***
Поначалу добраться до Кальдмеера не было возможности. Его охраняли сперва положение военнопленного, а потом Вальдес. А ссориться с Бешеным из-за дрикса… не стоило. Но Вальдес не умел быть постоянным и свои игрушки забывал быстро. Достаточно просто подождать. Альмейда умел ждать, когда это было нужно. И этот раз не стал исключением. Вальдес устал от постной физиономии своего «гостя» уже через месяц и умчался к новым приключениям, прихватив молодого Фельсенбурга, но оставив Кальдмеера с его Эсператией и тоской. После этого забрать Ледяного из дома Вальдеса в крепость, а потом отдать под трибунал было несложно. И если приговор был ожидаемым, а вот то, к чему он привел, — нет. Кальдмеер стоял перед судом спокойно ипрямо, словно на шканцах своей «Ноордкроне». И он совершенно не походил на того человека, которого Альмейда забрал из дома Вальдеса. Тот даже не посмел возразить, когда ему не позволили взять с собой в крепость Эсператию. Только чуть опустились плечи. Этому же Эсператия, похоже, была не нужна. Кальдмеер смотрел на мир и своих судей без вызова, без отрицания, но и без глухой беспросветной тоски и бездумного уже мертвого смирения. Словно холодные и сырые стены казематов, будто примочки лекаря, вытянули из него все, чем его так щедро одарили и враги, и родная страна. Он знал свою участь, но не смирился. Скорее уж принял. Но было чувство, что дай ему хоть проблеск шанса, он будет бороться. Шансов давать Альмейда не собирался, но так определенно было лучше. Казнь не должна походить на удар милосердия. Это наказание, а не помощь в избавлении от постылой жизни. Когда Кальдмееру зачитали приговор, он едва заметно склонил голову, давая понять, что услышал и понял. Вежливо уточнил дату казни и дадут ли ему возможность написать пару писем. И слегка удивленно, словно не ожидал такой милости, приподнял бровь на вопрос о последнем желании. А потом, после нескольких почему-то показавшихся бесконечно долгими мгновений размышлений, в серых глазах взметнулись шальные серебряные костры. Разом. Мгновенно. Точно рухнула какая-то преграда, удерживавшая их до этого. По замершему то ли в испуге, то ли в неверии залу прокатился и эхом отразился от стен веселый смех кэцхен, словно они одобряли то, что сказал Ледяной, хотя Альмейда впоследствии не был уверен, что этот смех слышал еще кто-то, кроме него самого. Он во все глаза смотрел на стоявшего перед ним мужчину и не мог поверить собственным ушам. — Что вы сказали? — Вы прекрасно все поняли, адмирал Альмейда. Мое последнее желание — провести ночь перед казнью с вами. Горло тогда сжала удавка безвыходности. Последнее желание приговоренного нельзя не исполнить. Даже такое.***
И вот теперь Рамон Альмейда стоит посреди собственной спальни и смотрит, как Кальдмеер растирает запястья. Конвойные вышли, прихватив с собой кандалы. Дверь глухо хлопнула за их спинами. Медлить дольше нет смысла. — И какую роль вы предпочитаете в постели? — спрашивать такое просто в лоб, не между поцелуями и ласками, кажется неправильно и пошло. Но что еще можно сказать в их положении, Альмейда не представляет. — С вами — никакую, — вновь ошарашивает его Кальдмеер. — Я не насильник и не собираюсь им становиться. Даже в свою последнюю ночь. В постели я предпочитаю тех, кто во мн заинтересован. А вы явно не из них. — Тогда зачем все это?! — Дурная шутка. Маленькая гадость, оставшаяся мне доступной, — едва заметно улыбнувшись, отвечает Ледяной. И глаза застилает красная пелена бешенства. Рука сжимает чужое горло, раньше чем разум успевает остановить тело. Кальдмеер хоть и оказывается прижат к стене, но