•
20 августа 2024 г. в 10:32
Перед сезоном дождей лето становилось удушающим, знойным. Пыль, поднимаясь от дороги непроницаемым столбом, забиралась в нос, путалась в волосах, оставляла грязный след на одежде и коже.
В один из дней, когда улицы привычно пустели в разгар духоты, у резиденции остановилась рикша.
Сначала из приоткрытой дверцы появилась тонкая рука, облаченная в красную перчатку. Ее тут же подхватил мужчина, учтиво склонивший голову. Затем показались плечи женщины – их теснило узкое платье.
Она спустилась со ступенек, поправила широкополую шляпу и огладила обжатые тканьюбедра.
Мужчина, который помог ей спуститься, быстро поклонился и подбежал к извозчику, которому сунул несколько смятых в кармане купюр.
- Благодарю вас.
Он вернулся поспешно, снова склонил голову перед женщиной и хлопнул себя по нагрудному карману в поисках сигаретной пачки.
Когда красные губы обхватили мундштук, вспышка огонька на секунду осветила черные грустные глаза.
- Отдохни хорошо, договорились? – у нее был низкий, чуть царапающий слух голос.
- Надеюсь, на этих людей можно положиться. Если вы не будете чувствовать себя в безопасности, сразу же найдите способ сообщить мне.
- Это будет непросто, - она печально улыбнулась. – Тебе нужно переключиться. Как бы это ни звучало – нам уже давно пора отдохнуть друг от друга.
И тут же, будто извиняясь, добавила:
- Всем это рано или поздно требуется.
- Не спорю.
- Ты охраняешь меня уже год без передышки. Наверняка Иори уже забыл, как ты выглядишь… Извинись перед ним за меня.
- Вы ни в чем не виноваты. Это моя работа, - мужчина перемялся с ноги на ногу. – К тому же, я не могу утверждать, что Иори не успел завести себе любовника. Нет никакой гарантии, что он меня еще ждет.
Теперь улыбка женщины выглядела более настоящей.
- Ждет, говорю точно. Таких как ты больше нет.
Высокий мужчина с суровым лицом сощурился в ответ – это было его улыбкой. Скуластый и статный, с внимательным тяжелым взглядом, он был создан для того, чтобы пугать и внушать уважение. Вот только его раскосые глаза были ясно-голубыми, нетипичными для коренного японца и выглядели слишком странно на фоне черных коротких волос и смуглой кожи.
- Развлекитесь там как следует. И раньше, чем через месяц ко мне не суйся. Трахай как следует своего мальчонку, пей в три горла и обязательно сходи на какую-нибудь экскурсию, - усмехнулась женщина и бросила непотушенную сигарету в мусорный бак. – Нас уже должны ждать.
- Целый месяц?
- Никуда не деться, Какаши, - Цунаде тяжело вздохнула, рассматривая две фигуры в окне. – Она – дочка влиятельного феодала. Местная звезда. Пев-и-и-и-ца, - ее лицо скривилось. - Откажи мы им, отношения между деревнями бы непременно испортились. А так – худой мир, как и положено… Сам понимаешь, мы не можем подвести этого заказчика. Знаю, что ты почти не успел отдохнуть... Но могу положиться только на тебя.
Цунаде нахмурилась и спрятала глаза. Последнюю фразу она произнесла почти неслышно. Сантименты не были ее коньком.
- Почему я иду на миссию один?
- А сколько вас там нужно? – Цунаде стрельнула глазами и повысила голос. – Десять? Деревне и так не хватает шиноби. А для того чтобы безвылазно сидеть в мелкой деревеньке, тебя и одного хватит. Не думаю, что она вообще кому-то сдалась.
Какаши тяжело вздохнул, убирая руки в карманы.
Слишком уж он не любил сопровождение. Хуже всего было оставаться с незнакомцем один на один, делить крышу и ванную, испытывать стесненность, к чему-то привыкать и лишаться привычного распорядка.
Охранять женщин – еще хуже. Какаши не впервой было воплощать в себе чей-то романтичный образ или сексуальную фантазию.
За годы службы он не раз сталкивался со всеми этими случайными прикосновениями, долгиевзглядами, неуместными попытками что-то о нем выведать или, что хуже, встретиться после окончания миссии. Он уже успел набить оскомину, причиняя женщинам боль.
Какаши ощутил раздражение.
Ему до одури хотелось остаться одному.
В своей старой пустой квартире, со своими тяжелыми книжными полками, со всеми мыслями, которые нужно было подумать и вынести. Без чужих голосов и глаз.
А тут – миссия… Как по щелчку, в самый непрошенный момент.
Несколько дней назад Какаши приснилась мама. Он не помнил, чтобы это случалось хотя бы раз в его жизни, поэтому стало особой неожиданностью на тридцать пятом году.
Во сне женщина держала его на руках, пока он сжимал ее кудри в маленькой ладони. Не было никакого доказательства, что она на самом деле была кудрявой или имела русые волосы, но приснилась ему именно такой.
Какаши понял, что это его мать только по запаху.
Какому-то далекому и очень знакомому. Запаху чужого тела, привязанного к младенцу. Тела, с которым он вошкается на мятых простынях, тела, облаченного в изношенную ночную рубашку, которую он тянет за вырез. Тонкий запах пота и усталости. Запах близости и тепла.
Безраздельности.
У нее нежный высокий голос и она обхватывает маленького Какаши белыми руками с нежным пушком, блестящем на солнце. И нет ее и его, есть только они, где мальчик – лишь продолжение чужой плоти, крупица чего-то большего.
Тем утром Какаши проснулся с мокрыми глазами. С неожиданным холодом простыней и слабым сквозняком из открытой форточки.
Именно с этого момента что-то пошло не так.
Состояние Какаши – все его ощущения, раздумья, немногочисленные эмоции, - давным-давно стали безликими, как и он сам. Привычным, легко контролируемым фоном. Тем самым «ничем», дополняющим серые беспросветные будни.
Скука приравнивается к покою, а покой –роскошь. Мир не переворачивается с ног на голову, никто не воюет, не режет и не дерет и из рук.
Покой. Без оглушительных вестей, внезапных посланий, подскакивающего к горлу сердца и шума. Только плановые миссии, будильник на одно и то же время, душ, прогулка, чтение, список покупок, нужное количество сна, одни и те же дороги.
Благоговейное ничто. Небесная манна.
Все его будни будто бы говорили: «Приходи в себя, Какаши. Оправляйся. Отвыкай ждать и бояться. У тебя больше нет того, что страшно потерять. Это и есть свобода».
