* * *
В мутной ряби рассвета Инеж ленно размыкает веки. Смотрит, ощущает, расслабляется: постель напоминает ледник, но собственное тело горит так, будто она самозабвенно входит в астрал, и этого становится достаточно, чтобы запереть внутри всех своих замков — даже если в замках она до сих пор почти не разбирается — каждую пугающую тень. Каз сопит напротив. Её глаза внимательно наблюдают за его спящим лицом и не находят ни следа движения. Одеяло укрывает их доверительную наготу, открывая совсем немного, — ей думается, что если её кожа чистая бронза, то он мерцает в лучах солнца подобно белому жемчугу — а вместе с ним и вид на незамысловатый завиток шрама, исчезающий во внутренней стороне предплечья. Свежий. Инеж замечает его ещё когда в комнате теснится ночная мгла, но дыхание — и её, и его — в тот миг сплетается, становится общим, и она обещает себе осведомиться обо всём позже. Она тянется к нему рукой, аккуратно чертит пальцем гвоздично-розовую кривую, и секундой погодя Каз неохотно пробуждается, глядя на неё сквозь расщелины приоткрытых век. С минуту они молчаливо смотрят друг на друга. А затем она выуживает из молчания звук: — Я его ещё не видела, — почти обыкновенное шевеление губ, но Каз слышит — в этом ей сомневаться не надо. Каз всегда слышит, даже если она не издаёт при этом никакого шума. — Когда ты успел? Её, наверное, не было тогда в Кеттердаме, она юлила по морям и сокрушала смутьянов, что нахально верят, будто имеют право вершить чужие судьбы и клеймить всех неугодных им рабами. За Казом просто некому приглядеть, когда её нет рядом. — Может, на прошлой неделе, — как между делом вещает он полусонно, вырываясь из хватки приятной истомы, — может, вчера, незадолго до того, как ты приплыла. Не волнуйся, — хмыкает, — заживёт. Верно. Заживёт. Как и все остальные круговерть похожие один на другой раны.* * *
Иногда Инеж задумывается, что найти портного и попросить стереть все отметины дней минувших не такая уж и плохая идея. Смысла лишь в том нет. Не потому, что та, приловчившись, примется вновь кромсать её до новых свежих порезов, как только-только отловленную дичь — она просто уничтожит этим безрассудным решением саму себя. В юности Инеж всё же учится любить каждый шрам, считать их за величайшее небесное благословение: те, как никак, рушат всё то, что так восхваляли её клиенты (пусть они и сами начинали то шаг за шагом искоренять — то более не играет роли). Она стоит у зеркала и смотрит на себя так, будто из отражения на неё взирает незнакомая женщина. Может, та, совсем другая, которая всего-то проекция её-настоящей, просто устаёт и молит отпустить. На громком выдохе Инеж наконец-то оборачивается, смотрит на него, сидящего на кровати и терпеливо ожидающего от неё хоть какого-то живого отклика. На Казе одни панталоны. Всё остальное — сплошная голая кожа с росписью трагизма истории с десяти лет. Под рёбрами застывают вечностью резко контрастирующие с белизной плоти чумные рубцы; на груди, с обеих сторон — бледнеющие мазки чужих ножей, едва не лишивших его жизни. Каз превращается в открытую книгу. Она — вместе с ним. — Я… — тянет Инеж, неловко вышагивая к нему. — Я оставлю их. Наверное. Может, мне надо будет ещё подумать. Взгляд Каза — тяжёлый купол, сапог, который давит носком как жучка, но в нём не плещется тот больно-знакомый бреккеровский укор, и уже за это Инеж несказанно благодарна ему. — Ты хочешь, чтобы я оставила их? — спрашивает она, подойдя достаточно близко, чтобы уложить ладони ему на щёки, чтобы почувствовать, как он обхватывает её запястья, одним житейским касанием насмехаясь над страхами, некогда не позволяющими ему даже такой мелочи. — Это твои шрамы. Твоё тело, Инеж. И оно всегда будет только твоим, как и решение, которое ты примешь, — срывается с него знакомый скрежет. — Если они тебя