по-прежнему спокоен. — Если вы продолжите в том же духе, то лишите работы палача, — говорит он почти ровно. И Альмейда разжимает пальцы. — Не боитесь мести за эту маленькую шутку? — Завтра мне будет уже все равно. Жены и детей у меня нет. До моих родных вам не добраться. Так что нет. — Остаются еще берега кесарии. — А на них вы и так придете. И Альмейда отступает. Ему действительно нечем угрожать уже почти мертвецу. — Зачем? — повторяет он вопрос. — Мне была любопытна ваша реакция. Честно говоря, я думал, что вы откажетесь. — Я не имел права. — Простите? По загривку пробегает холодок. Ледяной не знал?... — По нашим обычаям отказать приговоренному в последнем желании можно только, если он потребует чью-то жизнь или нарушение присяги. Но ни в чем более. По суровому лицу Кальдмеера пробегает тень то ли раздражения, то ли сожаления. — Вот как? Я этого не знал. У нас человек, к которому обращено последнее желание, в праве отказаться. Прошу прощения. Гадость вышла… намного более гадостной, чем я планировал. Все еще клокочущая ярость стекает, как волна с палубы. Альмейда устало трет лицо. — В любом случае свое желание вы высказали, и мне придется его исполнить. Ледяной смотрит на него изумленно, а потом внезапно фыркает и смеется. Смех обрывается кашлем, — Кальдмеер все же трет шею, на которой к утру должны будут проступить следы от пальцев. А потом на них ляжет петля веревки. — Альмейда, только не говорите, что не умеете понимать сказанное буквально или творчески переосмысливать, — наконец откашлявшись, говорит Кальдмеер. — «Провести вместе ночь» не обязательно значит «разделить постель». Достаточно просто побыть в одной комнате до утра. Вашей репутации все равно будет нанесен определенный урон, но здесь уже ничего не поделать. Знал бы я раньше об этой разнице в обычаях, не стал бы о таком просить. — У вас нет причин меня щадить, — говорит Альмейда. — Но и причин поступать низко у меня тоже нет, — возражает Ледяной. На самом деле есть, хотя Кальдмеер отказывается это понимать. Но Альмейда склоняет голову, принимая сказанное. Неопределенность, ожидание и вспышка ярости внезапно вымотали его. В голове теперь гулко и пусто. Даже жажда мести, не ослаблявшая своей хватки все эти месяцы, опустилась на самое дно сознания и задремала там, свернувшись клубочком, словно кошка. Кальдмеер наконец отлипает от стены, в которую его с такой злостью впечатал марикьяре, и подходит к окну. — По крайней мере эту ночь я проведу не в камере, — говорит он. — Там окно высоко. Совсем не видно моря… На его лице Альмейда замечает тоску. Не ту, что была в доме Вальдеса, а другую. Ту, что знакома каждому моряку, — по скрипу снастей, по качающейся зыбкой палубе под ногами, по соленому ветру, треплющему волосы, по брызгам, летящим в лицо, по бездонной воде под килем корабля, по штормам и штилям. По морю. Кальдмеер почти год не выходил в море. То последнее плавание, закончившееся в доме Вальдеса, — не в счет. А посадить его в подвальную камеру приказал сам Альмейда. — Хотите вина? — спрашивает он. Кальдмеер оглядывается через плечо. — Благодарю. Не откажусь. Густая, почти черная «Дурная кровь» даже не льется — скользит в бокалы, распространяя вокруг терпкий и острый запах. Альмейда передает один бокал Ледяному, а сам со вторым опускается в кресло у холодного не горящего камина. — А как вы попали на флот? — интересуется он, больше чтобы скоротать время, чем действительно желая знать. У них впереди длинная пустая ночь, и разговор о прошлом — не самый худший способ ее заполнить. — Если я правильно помню донесения, вы родились в Эзелхарде. Это