В самой страсти цепь привычки
Я с трудом ношу –
И на крылья вольной птички
С завистью гляжу.
Сколько воздуха, простора,
Недоступного для взора,
Свод небес открыл!
Я летал бы скоро-скоро,
Если б птичкой был!
— Почему? Она говорит едва слышно, словно сквозь вату. Или дело не в звуках, а в восприятии? Как если бы кто-то залепил уши воском, создал преграду между нею и остальным миром. Будто прочной решетки камеры недостаточно. — Почему? Лицо Рене сродни старой бумаге: помятой и вновь расправленной. Вокруг рта и на лбу залегли глубокие заломы, кожа нездорово блестит. Или всему виной тусклый потолочный свет? Вопрос «почему» звучит в третий раз. Рене не желает отступать. Бонна молчит. Слова внутри все копятся, копятся, сливаются в один бессмысленный ком из восклицаний и обвинений, без начала и конца. Говорят, каждому с рождения дается выбор. Она бы поспорила. В конечном счете все сводится к быстрой проходке сквозь темные коридоры к чему-то печальному под названием брак. Можно отказаться, но тогда тьма наступит еще раньше: тебя просто вычеркнут из мира, спишут со счетов, как списывают старые вещи. Ей не хотелось превращаться в вещь. Будь Бонна посмелее, прояви она твердость характера, возможно и отстояла бы свое право на существование вне предписаний двора. Но не хватило: удачи, везения, упорства. Ей всегда чего-то не хватало. Может, поэтому она сейчас по ту сторону решетки. Сложно сказать, понимает ли Рене хотя бы на четверть истинную причину неудачной попытки отравления? — Мне хотелось доказать, что я чего-то стою, — мысленно отвечает Бонна, — мне хотелось быть как ты. И вот, к чему это привело. Рене наверняка считает, что проявила к ней сострадание. Приятно думать о собственном милосердии и спасенной душе, единожды свернувшей не туда, вот только подобное показное благородство ничуть не лучше смертного приговора. Очередная иллюзия выбора — не Рене, славящейся своей легкостью и добротой, отправлять Бонну на плаху. Королевской любимице, всем довольной, все получившей, не пристало принимать такие решения. Настаивай она на казни, ее репутация неизбежно бы пошатнулась, пошли пересуды и кривотолки. Одно неосторожное движение, несколько неверных шагов, и у тебя нет ничего, даже чести. Ты себе не принадлежишь. Вот ответ на вопрос Рене «почему», горький и отчаянный. Из тени неслышно выступает Александр. Он и правда похож на гепарда, почти бесшумен, Бонна угадывает его шаги по едва заметному колебанию воздуха. Лицо и поза камердинера кажутся расслабленными, и лишь стиснутая нижняя челюсть выдает душевное волнение. Неужели он боится, что Бонна способна причинить Рене вред? Здесь, в камере, обессиленная и признавшая свое поражение? Испуг выдает Александра с головой, весь его облик говорит о любви к мадемуазель де Ноай, признание отражается от стен темницы эхом неясных шорохов. Рене приручила и его, как приручают дикую зверушку: обычно застегнутый на все пуговицы Александр сегодня непривычно не собран, ворот блузы широко распахнут, открывая белизну яремной ямки в вырезе ключиц. Рене каким-то образом выдернула месье Бонтана из персонального ада, остановила бесконечный танец на углях самобичевания и осуждения. Бонна невольно любуется королевским камердинером: даже уставший, будучи в раздрае, он ей мил. Рене отняла и его, пусть Александра у Бонны никогда и не было. Сплошные иллюзии, рассыпавшийся карточный домик, убранная на дальнюю полку вещь. Она вспоминает мать: нечеткий проблеск света в аромате лимонной вербены, вспоминает отца — ярость и злость в удушливом облаке пота и скисшего молока, вспоминает королеву Анну, что по-своему, но была к ней добра — запах увядших фрезий из брошенного на туалетном столике раскрытого помандера, вспоминает весь Версаль, где щедро переплелись внешнее величие и духовная скудность. Клубок противоречий с небрежно вытянутой мойрами нитью — ее судьбой. Осталось лишь разрубить. Она, Бонна де Понс Эдикур, сама себе палач и судья. — Мадемуазель, — рука Александра соскальзывает с грязной решетки, он смотрит на нее все с тем же ненавистным состраданием, что и Рене, и добавляет чуть тише, интимней, — Бонна… Она отшатывается. Ловушка. Александр и Рене — спевшийся дуэт королевских шпионов, что им от нее нужно? Вырвать признание? Но в чем, в чем? Становится тяжело дышать, в камере такой спертый воздух. Только бы открыть окно, неужели здесь нет окон? Ее заперли как какую-то несчастную птицу, и насмехаются, заставляют петь, не налив воды, не насыпав зерна. Пусть оно, но дайте же воздуха. Бонна оседает на каменный пол. — Александр, яд! — голос Рене взлетает над Бастилией подстреленной куропаткой. — Она приняла яд! Зовите лекаря! Отчаяние в ее голосе похоже на искреннее. Неужели они и вправду ее жалели? Мир озаряется яркой вспышкой: багровые отсветы ложатся на вековые плиты, отражаясь в похожих на абрикосовые косточки глазах, переливаются и гаснут. Где-то далеко слышны шаги Александра, крики Рене и шум улицы. А потом все исчезает, словно ничего и не было, лишь где-то в чаще леса неузнанная невидимая птица поет свою прощальную песню.