучше не видеть света: Роло все когти, все жилы, все свои вставные зубы положит на то, чтоб Тирус Волькер до него не докопался. Озеро, Периклав, хихикающий Керольд, обсасывающий кость собственной ноги, Гюннар Щербатый, вгрызшийся в жёсткое крысиное мясо, Брандон ла Бакли, сгребающий пальцами внутренности; Отто Пороховая Бочка воет — пронзительно, по-звериному, и дерёт когтями кружевной ворот рубахи, купленной в Кастельбруке, — наутро Отто схватят, и его рубаха будет разодрана от ворота до локтя. Попробуй-ка, вообрази что-нибудь более жалкое. Звон наковальни. Петля. Привкус крови во рту. Бертольд с ведром воды. Разбитая от мачты до киля, беззубая, обескровленная «Озёрная ведьма». Тирус Волькер сползает по стене, харкнув слюной с кровью: Роло разжимает пальцы на рукояти вогнанного под печень ножа, сплёвывает и наконец-то выдыхает спокойно. Монок Бригг, навалившись на алебарду, чешет спину и пялится осмысленно-хмельным, почти безучастным взглядом, пока Роло возится с решёткой колодца, щёлкает замком, злится на тугие петли: целую банку слизи зря перевёл, не помогло, всё равно скрипят, — и оттаскивает тюремщика под лодыжки, наспех оттерев кровь с брусчатки. — Хочешь, помогу? — Не болтай, — цокает Роло языком, чиркая пальцем по горлу. — Ты, того-этого, по шее хрястни. Ну, сам понимаешь… для надёжности.***
— Иде, это я. — Детей разбудишь! Нечего без пропуска ходить, — отрезает Ида, сердитая и сонная, и щёлкает задвижкой на ставне. — Предъявите пропуск, господин Роланд! — Иде-е-е, — просит Роло, смотрит в глаза и ждёт под окном, теребя серьгу в ухе. — Опять зубы болят? — Ида отпирает вторую ставню, и Роло влезает к ней. — Ещё б к утру пришёл. — Изволь простить, что поторопился, — огрызается Роло, умывается над ведром, как-то особенно тщательно выскребая шею и пальцы, и садится на постель, ковыряясь во вставных зубах. — Что, прибил кого-то? — С чего ты взяла? — А с того, — щурится Ида, улёгшись рядом на живот, и щекочет соломинкой, вытянутой из свежей подстилки, и Роло, дёрнувшись, отмахивается от щекотки, как от комара, — что я не кротиха болуэйская. Глаза у тебя совсем никакие. — Глаза как глаза. Чёрные. Ида кусает его за ухо с серьгой: в конце концов, не за объятиями ли тот приходит в знакомый дом, сколько бы времени до рассвета ни оставалось? Умоется, выплюнет воду, встряхнувшись разок-другой, — и сам кусаться лезет, лижет от усов до ушей. — Молчать пришёл? — Может, и молчать. — Поздно ты нынче. С прошлой молодой луны не приходил. — Работы в крепости много. — Зачем тебе сдалась эта крепость, Роланд? Живи у нас, в посёлке, мы тебя не обидим. И работа найдётся, и до гавани пара миль, — Ида морщит нос, обнимает-таки со спины и жмётся к тому плечу, на котором есть заметный шрам, — можешь ездить туда, когда пожелаешь. В сто раз лучше, чем в Башнях. Кузнец медлит, но всё-таки перехватывает её запястье и, перебирая пальцы, изучает её когти: у Иды пальцы красивые, не натёртые, пусть и не очень-то нежные. Грех такими не гордиться. — Я поду-умаю, — протяжно сообщает Роло, укусив её за палец: порой у Роло ноют дёсны из-за выбитых с корнем резцов, и тогда Ида варит ему настойку на крапиве с солью. — Возможно. — Столько лет в Башнях живёшь, а теперь «подумаю»? — В гости приходить теперь запрещено? — Пускай молодняк в гости ходит, а ты уже того-этого, — Ида ерошит тень седины на его шее, — не детёныш. Гарту и Хельмо в отцы сгодишься. — Как-нибудь сам разберусь. — Что тебя там держит? Ты ведь не бандит. — Ну-у, возможно, — ещё более уклончиво отвечает Роло. Ида жмёт плечами, сплёвывает и кутается в платок: раз уж сегодня гостю нездоровится, а ей не спится, то лучше бы и себе согреть ромашковый отвар на ночь, чтоб с утра не облить спросонья пивом всех подряд, — гостей, старосту, сапожника, — вот только Роло сгребает её в объятия, уткнувшись лбом в плечо, и сегодня от него пахнет железом ещё сильнее обычного. — Посиди со мной ещё, Иде. Ида — одиночка, после пары-тройки неудач воротящая нос от ухаживаний: зачем брать кого-то в мужья, если с него станется прийти, хвостом махнуть и убежать? — но нынешним летом день ото дня подумывает, что было бы неплохо, кабы кузнец гостил здесь почаще. Кузнец, зрелый и деловитый, Иде нравится, — весь, целиком, от когтей до хвоста, со всеми его рубцами и вставными зубами, вцепиться бы и сгрызть без остатка. Роло крепкий, получше молодняка: пожалуй, Ида не прочь была бы и детёнышей ему родить, — и вечно в саже, пока не умоется, и знакомы они уже давно, — с того дня, как Ида пеняла на пиратское племя, потопившее в порту груз: их схватили и вздёрнули через три дня, — а Роло молча прислушивался к болтовне баронских солдат. «О-о, мельчает бандитское племя. Вот Пороховая Бочка-то!..» Ваэлийские корабельщики прокалывают уши и пахнут смолой: у Роло левое ухо в хряще проколото, и на боку — шрамы. — Тц-с, рубашку-то не мни, я кружево неделю вязала. Расскажи что-нибудь. — Мгм-м, — рассеянно отвечает Роло. — Расскажи: правда, что там кракены живут, или враньё это всё? — В озере-то, да? Там, под водой, вещи похуже кракенов водятся, Иде.