довольно далеко от моря. — Да, далековато, — едва заметно улыбается Кальдмеер. — Мне было восемь, когда мы с отцом отправились в Ставорен. Это маленький городок на побережье, недалеко от Метхенберга. Для мальчишки, не знавшего ничего дальше родного родных мест, это было путешествие почти на край мира. В Ставорене я впервые увидел море и понял, что не смогу жить без него. — И вы остались там. — Нет. Вернулся домой с отцом. Три года боролся с собой и со своими страхами, а потом сбежал из дома и отправился к морю. В Метхенберг. Добраться туда без денег, без надёжных попутчиков было нелёгкой задачей для ребёнка. Но мысли вернуться так и не возникало. Мне казалось, что если сдаться сейчас, то потом второго шанса уже не будет. Море не простит слабости и трусости. «Оно и не прощает, — думает Альмейда. — Только вот выросший в глубине суши мальчишка не мог знать то, чему марикьяре учат с пеленок. Но понял, почувствовал, потому что море было его сутью». — Добравшись до Метхенберга, — продолжает между тем Кальдмеер, — я нанялся на рыбацкую шхуну. Старое корыто, как я теперь понимаю, но тогда «Брунгильда» казалась мне лучшим кораблем на свете. Снова едва заметная улыбка изгибает бледные губы. — И капитан у нее был хороший. Многих моряков я знал потом, но самые важные уроки мне преподал Герхард Вагнер. Без него, наверное, и меня не было бы… Кальдмеер говорит негромко, глядя, как сумерки за окном переходят в ночь, но вряд ли улавливая эту перемену. Его взгляд сейчас обращен много дальше. За море, в другую страну, в его собственное прошлое. И рассказ об этом прошлом — о радостях и горестях, о победах и поражениях, о любви, ненависти, равнодушии, предательстве и верности, об ошибках и удачах — слишком похож на исповедь, которую у Альмейды нет права принять ни по одному из существующих законов и обычаев. Но и прервать собирающего свою жизнь, словно жемчуг на нитку, Кальдмеера он не смеет. Слишком драгоценен этот дар, отданный непонятно по какой причине абсолютно точно не тому, кому стоило бы приносить такие дары. Вальдес оценил бы его лучше. А может быть, и нет. Ведь он все же уехал, оставил Кальдмеера на растерзание и ему самому и Альмейде, хотя кому как не Бешеному знать своего командира, знать, насколько тот не любит невыполненных приказов. И Альмейда слушает тихие слова, падающие в пустоту, и ему кажется, что он начинает понимать Вальдеса, и одновременно — что перестал его понимать вообще. Кальдмеер заслуживает того, чтобы за него поднимали райос, и не заслуживает того, чтобы его оставляли и забывали. И Альмейде почти жаль, что все так сложилось, что он позволил мести и злости взять верх над собой. Но сожаления бессмысленны. Приговор трибунала может отменить либо король, либо регент, либо проэмперадор. Кальдмеер заканчивает свой рассказ ближе к середине ночи. Некоторое время молчит, крутит в пальцах почти полный бокал, словно перебирает связанную нить воспоминаний еще раз, прежде чем окончательно отдать. Потом встряхивается и поворачивается к Альмейде. В тусклом свете умирающей луны выражения его лица почти нельзя различить. — Простите, что-то я разошелся. Нагрузил вас ненужными подробностями. — Не стоит, — возражает Альмейда. — Это было интересно. У вас была достойная жизнь. — Да. Была, — кивает Ледяной. Альмейда поднимается, тяжело и неохотно. Но у них еще есть полночи, которые надо чем-то занять. И он, кажется, знает чем. Из окон его спальни моря тоже почти не видно. Мешает разросшийся сад. Альмейда бесшумно выходит в соседнюю комнату и возвращается с плащом, который протягивает Кальдмееру. — Наденьте и