И он наслаждался. Но вдруг в серый зачем-то подмешали темную краску с бурыми липкими разводами. Паршивый сон, который снял с него пелену иллюзий, подобную паутине.
И все вдруг стало резким. Выеденным до основания, напрочь лишенным смысла. И свобода – каждый миг его тишины, спокойных неспешных размышлений, пустота квартиры, солнце, бросающее лучи на пол его дома - все это стало горьким на вкус.
Часы не просто били свои минуты, они издевались, говорили ему:
«Смотри, ты совсем один.
Тик-так.
Совсем.
Один.
Свобода – это выбор, а тебя не спросили, прежде чем уйти из твоей жизни»
И даже в книжках и тренировках было не спрятаться.
За что ни возьмись, повсюду твоя конечность, напоминание о каждом безвозвратном дне, в котором у тебя нет свидетелей. И не с кем делиться. Не с кем болеть.
Старое лекарство перестало работать.
Какаши был слишком горд, чтобы действовать по-человечески. Не для него искать компанию, приглашать старых знакомых в паб, выговариваться за сигаретой, искать глаза, глядя в которые можно рассказать о матери, которая ему приснилась и впитывать пьяные речи о том, что она то уж точно бы им гордилась.
Люди не для него.
Ему положено перетерпеть и вернуть свое отчужденное превосходство.
Миссия началась неожиданно.
Не успели они кивнуть друг другу в кабинете Цунаде, которая выпалила пару фальшивых любезностей, как за ними подъехала повозка.
Какаши тяжело вздохнул и прежде чем уйти, одарил начальницу тяжелым взглядом.
У резиденции их встретил высокий мужчина, который грузил тяжелые чемоданы в повозку. Он поднял на Какаши полные угрозы глаза и в этом взгляде была и опасность, и предупреждение.
Хатаке усмехнулся, с насмешкой выдержал этот напор, наблюдая за тем, как от плотно сжатых челюстей телохранителя ходят желваки.
Стоило ему занять свое место на узкой сидушке, как он понял – с этой женщиной что-то не так.
Он ждал болтовни и капризов, думал, что она будет принимать его за слугу или подружку, примется гонять по мелким поручениям.
Но стоило им занять места, как женщина сразу же сняла кольца, стянула с рук красные перчатки и уложив все это на колени, взглядом устремилась в окно. За всю дорогу она ни разу не отвела взгляд от пейзажа, не сняла шляпу и не произнесла ни слова.
Из-за широких полей выглядывал только ее подбородок и плотно сжатые, чувственные губы, которые, казалось, ни на секунду не дрогнули и не изменили своего положения.
Какаши подавил свое замешательство.
«Все впереди», - безрадостно подумал он.
Пока они ехали, певица не обращала на него ни малейшего внимания, только держала безупречную осанку, не откидываясь к спинке сиденья и весь ее облик излучал усталость – непонятную, скрытую за собранным образом, но слишком осязаемую, чтобы в него поверить.
Когда они остановились у маленького домика, который выглядывал из-за высоких деревьев, она сама взяла два своих чемодана и Какашизамешкался – ему пришлось подыскать момент, чтобы попытаться забрать их у заржавевшей калитки. Стоило ему прикоснуться к ее пальцам, как певица нервно дернула рукой, и он почувствовал себя сконфуженным.
Он шел следом, не признаваясь себе в своей растерянности и смущении. Высокий женский каблук застревал в щебенке, а Какаши чувствовал себя слишком неуютно, глядя на красивую женскую спину, обтянутую черной тканью.
Пахло догорающим августом, влажным полем.
На запотевших стеклах низенького дома зияли отпечатки пальцем - наверное, их оставили в прошлом году.
Они дошли до калитки по влажной щебенке, хрустевшей под ногами, певица с трудом обернула ключ в проржавевшей замочной скважине.
В доме было темно и пыльно. Просторные пустые комнаты раскинулись вдоль широкого коридора и сначала шиноби показалось, что жилье совсем не меблировано.
Но в одной из комнат оказалась широкая двуспальная кровать и узкий шкафчик – именно в нее женщина самостоятельно занесла чемоданы.
Певица прошлась по скромному жилищу, тронула рукой пыль в некоторых местах, проверила свет в ванной.
Кухня, бедно обставленная, с крошечной плитой и двумя подвесными шкафчиками, смотрелась совсем уныло. Женщина сделала по ней несколько шагов, потянулась к явно знакомой полке, достала оттуда фужер и запылившуюся бутылку.
Совсем неплохо, подумал Какаши, глядя на то, как она ополаскивает бокал. Оставила для себя выпивку, покидая дом. Еще и выбрала вино с откручивающейся крышкой, чтобы не потребовался штопор.
Певица наполнила бокал выше положенного и выпила его почти залпом – так пьют люди, измученные жаждой.
Не снимая своей шляпы, она громыхнула фужером о столешницу и удалилась в свою спальню, из которой не выходила до самого вечера.
- То есть ты совсем ничего ко мне не чувствуешь?
- Простите, госпожа. Совсем ничего.
Она потупила взгляд, опустила руки на колени. Перед ней, в распахнутом кимоно стоял телохранитель – его руки безвольно свисали вдоль оголенного тела.
- Проблема не в вас, госпожа… Во всех женщинах, я никогда не…
- Молчи, - она резко встрепенулась, зажмурилась и все ее лицо стало страданием. Она склонилась, чтобы прижаться к его колену губами.
Рыжие волосы рассыпались по плечам, нарушили узор родинок.
Она целовала его бедра, вжималась в них лицом, опускалась и сразу же поднималась выше, вцепившись пальцами в его юкату.
Жесткие темные волосы щекотали ее лоб и щеки, пока она втягивала кожу, оставляя на ней алые следы.
- Госпожа… Простите.
Она резко вскочила на ноги и шумно выдохнула. Толкнула телохранителя на кровать и накрылась одеялом, ложась на него сверху.
Поцелуи жгли его грудь и шею, приходились на свежевыбритое лицо и бегло касались густых бровей.
- Я вас люблю, но иначе, совсем иначе…
- Мне не нужно, чтобы ты меня любил, черт возьми, - она разозлилась.
- А чего же вы тогда…
Женщина зло рыкнуло, укусила его за плечо и накинула одеяло на свою голову.
- Представь, что это не я, - она говорила едва слышно, ощущая во рту привкус рвоты от выпитого. – Представь кого угодно, любого своего слащавого пацана.