беспокоят, ты вправе попросить их скрыть. Я просто хочу понять, в чём скрывается проблема, ведь ты гордилась ими много лет назад. Если кто-то сказал тебе, что шрамы красят только мужчин, то этот человек идиот. Каз знает, в чём проблема. Он слишком умен, чтобы не понять такой простой истины. — Глядя на меня, люди видят… — Инеж на миг молчит, лишь сотую долю секунды спустя заканчивает: — их. Одежда не скроет всего, а ты… ты видел все. Каждый. — Каждый, — вторит ей Каз. — Но я хочу, чтобы ты знала: глядя на тебя, я вижу тебя, а не их. Точно так же, как ты видишь меня, когда в глазах других я бандит или калека. Её пальцы, тонкие и огрубевшие от верёвок и жизни морячки, проводят полузабытыми скользящими движениями по сплетениям вырезанных на его плечах следов прошлого («неаккуратным вензелям» — хочется перефразировать, но от того только хуже). Сложно сказать с ходу, у кого их больше: они никогда не ведут счёт, не превращают то в соревнование, а она сама не осознаёт по сей день, какой итог влечёт худшие последствия. Гуляет взглядом — Каз под её прикосновениями становится… другим. Собой и не собой одновременно. Может, мальчишкой, которого Инеж так и не удаётся узнать, к которому удача двадцать пять лет назад — спиной, а он без ножей напротив. — Ты никогда не хотел от них избавиться? — она спрашивает осторожно, боясь быть понятой не так, и шаткая невозмутимость теряется в чеканящем внутреннем «молчи». Но Каз — как и всегда — понимает её правильно. — Нет, — почти сразу. — Ты смотришь на меня и видишь меня, а потом уже их. Я не люблю свою больную ногу: она порой очень мешает, но людям надо видеть хоть какую-то слабость, чтобы не находить во мне трещину побольше. А шрамы — это другое. Знак для других, что меня стоит опасаться, потому что те, кто их оставил, явно мертвы. Инеж не сразу подмечает, как он проводит неровные узоры на её запястьях, касаясь до забытых временем ран. Каз же делает вид, что не замечает, как она сбита с толку. — Люди видят через них то, что с тобой случилось, а вместе с тем — что ты делаешь из года в год, чтобы больше никто не повторял твою судьбу, — продолжает он. — Когда ты смотришь на них, ты видишь тяжёлый опыт прошлого. Я, глядя на наши с тобой раны, вижу подтверждение того, что мы выжили и победили, что Кеттердам нас не уничтожил. Поэтому я не вижу смысла избавляться от них: я как будто сотру всё то, чего достиг. Но ты должна сама решить, что делать со своими увечьями, не основываясь на моём мнении: я всё равно приму любой твой выбор. В суммарных отзвуках дробит одним сплошным «твой выбор». На следующее утро, когда цветёт карминовое зарево на небе, Инеж сидит на краю кровати и разглядывает смятую бумажку с адресом готового оказать ей услугу гриша-портного. Каз за ней приподнимается на локтях, смотрит с какой-то детской завороженностью, будто впервые настолько сильно заинтригован, и она, сдавшись в борьбе с собой, молчаливо сминает клочок пергамента — так, как сминают ненужное тряпьё, которое вот-вот выкинут. Каз подаётся ближе и аккуратно целует в линию пореза на одном из позвонков, а Инеж, позволившая себе расслабиться в его руках, думает, что её выбор того стоит.* * *
На самом деле, у Каза есть один шрам, который он терпеть не может. Кривая перламутровая полоса, рассёкшая кожу на запястье — она оседает на его теле пару лет назад, и всем, не краснея, он причитает, что это подарок от одного из врагов, который мгновением позже разваливается перед ним страшным месивом, но получает его Каз вовсе не в кровавом бою, не в перестрелке, а в деревне, вовремя прикрыв Инеж от курицы, раскудахтавшейся на всю округу и норовившей напасть на неё. Инеж же, смеясь, ласково целует его по-истине боевую рану, напоминая, что тогда он героически и отважно спасал свою жену от невесть из-за чего разъярившейся курицы.