накиньте капюшон. Ледяной ставит бокал на подоконник, выполняет сказанное без слов и без вопросов и так же молча идет за Альмейдой. Выйти из собственного дома незамеченным и вывести кого-то не так уж и сложно. Пройти через сад к дальней калитке — дело нескольких минут. Да и идти недалеко, потому что за ней небольшой спуск и основная цель прогулки — берег. И море. Свое потрясение Кальдмеер выдает только тихим вздохом. Альмейда ловит его благодарный взгляд и надеется, что в словах эта благодарность выражена не будет. Слишком резко и слишком неправильно это прозвучит. Но Ледяной, кажется, и сам это понимает. Они в молчании гуляют по берегу до рассвета, двое мужчин, враги, жизнь одного из которых закончится через несколько часов. А потом, так же в молчании, возвращаются в пустую темную спальню. Там Кальдмеер снимает плащ и отдает его Альмейде. — Благодарю, адмирал Альмейда. И за эту прогулку, и за эту ночь. Я получил больше, чем ожидал, и чем вправе был рассчитывать. Альмейда не знает, что ему ответить. Но Ледяной и не ждет ответа. — Выполните одну мою просьбу, — вместо этого говорит он и, дождавшись кивка, продолжает: — Заберите из дома Вальдеса Эсператию, сами, или пошлите кого-то, и сожгите ее где-нибудь подальше от людей. — Простите?! — изумление марикьяре, наверное, можно потрогать руками. — Есть у меня предположение, что книга отравлена. Я только в крепости это заподозрил, когда голова прояснилась. До этого все было как в тумане почти с самого обмена. Поэтому благодарить вас я должен и за свой вернувшийся разум. — Вас подтравливали… — Похоже, да. Так что возьмите перчатки и постарайтесь не наглотаться дыма, когда будете жечь. Это объясняет все изменения, произошедшие с Кальдмеером: и абсолютную апатию и тоску, когда за ним пришли, чтобы увести в крепость, и готовность драться и ледяной спокойствие на суде. — Я вас услышал. Сделаю, — обещает Альмейда. В дверь деликатно стучат. Оба оглядываются на стук. Альмейда смотрит на Ледяного, словно предлагая продлить мгновения, но тот качает головой. Тогда марикьяре отправляет плащ под кровать — не стоит кому бы то ни было знать, что эту ночь Кальдмеер провел не только в этой спальне, — и открывает дверь. В комнату снова входят конвойные во главе с Лаузеном. Начальник гарнизона цепко оглядывает своего адмирала, потом Кальдмеера и слегка расслабляется, убедившись, что оба живы и на первый взгляд здоровы. На Кальдмеера снова надевают кандалы и ведут прочь. На пороге Ледяной останавливается и оглядывается. — Прощайте, адмирал Альмейда. Для меня было честью иметь вас своим врагом. И примите мою благодарность за то, что все-таки меня казнят не на родине. И снова не дожидаясь ответа, он кивает конвойным и уходит. Дождавшись, когда затихнут шаги в коридоре, Альмейда подходит к столику с вином, наливает себе бокал, подносит к губам. Взгляд цепляется за оставленный Кальдмеером ровно такой же бокал на подоконнике. Почти полный. От тяжелого яркого запаха «Дурной крови» становится тошно. И Альмейда, резко развернувшись, швыряет бокал в стену. Кошки бы драли Ледяного, который умеет влезать под кожу, даже не пытаясь это сделать! Да что там, даже не зная об этом! Сейчас Альмейда как никогда понимает и тех, кто шел за него на смерть, и тех, кто ненавидел.***