Ее губы коснулись вялого члена, который никак не реагировал на ее движения. Она опустилась ниже, укутанная в одеяло, и лизнула его плавно, а потом полностью вобрала в рот.
- Госпожа…
Она прерывалась, чтобы снова и снова осыпать его пах и низ живота поцелуями, выводила языком узоры на головке, сжимала губами, набирала темп, но ничего не происходило.
Совсем ничего.
Она резко вскочила, отбросила одеяло на пол и с силой ударила по кровати рядом с мужчиной.
- Госпожа, простите меня, - лицо телохранителя выражало муку.
Такое строгое и скуластое, оно вмиг переменилось, стало совсем детским и жалобным. Посмотрев на него, женщина поняла, как на самом деле его истязает.
Слезы полились так неожиданно, что заставили ее вздрогнуть. Крупные горячие капли попадали на красивую обнаженную грудь, и телохранитель на вдохе открыл рот – казалось, что он вот-вот закричит.
- Госпожа, - его голос сел на пол тона. – Простите мне мое уродство.
- Кэйташи… - женщина вздрогнула, как от пощечины.
Ее выражение замерло, но в следующий же момент она бросилась к нему на шею и начала хаотично целовать.
- Ты не уродлив… Не уродлив… Не уродлив… Прости меня, прости…
Женщина поцеловала его в губы, и он ответил.
Она целовала его чувственно, содрогаясь от пережитых эмоций, оглаживая ладонью короткие жесткие волосы на затылке, вжималась в телохранителя всем телом, будто он в любой момент мог исчезнуть.
Она отстранилась настолько резко, что телохранитель выставил руку, чтобы успеть ее поймать. Но она не падала – лишь обхватила лицо ладонями и зажмурилась. Дикий болезненный оскал обнажил ряд белоснежных зубов. Складки морщин пролегли на красивом лице, меняя его до неузнаваемости.
- Ударь меня, - слезы дрожали в ее голосе. – Пожалуйста, ударь меня!
- Я не посмею, - прошептал Кэйташи, глядя на свою госпожу со страхом.
Он попробовал притянуть ее к себе, но она оттолкнула его руки.
- Прошу, ударь меня, ударь! Или придуши! Души, пока я не потеряю сознание! Кэйташи, делай, что я говорю!!!
Она рванула куда-то в сторону, отчаянно и бесцельно, и рухнула на пол, зацепив ногой простыни.
- Госпожа… - телохранитель судорожно схватил ее за плечи, мучаясь от ее падения, которое он не успел предупредить – Я вас прошу, успокойтесь…
- Ударь меня! – крик смешался с рыданиями. – Ударь! УДАРЬ! ТЫ НЕ УРОДЛИВ! НЕ УРОДЛИВ! НЕ УРОДЛИВ!
Она зарылась руками в волосы, с силой сжав корни.
- Не уродлив… Не уродлив.
Шепот отразился от стен и показался оглушительным в полной тишине. Ее обеспокоило,что новоиспеченный охранник мог это услышать – один из этих талантливых выскочек, которые считают всех вокруг мусором. Дети, без труда получающие желаемое, ценные бойцы, немногословные надменные одиночки.
Она недовольно цокнула и подняла голову на широкое окно.
Ей было невыразимо стыдно перед Кэйташи – этот надежный, верный человек самым первым попадал под раздачу, когда она была не в себе.
Он искренне ей сочувствовал. Понимал, не желал слышать извинений, всегда был одним и тем же, будто ничего не произошло. Вот только она не могла на него смотреть. Ее грызли стыд и раскаяние.
Ни одно слово не способно принести избавления, когда не можешь простить самого себя.
Что-то неподвластное постоянно играло с ней злую шутку. Вынуждало бежать, прятаться, истязать себя, нырять в запои или безостановочно работать.
Но это были круги, неотвратимый цикл, который снова и снова возвращал ее к этому дому в крошечной запущенной деревеньке, к чемодану, на дно которого она всегда укладывала тяжелую деревянную коробочку, к невозможности смотреть в чужие глаза и страсти к широкополым шляпам, за которыми она прятала собственный взгляд.
Силы кончилась, и этот момент она снова безошибочно угадало.
Круг замкнулся, а это значит, что пришло время прятаться.
Стыд все еще сидел на задворках сознания, то и дело заставляя тяжело выдохнуть - он не хотел покидать тело, жег где-то в области солнечного сплетения, жмурил ее глаза, был горячим и расплавленным.
Бегство было бесполезным, но она не могла прекратить убегать.
За окном давно стемнело. Это приносило тревогу.
Когда болеешь, ночью всегда становится хуже. Ее коснулось предчувствие бессонницы, и певица тронула себя за плечо, склоняя голову.
Пыль забилась в ноздри, осела на кожу, вызывая зуд. Царапая себя острыми ногтями, она погружалась в разрозненные картинки - обрывки воспоминаний, ярких и въедливых, захватывающих, пахнущих разным временем, разной ей.
Города, люди, содержимое бокалов, количество купюр в крошечной сумочке и на банковском счете - менялось все, кроме нее самой.
И это была самая мучительная стабильность.
Все в ней стало болезнью.
Она снова тяжело вздохнула, на секунду подумала, что расплачется, но слез не было.
Только серая пустая комната и вспотевшие руки со следами колец.
Она узнала старого джентльмена со спины. Не нужно было даже присматриваться – он слишком выделялся среди прочих, несмотря на своей невысокий рост и густую седину.
Обычно то, чем ее так цеплял этот мужчина, называли выправкой. Своей – безупречной, - он приковывал взгляды сильнее фейерверка в безлунную ночь.
Он курил медленно, постукивая указательным пальцем по основанию плотно набитой сигареты. Взгляд, направленный к горизонту, был привычно сосредоточен, прикрыт деликатной усмешкой морщинистых глаз. Умным всегда скучно. Нет ничего, что способно впечатлить их в полной мере.
Она встала рядом и опустила облаченную в изумруды руку на деревянную перегородку – летняя веранда на живописном берегу, последний день уходящего августа.
Джентльмен старой закалки в строгом прямом костюме без единой пылинки, в безупречно белой рубашке и отблескивающим ребром портсигара в нагрудном кармане. Он был хорош. Даже в его годы он пах, как пахнут самые лучшие мужчины - мудрой спокойной властностью. С такими всегда чувствуешь себя королевой, даже если они просто угощают сигаретой и держатся рядом. Смотрят, как равный на равного и незаметно вправляют позвонок, который вечно заставляет сутулиться.
