0
17 июня 2024 г. в 21:10
Если ты создаешь что-то, во что вкладываешь всего себя, что-то, что обязано получиться идеальным, ты также должен понимать, что именно тогда материалы не будут поддаваться.
Глина сегодня кажется совершенно непокорной, она кусается, дергается и от малейшего вздоха заваливается. Габриэль терпелив, несомненно, но еще он опаздывает, а потому всего лишь мгновение — и он злится, комкает бывшую вазу в липкий комок. Оно шипит, не успев собраться, не то разочарованно, не то расслабленно.
Глиняник вздыхает и садится, прямо здесь, на полу, запрокинув голову к потолку. Покурить и продолжить. Где-то в студии дразнится дверь — подначивает, подбешивает скрипом и фактом, что Габриэль не найдет ее там, откуда слышен звук.
Это могло бы прозвучать насмешливо со стороны его музы, точно так же, как и резонно на его месте было бы взорваться, раскидать инструменты и разгромить мастерскую. Нет, это не так.
Потому что Габриэлю лучше знать, когда за насмешливой улыбкой существа стрекочет беспокойство, когда внезапное появление в его студии не попытка вывести из себя, а ласковая несуществующая рука, нашедшая место на его напряженных плечах. Он тяжело вздыхает и закрывает глаза, подчиняясь, и оно урчит и жужжит, изнутри гладит его черепную коробку.
Внезапно ему приходит мысль: если поднять руку, ухватиться за несуществующий мираж, он наконец найдет, как закончить эту работу. Он так и делает, с закрытыми глазами выставляет ладонь, медленно, разгибая пальцы и тянется, как струна. Всего на мгновение слышит игривый, ласковый смех, не то в голове, не то в реальности; чувствует, как пальцы натыкаются на что-то столь же мягкое, сколь мягка стекловата. Оно обвивается вокруг его руки, ползет по его венам, от пальцев к сердцу, от сердца в мозг. Там, прорастая из самого центра по нервным окончаниям мыслями и образами, которые недоступны другим людям, недоступны, думает Габриэль не без доли гордости, ведь они не поймут, что им и не нужно понимать. Он вздыхает, позволяя себе потеряться в предложенной его музой композиции, потеряться в мелодичном спиральном смехе, и потихоньку начать отличать один смех от другого.
Высокий и медленный — это вазы. Скрипучий и грохочущий — это лестницы. Похожий на шелест свежего чистого холста — картины. Но есть один, один который выделяется, и ни с чем не сравним. Он вскрывает его барабанные перепонки, как консервный нож, и просачивается в сознание, такой мелодичный, плавный и радостный, и Габриэль хватается за него, как утопающий, и оно счастливо улыбается ему.
Затем образы уходят, он не знает как долго это продолжалось, как долго по нервным окончаниям его стрекотали чужие мысли. Он приходит в себя на полу посреди мастерской, с кровью из носа и больными от улыбки скулами.
Он знает как закончить работу.
***
Майкл Шелли плачет, бьется об стены сужающихся и трясущихся коридоров, огрызается на чужое нечеловеческое сознание, скользнувшее в его мозг; оно скребется, скулит, умоляет выпустить. Да, верно, это оно плачет. Не Майкл.
Шелли, быть может, наивный дурак. Он, быть может, выглядит для всех, как олень в свете фар — как жертвенный ягненок, как позже отметит Майкл про себя язвительно, гадко улыбаясь в зеркало. Но он знал, что встретит там. Он уже встречал это, может, лишь какую-то малую часть — но этого было достаточно, чтобы уловить тонкую нить знакомого ужаса, когда они плыли на корабле в Землю Санникова. А потому будет цепляться за изворотливое сознание до последнего, соврав самому себе, соврав Искажению, соврав даже Es Mentiras.
Что-то меняется. Он чувствует укол боли, не в теле, не в себе, и оно скулит еще громче, разрывая его собственными руками живот. Майкл бы принял это за слепую ярость, за попытку просто навредить ему, но это кажется неправильным. Это другая эмоция, совсем другая. Майкл не может прекратить не плакать, но оплакивать. Руки обреченно опускаются, смиряясь.
Он не понимает в чем дело, почему ноги несут его куда-то сквозь судорожно дрожащие коридоры — к открытой двери, единственной открытой сейчас, он ловит чужеродную мысль. Майкл так отчаянно хочет туда попасть, что сопротивляться становится невозможно.
Майкл открывает незапертую дверь, и та скрипит так громко и жалобно, что это больно. Ему больно. Темное помещение, где предполагался свет софитов, свет для него, для него самого в самом центре внимания. Шелли бы и рад подумать, что это не так, что это точно не было сделано для него, но чужое всепоглощающее сознание давит настолько сильно, что остается только подчиниться. Его встретила тишина, пыль и сумрак. Не полный — в зал вливается немного света. Это неважно, думает Майкл, его больше волнует тишина. Отсутствие привычного мелодичного смеха, отсутствие взглядов, прикованных к ним. Сейчас все эти причудливые скульптуры и вазы разбиты, лестницы сгнили и в части из них ступеньки провалились так, что конструкция потеряла всякий смысл, картины иссохли и потрескались, лица на них больше не улыбаются ему, только смотрят безжизненным взглядом.
«Майкл» не знает, как долго оно извивалось и боролось за право на существование с теперь уже его собственным сознанием. Это делает только хуже, когда растерянные глаза находят на полу скрюченную приземистую фигуру в луже крови, его Глиняник, его мастер, его творец. Последнее, что отмечает угасающее под давлением чужих чувств сознание Майкла Шелли — то, как он бессильно стекает на колени перед холодным трупом, перед мертвым гениальным мозгом и воет так, что это слышит любое существо, когда-либо чувствовавшее на себе взгляд Это-Не-То-Чем-Является.
Искажение слышит, в такт его сдавленному и вымученному крику восторженно хохочет сама Ложь, и улыбается, от уха до уха, чувствуя, как тянется болезненно человеческая кожа, и смеется в ответ, поломанно и разбито, прыгая с октавы на октаву, искажая голос человека с именем Майкл Шелли так, как оно и должно звучать, и зал — склеп — принимает этот звук, отдаваясь невозможным эхом гораздо дальше своих пределов.