День пасмурный и холодноватый для лета. Низкие тучи навевают мысли о скором дожде. Но на площади много народа. Казни в Хексберге все же случаются нечасто. А уж казни чужаков и того реже. Всем любопытно посмотреть. И Альмейда ощущает от этого странное раздражение. А вот Кальдмееру, похоже, все равно. Его лицо, когда он идет сквозь толпу в сопровождении конвоя, совершенно невозмутимо. Он ровно держит спину, и голова его высоко поднята. Странно, но в гуле толпы Альмейда не слышит ненависти. Да и ни один гнилой овощ не кинут в приговоренного. Как бы там ни было, Хексберг умеет уважать своих врагов. Так же спокойно Кальдмеер поднимается на помост. И доски не скрипят под его весом. На Марикьяре и в Кэналлоа эшафоты специально сколачивают так, чтобы они звучали, когда на них поднимаются. Считается, что скрип зовет быструю смерть. Если эшафот молчит, то легкой смерти у казнимого не будет. Ледяной вежливо кивает палачу и после короткого тихого вопроса отходит на дальний край и опускается на колени, слонив голову и сложив руки в молитвенном жесте. Тихо звякают цепи. Толпа затихает, оставляя дриксенца один на один с его богом. Но молитва длится недолго. Ледяной поднимается и становится под петлей. Герольд еще раз зачитывает приговор. С Кальдмеера снимают кандалы, чтобы завести руки назад и теперь уже связать веревкой. Тоже традиция. Палач накидывает ему на шею петлю — та действительно ложится на свежие синяки — и отходит к рычагу. Но прежде ставит на помост песочные часы. Наступают бесконечно долгие пять минут. Последние пять минут надежды, когда еще может случиться чудо. Но Кальдмеер явно не ждет чудес. Он стоит ровно и все так же невозмутимо и почти безмятежно смотрит вдаль, на море, которое с площади для казней видно очень хорошо. И его поза до отвращения похожа на ту, в какой он стоял на палубе своего флагмана в последнем бою. Возможно, сейчас он и видит ее, свою «Ноордкроне», и готовится снова взойти на ее борт. Теперь уже навсегда. Альмейда с силой сжимает кулак и заставляет себя отвести взгляд от лица Ледяного. Но глазам больше не за что зацепиться. Разве что за песочные часы. И Альмейда смотрит, как утекает песок, отсчитывая последние мгновения жизни очень сильного, очень достойного, очень благородного и бесконечно верного человека. Мгновения, когда еще может случиться чудо. Но чудес не бывает. Не примчится вестовой с королевским помилованием, нет сейчас в стране короля, а регентов несколько, и даже если удастся разобраться, какой настоящий, им все равно нет дела до бывшего дриксенского адмирала. А кроме этого, что может помочь? Разве что… Мысль продирает холодом по позвоночнику. И Альмейда, не давая себе задуматься и просчитать последствия, делает шаг вперед. — Я, Рамон Альмейда, беру этого человека в законные супруги. Разве что кто-то захочет связать свою жизнь с приговоренным. И благослови Ушедшие Франциска, который приравнял этот обычай к закону, но то ли забыл, то ли не захотел уточнить что пол приговоренного, что пол того, кто захочет взять его в супруги. Последние песчинки бесшумно упали в нижнюю часть часов. Над площадью на несколько бесконечно долгих мгновений повисает абсолютная тишина, в которой не слышно, кажется, даже дыхания. И которую нарушает резкий шёпот стоящего за спиной Берлинги: — Рамон, совсем спятил?! Или настолько незабываемая ночь выдалась?! Шепот у Себастьяна получается весьма относительным: во-первых, он — моряк, привыкший перекрикивать шторма, а во-вторых, на площади действительно очень и очень тихо. Но Альмейде все равно. Он чувствует себя так, словно снова оказался в открытом море на палубе угнанной «Каммористы», когда уже ничего не страшно, есть лишь цель и весёлый злой кураж. И вернуться назад невозможно, но зато полная, абсолютная свобода. И все теперь зависит только от него самого и тех, кто рядом. Первым, как ни странно, приходит в себя Ледяной. Он резко поворачивается, не обращая внимания на