Он улыбнулся прежде, чем повернулся к ней.
- Все мы рабы своих дурных привычек.
Серебряный портсигар блеснул в протянутой ей руке, и она сразу признала отменное зарубежное курево.
- И заложники обстоятельств, - ответила она, не отводя глаз от заката. – Удивлена и рада встрече. Все-таки, мир чрезвычайно тесен… И порой все же щедр на приятные неожиданности.
Он принял к сведению, оценил, ненадолго сомкнул глаза.
- Выглядите прекрасно, как и обычно. Как жаль, что не получится узнать, что кроется за этим на самом деле.
Морщинки на ее губах углублялись при каждой затяжке, а потом расходились бескровной матовой гладью. Эти были губы красивой женщины, плохо знающей покой и искреннюю улыбку. Дорогой табак мягко горчил на языке.
- Почему же? Можно просто спросить.
- Неужели вы так легко ответите?
- Разве вы давали мне повод для неискренности?
Он замолчал, но женщина почти слышала, как крутятся шестеренки в его голове – подгадывает момент, выстраивает ход и просчитывает неудачи.
- Искренность – это та роскошь, которую даже я не могу себе позволить, - его тембр низко вибрировал, волнуя.
- В силу собственных ощущений? Слишком привыкли к лукавству?
Она почувствовала, что погорячилась, перебрала. Не нужно было так рубить… Поэтому сразу же решила пойти ва-банк. Риск всегда пьянил, разгонял кровь, придавал убедительности. К тому же, этот пожилой джентльмен не на шутку располагал к доверительности – не хуже португальского портвейна.
Она смотрела на него прямо и говорила с нежной, ничем не омраченной улыбкой:
- Если уж хотите исповеди, то все мои строчки истерлись, как и я сама. Если спросите, как давно я писала то, во что верю, то не смогу и припомнить. Если и чувствую ноты, то давно потеряла смысл тех слов, что на них накладываются.
Он слушал, не моргая, по-прежнему на нее не глядя, и она почувствовала укол в адрес собственной красоты.
- Города давно стерлись, слились в один-единственный, пустой и неприятный. Дорога до каждого из них – испытание, потому что наталкивает на собственные мысли и обличает. Взгляды людей, собравшихся в зале, превратились в пытку. С тоской думаю о временах, когда не была для них трофеем, желаемым кусочкомразрекламированной плоти, которую хотелось бы оторвать и сохранить для хвастовства.
Она не на шутку разошлась.
- В отелях постель пахнет одинаково, каждая дешевая посудёнка напоминает о доме, в который я давно отчаялась попасть. Каждый день я замазываю синяки под глазами и заново рисую собственное лицо, чтобы меня узнавали той, к кому привыкли. Пью алкоголь, как люди пьют таблетки от кашля и уже не чувствую спирта – он в каждой в моей клетке, которую я гублю во имя избавления.
Исповедь перешла все границы.
В груди что-то ухнуло, тяжело взметнулось, грузно бахнуло обратно и вот…
Голос перегорел, почти перешел на шепот.
- Почему им так нравится меня разглядывать? Почему нравится совать нос в мою жизнь, что-то в ней выискивать, во мне же уже совсем ничего нет, вы посмотрите! – шепот стал еще тише. - От меня же уже совсем ничего не осталось.
Долго скрываемые чувства брызнули наружу, омрачая лиловое зарево.
Он, как под действием иллюзии, действительно вдруг увидел глубоко пролегшие мешки под глазами, морщинки у чувственного рта и глубоко засевшее, изнурительное страдание - на самом дне больших черных глаз.
Пару затяжек он не подавал виду, не готовый к подобному порыву, внезапному откровению, чьей-то боли.
Его годы искали наиболее подходящий ответ, бегло скользили на поверхности воспоминаний, но с языка сорвалось то, что он почувствовал в первые же секунды, но не решился сказать сразу:
- Ты красиво горишь.
Какаши стоял поодаль от спальни. Силуэт комнатывырисовывался сквозь плотно закрытые седзи резкими тенями, которые отбрасывала мебель.
Дом был непроницаем, пропитан тяжелой, вынужденной тишиной и он чувствовал, что певица не спит.
Она не шевелилась, он не слышал ее дыхания, но ощущал, что она так же, как и он сам, прислушивается к молчанию мрачного дома - похожее на скорбную тайну, висящую в воздухе.
Даже стрекот цикад во дворе казался недосягаемым, запредельно далеким, будто непроницаемая ширма отгородила их от внешнего мира, оставив наедине с этой бессонницей. Если бы Какаши было позволено, он все равно бы не смог заснуть. Все внутри этого дома создавало ощущение надвигающейся беды, и он был насторожен чуть больше, чем требовали предписания и инструкции.
И из-за этого становилось не по себе.
Ее шаги раздались так же далеко - за тысячи километров от широкого коридора, выстланного старыми татами, пока вдруг седзи не распахнулись и в проеме не вырисовался стройный силуэт со встрепанными волосами.
- Не хотите сыграть со мной в шахматы?
Ее голос оказался неожиданно звонким для столь позднего часа.
Сквозняк старого дома дразнил свечу, точеный профиль певицы подрагивал на стене - в стуке беспокойного огня царила интимность, она окутала склоненные над доской головы.
Когда она говорила, мрачная тишина наконец замолкала и это набитое тяжестью пространство неожиданно оживало. В него смог проникнуть тонкий аромат дорогих духов, профессионального шампуня, вина и молочка для тела. Ее тонкая талия была изящно изломана, пока певица сидела на одной ноге, вытянув вторую в сторону. На ней был лишь тонкий шелковый халат и Какаши не понимал, как она села в нем на голый холодный пол. Будь его воля, он бы ни за что…
- Мне нравится прохлада. Знаете, когда выпиваешь много, появляется чувство, что горишь.
Что?
Не бросив на охранника ни единого взгляда, она сумела прокомментировать его мысли.
Шахматная доска потертая, в старых глубоких трещинах и сколах, фигуры не родные - тяжелые, из гладкого белого камня, - она подолгу вертит их в красивых пальцах, прежде чем сходить, а Какашивдруг замирает и чувствует, будто оказался в моменте, который ему когда-то снился.
В темной комнате жутко и мистично, легкое возбуждение от вида полуобнаженной груди, мелькающей в вырезе, током скользит по пальцам (она шевелит губами, будто размазывает по ним помаду, когда думает), и чувство, будто весь мир сузился до этой гостиной, чтобы напоминать о первых миссиях и ночах в лесу.