петлю, и в его глазах сверкает россыпью самородного серебра откровенное бешенство, яркое и красивое. — По-моему, вы ошиблись, господин Первый адмирал, — вопреки блеску серебра в глазах, голос Кальдмеера звучит идеально ровно, — я не дама, да и вы, насколько мне известно, тоже. Кое-где в толпе раздаются смешки, которые прекращает глубокий голос дора Анхеля Наваса, главного палача Хексберг. — Это имело бы значение, если бы вы захотели связать свои судьбы в любом из храмов Золотых Земель. Но когда в действие вступает право капитанов или право палачей, многое теряет значение. И в Дриксен, насколько мне известно, тоже. Поднимайся сюда, Рамон из дома Альмейда, если твердо решил. Под его ногой ступени тоже не скрипят. И Альмейда считает это добрым знаком. Кажется, смерть собирается сегодня не просто чуть опоздать, а совсем отказаться от посещения Хексберг. Альмейда становится напротив Кальдмеера. Теперь между ними петля, которую, пока Альмейда поднимался, дор Навас снял с шеи дриксенца. Он разрезал и веревку на руках Ледяного. И теперь Кальдмеер снова безотчетно трет запястья, настороженно следя за каждым движением марикьяре. — Я не дам своего согласия, — все так же ровно говорит Ледяной. Дор Анхель качает головой. — Боюсь, что это тоже не имеет значения. Жизнь всегда предпочтительней смерти. А Альмейда не может отказать себе в удовольствии поддеть Кальдмеера. Да, это мелко и в чем-то даже подло, но его уже несет. В конце концов, не одному же Себастьяну шутить на эту тему. — Неужели прошлая ночь была настолько плоха, господин Кальдмеер? Я вас так разочаровал, что смерть предпочтительней брака со мной? Реакция Кальдмеера превосходит все ожидания. Почему-то именно эта издевка пробивает его ледяную броню. И серебряное пламя наконец выплескивается в окружающий мир. — Разочаровать вы меня не разочаровали, — фыркает Ледяной. — Но удивили изрядно. Столько усилий, чтобы затащить меня под венец? Серьезно? По площади снова прокатываются смешки. — Так по-другому бы не получилось, — обезоруживающе улыбается Альмейда. — Да и вы бы не согласились. Смешки набирают силу и перерастают в уже полноценный хохот. — Марикьяре! — кривится Кальдмеер. — Не того у вас Бешеным назвали. А Кальдмеер, выждав, когда смех станет тише, добавляет еще несколько слов на дриксен. Все еще безукоризненно ровно и невозмутимо. Площадь снова взрывается хохотом. Все же когда учишь чужой язык не по книгам и не с приглашенными мэтрами, а в портовых городах, одними из первых, что усваиваешь, становятся разнообразные ругательства. И если сам Альмейда смог перевести хорошо если половину, то люди на площади явно поняли больше. И выданное Кальдмеером описание то ли ситуации, то ли марикьяре было явно очень красноречиво. Хотя не сказать, чтобы оно нуждалось в переводе. И так можно с уверенностью сказать, что настолько грязных ругательств Рамон Альмейда в свой адрес еще не слышал. Впрочем, заслужил. Альмейда усмехается и кивает палачу. Дор Анхель обходит Кальдмеера и становится так, чтобы оказаться между ним и Альмейдой и чуть позади обоих. Почти как священник. Чтобы всей площади было видно. Дор Анхель дожидается, пока стихнет хохот и снова воцарится тишина, еще секунду медлит, словно собираясь с мыслями, хотя может, действительно собирается, — не так уж часто палачам выпадает шанс не забрать жизнь, а спасти ее, — и начинает говорить. Слова падают в молчание площади, как капли дождя в море. И так же, как море, площадь, а может быть, и город, поглощает их, делает неотъемлемой частью себя, не позволяя отступить. У палачей свой вариант свадебной церемонии. Согласие будущих супругов в ней не требуется. Наверное, к счастью. Ведь Кальдмеер действительно не ответил бы «да». Единственный вопрос в ней — есть ли среди присутствующих тех, кто может сказать, почему брак не может быть совершен. И снова тяжелое ожидание. Снова долгие минут, сыплющиеся серым песком в часах. Кальдмеер опять надел свою ледяную броню, и серебряные костры в его глазах погасли. И Альмейде почти жаль их пламени. Последние песчинки, как и бесконечность назад, падают в нижнюю часть часов. Дор Анхель поднимает руки и срезает петлю, что все еще висит между ними. Скользящий узел легко расходится под пальцами, превращая орудие смерти в обычную веревку. Дор Анхель крепко берет их правые руки — Альмейда почти уверен, что Кальдмеер отдернет ладонь, но тот стоит не шевелясь. Словно ледяная статуя. Жесткая пеньковая веревка перехлестывает запястья — в этом ритуале нет браслетов, здесь символ смерти становится символом жизни — и стягивает их. Дор Анхель делает еще один перехлест и связывает концы. И не просто узлом, а грейпвайном. Его редко используют в море — пока он свежий, его еще можно развязать, но стоит дать самую малую нагрузку, затягивается намертво, только резать. — Объявляю вас супругами, — торжественно говорит дор Анхель. — Отныне у вас одна жизнь на двоих. Отступившая Смерть тому свидетель. Безбрежное море тому свидетель. Город тому свидетель. Люди, собравшиеся здесь, тому свидетели, — он делает паузу и добавляет с неприкрытой усмешкой: — Можете поцеловать друг друга. Это уже очень похоже на откровенное издевательство, но площадь взрывается громкими поздравительными криками, и ритуал нужно выполнить до конца. Так что Альмейда наклоняется и касается губами губ Ледяного. Он ждет, что Кальдмеер как минимум отвернется. Но Ледяной до такого не опускается. Он все так же стоит неподвижно. Только в глазах снова пылает раскаленным серебром обещание смерти. А над площадью, перекрывая шум толпы, звенят колокольчики, тоже серебряные и раскаленные, и поднявшийся ветер теребит волосы и треплет полы одежды. Дор Анхель улыбается и разрезает веревку стягивающую их руки, оставив нетронутым узел, и снова обвивает получившимися половинками запястья, теперь уже по отдельности. Потом, положив им руки на плечи, мягко подталкивает к лестнице. Альмейда спускается и оглядывается. Ледяной все с тем же непроницаемым выражением лица следует за ним. И марикьяре отдал бы многое, чтобы узнать его мысли. Дорога домой — через весь ошарашенный, веселый, безумный, кидающий им под ноги цветы и монеты город — кажется бесконечно длинной. А дома, сдав своего теперь уже супруга на попечение слугам, Альмейда прячется в собственном кабинете от любопытных взглядов и шепотков. Жаль, что от себя самого не спрячешься. Очень хочется напиться в хлам, да только Альмейда давно усвоил, что пить можно с радости и в компании. Горе, злость и глупость вином не зальешь. Поэтому адмирал до вечера перебирает бумаги и выбирается наружу лишь, когда ворчание доры Элоисы, экономки, что служит его семье уже больше сорока лет, заставляет окончательно устыдиться. И в целом почтенная дора права — брак-то заключить смелости хватило, а вот позаботиться о супруге — уже нет. В комнаты, где разместили Ледяного, Альмейда идет как на казнь. А когда после короткого стука получает разрешение войти, то от одного взгляда на Кальдмеера начинает испытывать желание надавать самому себе оплеух. Ледяной стоит у окна, все еще в своей почти видимой броне, собранный и жесткий. И в то же время видно, что он напряжен, как якорная цепь в шторм. Почти на разрыв. На пределе