Она, наверное, думает о другом и кажется вдруг какой-то особенной и красивой, - чуть больше, чем прежде. Наверное, мастерство в шахматах придает ей особый шарм (Какаши не ожидал) или просто то, что она вдруг разделила с ним эту пустотищу, шагнула в нее тонкой ногой, чтобы побыть с ним.
Просто побыть...
- Этот дом вряд ли можно назвать реабилитационным центром. Ночью тут жутко, - очередная пешка царапнула дерево с ободранной краской. - Хоть от этого и особенно заманчиво. Знаете, как в детстве... Когда боишься вызывать духа с соседскими девчонками, но ты волнуешься, что тебя примут за трусиху.
Какаши вдруг почувствовал, что хочет ее - теперь ей, а не ему, досаждало это желание.
Ее лицо было скучающим, в нем не было ни тени интереса и все ее слова были адресованы не ему, а просто произнесены вслух.
Какаши почувствовал, что ему приятно иметь с ней что-то общее, пусть даже и бессонницу.
- В этом доме когда-то жила моя мать. Только кажется, что родители навечно. Потом их приходится искать в этих старых полусгнивших руинах. И знаешь, этот дом так на нее похож. Он такой же страшный, молчаливый и темный, как она сама. Наверное, поэтому здесь я умудряюсь чувствовать себя как дома.
Она улыбнулась невыносимо грустной улыбкой,по-прежнему на него не глядя – тень свечи на мгновенье сломала ее лицо, сделала его безобразным.
Шахматные фигуры в ее руках все еще имели особый смысл. Белый ферзь продолжался в белых пальцах и Какаши подумал о ноше – том грузе, который каждый несет на своих плечах день за днем, никому в этом не признаваясь.
Он не мог объяснить, но этот взгляд – пустую комнату, - сложно было перепутать с чем-то еще. Какаши почувствовал, что она еще ближе ему, чем он думал до этого, и вожделение вдруг отозвалось в нем трепетом.
Певица сидела, облокотившись на руки. Высоко приподнятые плечи казались угловатыми, делали ее еще более беззащитной перед лицом жизненных бед. Тени углубляли каждую ее морщину – точно, она однозначно старше Какаши - и как он раньше не видел? – и в ее зрелости, в ее неприкрытом наконец возрасте, он тоже ощущал что-то очень подходящее и родное.
Какаши охватило редкое чувство – он видел перед собой такого же ветерана.
Боль только сначала жжет и колет, потом уже идет к рукам, помогает наигрывать и узнавать любимые мотивы, теплая и ручная, притупившаяся и понятная, как сбитые о стену костяшки.
Какаши вдруг захотелось что-то сказать. Захотелось коснуться этой женщины, пусть даже словами, разрезать эту плотную тишину, спугнуть липкую жуть старого дома.
Он быстро опомнился, отрезав себе пути к замечательной вольности. Все-таки она была не по его части. Пусть это отойдет каким-нибудь местным донжуанам, которые обольщают, нарушая устав и берут взамен слова о молчании.
Певица замерла с шахматной фигуркой в руках. Глубоко погруженная в мысли, она невидящим взглядом сверлила пожелтевшие от времени седзи и на дне ее глаз билась неспокойная мысль, которую не смогли унять ни шахматы, ни вино.
Проснувшись утром, она поймала себя на мысли, что прошло уже семь лет с момента ее последней попытки самоубийства.
Она усмехнулась безликому потолку - отсыревшие доски грозились в самый неподходящий момент рухнуть ей на голову. Но она не боялась.
Семь лет назад все было иначе. Еще была жива ее мама, которая умерла в этом доме, был муж, который любил успокаивать ее кулаками. Она тогда еще чаще ездила, еще больше пела и в целом, не очень-то и хотела умирать, пока в один вечер, совершенно для себя неожиданно, почувствовала безвыходность и немую готовность - как решение,давно сидевшее на задворках разума, проявившееся поневоле, - она сделала то, что всегда должна была сделать.
Невозможно забыть лицо мужа, его испуганную ласковость и опеку. Он приходил к ней в больницу каждый день и боялся смотреть на перебинтованные предплечья (хоть вид собственных побоев никогда его не пугал), а она поняла, что больше никогда не хочет его видеть.
Ее желания давно свелись к чему-то отвратительному и простому: пить вино, пока эмоции не захлестнут или не утихнут, куда-то бесконечно бежать и кого-то провоцировать, хотеть секса лишь с прожженным геем-охранником, который никогда не ответит на ее внимание взаимностью, третировать его и мучить, когда на нее находит бешенство, а потом слезно умолять его о прощении и клясться в любви.
С ее губ снова сорвалась горькая усмешка.
Она не скучала по своей матери и не горевала так, как это было принято. Ее смерть была понятна и несла в себе неприличную смесь приятных ощущений - в мире стало на одну холодную и безразличную женщину меньше, ее затянутые катарактой глаза больше не будут смотреть на людей с надменностью, ее кресло-качалка, в которой она пол жизни вязала никому ненужные носки и свитера, отправилась на помойку, а мужчина, от которого она родила дочь, даже не приехал на ее похороны и кажется, был втайне рад.
Они рано развелись, но отец до самого конца обеспечивал ее неприхотливую жизнь в этом уродливом доме.
У матери не было работы, друзей, развлечений. Она не пила вино, не любила карты, не имела постыдных пристрастий, не спала с мужчинами, не приглашала к себе гостей - ее смерть наступила задолго до того, как ее похоронили.
Кажется, вся жизнь певицы была назло этой старой бессердечной грымзе, которая ни разу не соизволила поцеловать ее перед сном или обнять перед отъездом в другой город.
В доме только и слышались поскрипывание уродливой кресло-качалки - на фоне их с отцом жизней, до которых ей не было дела.
Сколько бы раз она ни спрашивала у своего отца, почему он выбрал себе в жены именно ее, тот не мог дать ответа. Кажется, некоторые браки заключатся вопреки всему.
Она часто ловила себя на мысли, что этот опустевший дом едва ли был уютнее, когда ее мать была жива.
Теперь же это место служило для нее нулевым километром. Здесь ее никто не найдет, здесь она никому не нужна и не интересна, никто не возлагает на нее необходимость быть довольной, сияющей и продуктивной, и в целом, в этом доме она могла быть собой - алкашкой-самоубийцей, пустым местом, переоцененным товаром, бесполезной истеричкой.
Она никогда не винила мужа за то, что тот ее бил - считала себя заслуживающей этого.
Ее истерики немногим по зубам.
Какаши потребовалось время, чтобы окрепнуть в несвойственном убеждении - эта женщина удивительна.
Она ни на грамм не была заинтересована в нем, ничего от него не хотела, не искала в их общем заточении развлечения, ее не заводила интимность обстановки, от которой у Какаши иной раз пробегали мурашки по пояснице, она не поддавалась этой жуткой атмосфере и не хотела, чтобы ее заслонили от молчаливого мрака и холода, она была погружена в себя безвозвратно, как камень, упавший на дно Мариинской впадины, и ничто, ничто не было способно пробудить ее интерес - Какаши был в восторге.
Словно ей удалось сломать все представления о женщинах, которыми он обладал.
Она искренне хотела одиночества. Она точно знала, зачем приехала в этот ветхий дом и не позволяла себе слабины раскаяния. Она хотела этой темноты и этой боли, от которой принимала вино, но Какаши готов был поклясться - певица смотрела ей прямо в глаза.
Он стоял позади, когда она искала что-то в кухонных ящиках (она почти не ела и лишь изредка жевала хлебцы из помятой пачки, которая давным-давно стояла открытой).
В этот раз она достала из маленького продуктового пакета зеленое яблоко и принялась неторопливо его мыть.
Когда она поворачивалась в пол оборота, Какашивидел ее уставшее, покрытое мелкими морщинками лицо - все еще красивое, но уже с заметными следами злоупотребления алкоголя, - грустные глаза мерцали под тяжелыми веками, опущенные уголки губ повторяли контур носогубных складок.
Это было лицо пропоицы, погруженной в страдании женщины - ничье лицо не казалось Какаши таким притягательным.
В ней было заключено так много, что она, кажется, не могла этого выдержать. Что-то очень понятное и гармоничное, подходящее ей и понятное ему.
Вымыв яблоко, она опустилась на стул, к нему спиной, зачем-то распустила волосы - Какашипочувствовал цветочный аромат, который от них исходил и осознал себя бессильным.
Что бы он ни сделал, она не поднимется ради него со своего дна.
Солнце выглянуло лишь на пару часов. Каждый день становился днем отбывания срока. Вновь накрапывающий дождь упруго застучал по крыше, делая реальность еще более холодной и отчетливой.
Ей все было нипочем.
"Восхитительна".
У нее были красивые плечи, изящная шея, стройные длинные ноги, на которых свободно болтались домашние шорты. Каждый виток ее медных волос лежал с каким-то особым смыслом, она пахла давно утерянным воспоминанием, которое больше всего боялся забыть, она была наполнена ощущениями и разносила их повсюду, будто у них был свой аромат - это было приглашением, ловушкой, сладкой приманкой. Это щекотало давно забытые чувства и Какаши дивился - как она еще не разозлилась на вечно приклеенный к себе взгляд.
Непрофессионально и несдержанно.
Если бы ощущения, которые будила в нем эта женщина, можно было опустить в воду, они бы вспенились, вспыхнули множеством цветов, обезобразили покой голубой толщи. Это были чувства близкого прыжка в бездну, перед которым все обострено, будто тебе вдруг решил открыть свой смысл каждый порыв ветра, каждый преломленный луч и ты вдруг впервые чувствуешь его неподдельным и живым, таким, каким он был задуман. Воспоминания и давно пережитые эмоции ломились в голову, шевелили что-то в окоченевшем сердце - Какаши не мог оторвать взгляд. Он был околдован.
«Когда вообще я в последний раз…?»
Ответ был ему неприятен.
Если бы у него был выбор, он бы предпочел его не осознавать.
Женщина поднялась со стула, сделала несколько медленных шагов по кухне (Какаши без удивления проследил, как ее рука тянется к ящику с вином), ее печальный силуэт двигался независимо и бездумно.
Кажется, будь в этой комнате еще десяток незнакомых людей, которые бы непрерывно за ней наблюдали, ее бы это ни капли не смутило.
Она наполнила свой бокал, сделала несколько неторопливых шагов по кухне, будто пытаясь отыскать потерянную мысль, а затем ушла в свою спальню, закрыв дверь до самого вечера.
В щели дома проникал упорный сквозняк - она чувствовала его дыхание на своей коже и от этого еще меньше хотелось выбираться из постели.
Мужчина, стоящий в коридоре, нисколько ее не волновал. Рядом с ней всегда были безликие люди: гримеры, охранники, прислуга - она приравнивала их присутствие к одиночеству.
Спутанные мысли и привычная головная боль всколыхнули в ней чувство стыда за вчерашний день. Стыдом был выстлан весь ее жизненный путь – каждое утро после очередной попойки, каждый случай, когда она расходилась в разговоре с кем-то и становилось тошнотворно откровенной.
Она села в постели и присмотрелась к собственному отражению в зеркале. Она все еще стройная, в ней даже сохранилась моложавая изящность, тонкость мягких от природы движений.
"Уродка", - прозвучало в ее голове.
"Уродка", - подтвердил утверждение окрепший внутренний голос.
Ее лицо портилось, становилось морщинистым и отекшим, и певица в глубине души торжествовала. Скоро она станет всем отвратительна, заголовки запестрят диагнозами, и можно будет уже не стараться, не ограничивать себя ради узких платьев, не ходить к косметологу, как на работу, не выходить под все эти взгляды, как под обстрел...
Семь лет, а ощущения горячей крови на руках живые, будто все это случилось только вчера.
Ей вообще очень нравилась кровь, нравилось, когда ее было много. Она с детства была фанаткой носовых кровотечений и случайно порезанных пальцев.
"Уродка", - голос не утихал.
Хотелось снова пустить кровь, но немного, не так, чтобы попасть в больницу. Пара легких порезов способна ненадолго унять страдание - буквально на пару часов до того, как станет хуже из-за нахлынувшего раскаяния и сожалений.
День с самого своего начала был пропитан уродством, ненормальностью и обреченностью.
Знала бы ты, мама, как много для детей может значит хоть одно искренне любящее прикосновение.
Она лежала, прижавшись губами к бедру Кэйташии целовала на счет три.
Раз.
Два.
Три.
Она вдавливала губы в смуглую кожу, чувствуя, что он в любой момент может исчезнуть.