прочности. — Кажется, — говорит он ровно и отстраненно, — теперь моя очередь спрашивать, какую роль вы предпочитаете в постели. Альмейде чудится, что ему дали пощечину. Что ж, заслужил. С эшафота они не сказали друг другу и слова. И объяснить своему, простите, Ушедшие, что таким дураком уродился, супругу у Первого адмирала Талига Рамона Альмейды яиц не хватило. А тот, разумеется, надумал себе всякого. «А ты бы на его месте не надумал?» — ехидно интересуется внутренний голос, до омерзения похожий на Вальдеса. — Ответ будет тот же. Как и вы, я предпочитаю в своей постели тех, кто во мне заинтересован. И это явно не вы, — отвечает Альмейда и добавляет уже мягче: — В этом доме вам ничего не грозит, господин Кальдмеер. Теперь он и ваш тоже. Кальдмеер устало прикрывает глаза. Всего на миг. Но этот момент показанной слабости о многом говорит. — Зачем вам весь этот фарс? — спрашивает он. Альмейда пожимает плечами и отвечает предельно честно: — Хотел бы я сам это знать. Могу только сказать, что не ради вашего унижения. Кальдмеер несколько бесконечно долгих мгновений молчит, потом кивает. — Пожалуй, даже верю. Что будем с этим всем делать? — Жить, — Альмейда снова пожимает плечами, — не думаю, что есть другие варианты. Разве что вы соберетесь сделать глупость. — Если вы о самоубийстве, то моя вера все еще при мне, — говорит Кальдмеер. — А если о том, чтобы стать вдовцом, то… — он делает паузу, касаясь шрама на щеке, и внезапно по бледным губам проскальзывает тень улыбки, — я подумаю. Альмейда фыркает и смеется. — Договорились. А пока спокойной ночи, — он поворачивается, чтобы уйти, но все же оглядывается через плечо. — Я буду рад, если вы составите мне компанию за завтраком. Только учтите, это предложение, а не приказ. Ледяной мягко склоняет голову, давая понять, что услышал. Но утром за завтраком его предсказуемо не оказывается. А на заданный вопрос слуги уведомляют Альмейду, что дор Олаф еще не выходил. От этого известия что-то тревожно скребет внутри. И марикьяре снова поднимается наверх. На осторожный стук никто не отзывается, и Альмейда аккуратно приоткрывает дверь. В комнате нет ничего из того, что опасался найти Альмейда, а Ледяной просто спит, обняв подушку, и даже во сне умудряется выглядеть уставшим. Альмейда запоздало соображает, что скорее всего предыдущая ночь была для него не первой без сна, что разминуться со своей смертью на несколько мгновений все же нелегко для любого человека, а оказаться в доме врага, в сомнительном статусе и с неясным будущим, и того тяжелее. Альмейда бесшумно доходит до кровати, бережно поправляет сползшее с плеч дриксенца одеяло, закрывая покрытую шрамами спину, и так же бесшумно выходит. Нужно дать распоряжение слугам, чтобы не тревожили Кальдмеера, пока сам не проснется. Да и по поводу его гардероба тоже. Да и врача к нему неплохо было бы пригласить, а то что-то некоторые шрамы у него больно свежие. А еще съездить в Адмиралтейство и объясниться с собственными офицерами, которые вчера хоть и не сказали ни слова, за исключением красочного высказывания Берлинги, но заслуживают услышать, какая шлея попала под хвост их альмиранте, от него самого. Хорошо хоть Вальдеса сейчас в городе нет. Да и Салину сам на Марикьяру отправил. Вот они бы точно и слова не дали сказать. Хотя что говорить, Альмейда и сам не знает, но надо же объяснить хоть что-то. И без того свадьба Первого адмирала Талига непременно станет анекдотом для всех Золотых Земель. Для Хексберг уже стала, вот к гадалке не ходи. А с Кальдмеером — с Кальдмеером они разберутся. Обязательно разберутся. Легко не будет, но… Разберутся.