Она раздевала своего телохранителя и укладывала в постель, как куклу. Снимала, слой за слоем, его одежду и разглядывала - он был красив, как Бог – именно им он ей и виделся.
Он молчал и изо всех сил скрывал собственную сконфуженность - знал, что это может ее обидеть.
Ей нравилось ощущение, исходящее от молодого, сильного тела - будто она лежит рядом с гейзером, с механизмом, который при взводе курка выталкивает пулю из пистолета.
Во всем теле телохранителя ощущался пульс, это был стройный хор красиво сложенных мышц, костей и фасций, покрытый гладкой от природы кожей, не знающей излишней заботы.
Это было ее obsession.
Весь он - его молчание, его пытливые, взволнованные глаза и резко взметающиеся вверх брови, когда она бросает на него взгляд, полное отсутствие видов на нее и эта запредельная, непохожая ни на что бережливость и личная приверженность, будто она - певица, - чашечка из костяного фарфора, стоящая на хлипком столике в квартале уличных торговцев.
Он дарил ей чувство, что мир - грязный, а она в нем - лучик света, который приходится ловить и прятать в ладонях.
Он держал ее и подлетал к ней мгновенно, когда ей было высоко, тяжело или страшно.
И все в нем, в каждом его слове, полном самоотдачи взгляде, в его покорности, его отчаянной готовности угодить - было тем, чего у нее никогда не было.
Она любила его.
Она мечтала с ним спать.
Мечтала хоть раз пробудить в нем страсть, которую способна пробудить женщина.
Но...
Он никогда не сопротивлялся, а она делала с ним все, что угодно.
Покрывала поцелуями торс, подолгу посасывала соски, легонько сжимала в руках мошонку.
Целовала шею, ложилась сверху и обводила языком его губы, вбирала по очереди в рот.
Ей нравился его запах. Она обожала ощущать его на своих руках после объятий. Прислоняясь носом к запястью, она втягивала его в себя – пока не пропал, пока еще слышится запах его кожи, мыла и пота. Она молила небеса о том, чтобы так пахло в том месте, куда она попадет после смерти. Даже если это будет совершенная темнота с его запахом – это можно будет назвать раем.
В его объятьях ей снились лучшие сны.
Серый дом, в который она привозит так много вина, был в них цветущим. Он дышал жизнью, отсыревшие доски были покрыты свежей краской. Там росли ликорисы – они, колышимые ветром, рождали маленький красный океан, похожий на приятно стекающую по рукам кровь. Только от них не было больно.
На задней площадке кипела жизнь, собирались люди. Пустой дом набивался до предела, а мама, вечно занятая своим мама, была в центре событий.
На ней было праздничное кимоно, волосы, аккуратно убранные назад, блестели, налитые здоровьем и густотой. Она улыбалась. Улыбалась, чуть наклоняясь, чтобы заглянуть в глаза своей маленькой дочери.
Она просыпалась резко, как от кошмара, со сладкой судорогой торжества и ниспосланного счастья. И больше всего боялась забыть мамино лицо, на котором была улыбка.
Когда она вздрагивала во сне, Кэйташи просыпался и обнимал ее крепче.
Она дожидалась, пока он заснет и смотрела на его лицо.
На красивые, будто выточенные из мрамора скулы, волевой подбородок, притягательную линию глаз, нос с маленькой горбинкой.
Она смотрела на его губы и думала о том, что он никогда не поцелует ее с вожделением. Он не будет сопротивляться, будет робко отвечать на ее ласки столько, сколько она сама того захочет.
Но он, - нет, - он никогда не будет любить ее так, как она ждет.
Она лежала на его крупном плече, чувствовала его дыхание на своей шее. Эти руки, которые она так любит, которые способна узнать наощупь по рисунку вен, никогда не обхватят ее со страстью.
Человек, который был ей так небезразличен, никогда не будет способен ее полюбить.
Острое чувство потери, смешанное с горечью, прокатилось от горла до центра груди, обожгло, как бренди.
Она чувствовала себя неправильной и отчаянно желала смерти, когда не могла добиться любви.
А что, если Кэйташи умрет так же неожиданно, каки ее мать?
И еще одна ее неразделенная любовь окажется под землей, пока она, хмельная и стареющая, будет жить в этой растерянности, как кошка, потерявшая своих котят.
Она чувствовала тепло Кэйташи, они были укрыты одним одеялом, но он таял, исчезал на глазах, их разделяло непреодолимое пространство, от которого у певицы сосало под ложечкой.
Она потеряет его и ничто не сможет этому помешать – даже в этот момент она ощущала утрату, ее прощальный дар.
Его присутствие было миражом, видением, которое приносило только муки.
Она выскользнула из-под одеяла, коснулась ступнями холодного пола и вышла на балкон, ведущий в ночной город. Сонный и почти безмолвный – ему не было до нее никакого дела.
«Как же одиноко».
Через одиннадцать сигарет рассвело, Кэйташипроснулся в холодной постели и испугался, не увидев рядом певицы, а она просидела несколько часов, глядя на то, как солнце подбирается к ней через витые балконные решетки.
В ту ночь во сне Какаши у его матери было лицо певицы. Она смотрела на него уставшими, окруженными морщинками глазами, его маленькое тело обвивали тонкие красивые руки и во сне ему показалось, что все наконец встало на свои места. Будто он всю жизнь не мог раскрыть тайну своей матери, но теперь наконец-то узнал правду - она, мама, всегда была рядом, в лице этой женщины, которую он охранял. Его озарило это осознание, переполнило ощущение сложившегося паззла, и он проснулся задолго до рассвета.
Дождь стих, лишь редкие его капли падали на крышу с деревьев.
Ночь была пронзительно тихой, дом молчал.
Шиноби умели жить интуицией, прислушиваться к смутному путеводному шепоту - он вел через сражения и смерть, заставлял открыть глаза, когда приближалась опасность, отпрянуть, когда она еще не успела схватить за ноги.
Какаши проснулся резко, будто кто-то тряхнул его за плечо и все в комнате говорило ему - иди.
Иди.
Иди.
Он подождал несколько секунд, загнал сердце в привычную клетку ритма. Какаши не любил терять контроль и не терпел, когда служащее ему тело переставало подчиняться. Он опустил ноги вниз, смахнул с себя пелену недолгого поверхностного сна. Узкая койка тихонько скрипнула и этот звук резанул воздух, как взмах острого клинка.
Предчувствие сковало живот. Он вдруг стал двигаться и чувствовать отдельно от Какаши, обдало его живым, чувственным шевелением, всполохом волнительных эмоций, мучительно-сладкой негой. Сердце снова набрало обороты.
Что это такое? Что, оружие, ты снова начало давать сбой?
Словно он снова стал тонко чувствующим мальчиком, который волновался перед экзаменами, ждал отца, волновался, когда тот опаздывал, боялся засыпать в пустом доме.
Какаши прикрыл глаза, все понимая.
Ему нужно идти. Это то самое время, ради которого разгорелась эта беспокойная ночь. Ветки скрипнули о стекло. Лунный свет лизнул стены своей полупрозрачной рябью.
Какаши перевел дух перед прыжком, точно зная, что он упадет.
Его следы уже существовали в темном коридоре, ждали его, вели вперед, были наэлектризованными - он шел, ни на миллиметр ни отклоняясь от курса.
Седзи открылись бесшумно - Какаши было бы проще, издай они хоть какой-то звук.
Он не замер ни на секунду.
Быстро пересек комнату, скинул легкое одеяло с чужого тела, притянул его к себе.
Его тут же встретили холодные губы - не мешкая и не мелочась, будто певица только и ждала этой минуты с самого начала ночи, не смыкая глаз, точно зная – он придет.
Она целовала его страстно, как целуют бывалых любовников. Влажные губы скользили по кончику носа охранника, чуть заросшим щекам, подбородку, вбирали чужой язык, были податливыми и свободными.
Какаши чувствовал мелкую дрожь во всем теле, когда ложился сверху, всерьез волнуясь, что она почувствует.
Женское тело, как он и грезил, было чутким, мягким и нежным – она обивала его, подобно маслу, ее поцелуи напоминали ожог.
Он будто прикоснулся к сердцевине своей жизни, к ее обжигающему поразительному эпицентру и ему вдруг достались те чувства, которые от него всю жизнь прятали.
Была певица – ее голая кожа, разметавшаяся сетка волос, тонкий запах пота и сна, опущенного вниз рубильника, - он вжимался в ее тело, вжимался в себя самого, свою потерянную мать, свое бездарное отрочество, свои ошибки, уклады и книжки, он стонал, вместе с рукой запуская в ее волосы собственное горе, лютую боль, изожравшую его без остатка жизнь.
При взгляде на затянутое поволокой лицо певицы по солнечному сплетению прокатилась тошнота. Желудок подпрыгнул. Распахнув губы, на него смотрела мать из сна – вечно мертвая для него, безвозвратно неживая.
От этого вида возбуждение еще больше стиснуло живот, накалило тяжесть в паху – он зажмурился, опуская себя в океан безликой нежности, трогательно щиплющей боли, - он не спал с ней, не делал то, что с другими десятками женщин, - он ее касался, через нее он пробился сквозь смерть, он снова был с ней, в этом громадном неразличимом тепле, бесконечно темной пустоте, свободной и легкой.
Какаши поцеловал ее, но теперь – иначе. Почувствовавшая это певица на миг замерла, ее рука – самое нежное из всего существующего, - прошлась по его шее, остановившись на затылке.
Теперь охранник дрожал бесстыдно, явно, так крупно, что певица сжала его в объятиях, вдавливая в него все тело. Сдирая с него футболку, она целовала его шею и щеки, а затем, когда полоска ткань скользнула между их лицами, они жадно припали друг к другу, будто та хотела их разлучить.
Какаши казалось, что его сердце долбится оглушительно, непростительно громко. Он сжимал ее кожу губами, оттягивал, прикусывал, слушал ее стоны, продолжал дрожать, скользил по ней всем телом, чувствуя, как все вокруг становится ее запахом, ее теплом, их общностью, его прикосновением к матери.
Он тяжело толкнулся. Певица вскрикнула, впиваясь ногтями в его плечо.
От этого выкрика Какаши вздрогнул, совсем переставая понимать, что с ним происходит. Спал он или нет – все происходящее было ножом, которое резало его жизнь на до и после.
Стоны певицы становились громче, ее округлая грудь подпрыгивала от каждого толчка, Какашидержал ее за бедра.
Она распахнула глаза, когда что-то капнуло ей на лицо.
Певица зажмурилась, чтобы не смущать охранника – пусть его слезы падают на нее сверху, разбиваясь о тонкую кожу.
Пусть.
- Ты готова уехать?
- Да.
- Тебя ждут?
Ее голос осел.
- Всегда ждут.
- Мужчина?
- Да.
- Ему повезло с тобой.
Певица усмехнулась.
- Еще одна моя глупая недостижимая мечта.
- Знаешь, хорошо, когда они есть.
- У тебя нет?
- Никаких.
- Спокойно, должно быть.
Какаши задумался. Собственная жизнь - котлован, выеденный взрывом кратер, обломки, оставшиеся после крушения, - показалась ему еще больше пустой и отвратительной. Он не хотел возвращаться. Ему было не к кому.
- Да. Спокойно.
- Завидую. Пожертвуй ты мне хоть день своего покоя, я была бы самым счастливым человеком на земле.
Какаши прислонился губами к ее лбу.
- Жертвую тебе все дни своего покоя.
Они высадились у резиденции Хокаге.
Теперь она не противилась и Какаши сразу помог ей с чемоданами. Мужчина, встречающий ее у главных дверей, задержал на Хатаке пристальный взгляд.
Опасный вид, но совершенно безобидный характер - его выдавали взволнованные живые глаза. Он держался молодцом и почти не дрогнул, но Какашиувидел тень улыбки, проблеск радости на его лице – он действительно ее ждал.
Рядом с ним певица выглядела совсем маленькой и хрупкой – она неторопливо покидала повозку, не смотрела на него раньше положенного, но, когда обернулась, порывисто бросилась к нему - не смогла скрыть восторга и спешки.
Будто совсем еще девочка…
Наверняка сердце певицы сейчас колотится так же, как и его, когда он целовал ее.
Какаши было приятно видеть, как эти двое рады друг другу.
Прощаться было ни к чему.
Он бросил последний взгляд на тонкую спину, широкую шляпу, волны рыжих волос – на все то, что он терял навсегда.
Пошел в противоположную от резиденции сторону, свернул в узкий проулок, жадно вдыхая запах дома.
Он вернется в свою квартиру, постирает одежду, уберется, приготовит еду. Он попробует начать все заново, как-то иначе. И может быть, в этот раз все удастся.
Коноха запустила в него свои закатные лучи. В воздухе от его неторопливых шагов поднимались всполохи пыли.