Если вырвать из Джинкс — Джинкс, Паудер не появится; голубые косы отрежешь до прически пикси — Паудер не вернётся, и ничего на свете не воскресит ее из пепла минувших лет. Как-то даже поэтично, но на деле поэтики особой в этом нет — только бесконечная, бездонная, безграничная подлость, мерзость, пустота и горечь. Пора принять как факт — Паудер умерла. Умерла много, много лет назад.
Восставшая с ее умирающего тела Джинкс не смогла сохранить того эфемерного "внутреннего ребенка"; не смогла сохранить семью, друзей, и прежде всего — то очаровательно искреннее желание всем помочь и всех спасти. Сделать так, как правильно.
Итак, Паудер мертва. Ее прощальный гимн исполнила пушка с самоцветом, которая разнесла в крошки зал собраний грёбаного Пилтовера. Отгремели фанфарами стёкла, скрипнули флейтами каркасы, барабанами настучали своё обломки плитки под аккомпанемент чужих (восхищённых) криков боли, страданий и горя.
Аминь.
Тогда, почти десять лет назад, подохли почти все советники и пострадали не подохшие; под завалами не выжил Джейс, а в госпитале захлебнулся кровью Виктор — и у Кейтлин Кирамман кончились слезы. Отец ее остался вдовцом, а шторм, бушующий средь общества, убил последние надежды на достойные похороны — поэтому многих хоронили как можно тише и проще. Некому защищать трупы, но сколько желающих обвинить! Сколько желающих показать, что они могут лучше, что их идеи, стремления и желания непременно запустят двигатель прогресса заново, или не дали бы ему заглохнуть изначально!
Вот оно, лицо Пилтовера — разбитое, окровавленное, заплывшее; казалось бы, десятилетием спустя должно было хоть что-то стать лучше, но...
Но Кейтлин Кирамман стоит у чертовой могилы своей матери и думает: всё катится к чертям, даже если нынешний совет пытается продвинуть идеи социальной адаптации для жителей Зауна и внедрить их в некогда светлую, золотую жизнь Пилтовера. Виновных — за решетку. Виновных немного меньше — оправдать. Больных — лечить. Мерцание — истреблять, и воды — очищать.
Джинкс была виновной, и Джинкс была больной.
Возвращаясь к началу...
Если из нее вырезать Джинкс, Паудер не вернётся, и даже за решетками реабилитационного центра не вырастить на новом скелете старую плоть. На Джинкс сказалось это десятилетие — она посерела, поутихла, и бойкая жизнь ее несуществующих друзей превратилась в настольное кладбище.
У Джинкс на тумбочке валяются какие-то мелкие, безобидные клочки ткани и бумаги, которым она когда-то дала имена — а потом забыла, и, не вспомнив, каждый раз стала называть новыми. Бесконечный круг имянаречения, петля умирающей памяти.
Кейтлин видела, как из помешанной синей райской птицы Джинкс превращалась не столько в тень, сколько в последнее эхо самоей себя; Кейтлин видела, как за этим наблюдала Вай — и как этой же Вай однажды просто стало плохо, и она перестала приходить. (А может, ее перестали пускать после попытки выкрасть то, что она пыталась звать "Паудер"). Хотя не то чтобы у Кейтлин были весомые причины раз за разом посещать конкретный карцер — но что-то влекло и тянуло ее к человеку, который смотрел на нее через перекрёстки решетки на дверях. Может, было некоторое... духовное единение? Понимание? Может ли богатый от рождения своего ребенок вдруг понять ребенка, который потерял всех, а потом и себя, и умер, не познав той светлой, доброй жизни, которой достоин всякий, приходящий в мир?
Может ли Кейтлин Кирамман стоять один на один с трупом Паудер?
Бред. Никогда такого не будет. И не только потому что трупы не могут стоять.
Но Джинкс, внезапно, становится единственной, кто смотрит на Кирамман, как на что-то, отличное от "дочки вдовца", "Кексика" и "подружки того (мертвого) Талиса". Отвратительно иронично, когда из всего множества горящих миром людей ты находишь нечто родное и близкое в персонаже, из-за которого все дерьмо и началось, а все остальные просто сочувственно вздыхают во время каждого твоего визита:
— ...Ну что вы, куда уж там... Жаль ее: чуда, что ли, ждёт? От этой бесноватой? Глупости...
Люди молчат о том, что не возлагают надежд на эти многочисленные реабилитационные проекты, на фонды, спонсируемые с широких карманов Медарды (кстати, после инцидента она лишилась руки); люди закрывают глаза, отводят взгляд, улыбаются, и Кейтлин поневоле хочется кричать — как они, черт возьми, могут быть такими слепыми, глухими и немыми. Как каждый из них продолжает существовать, не веря во что-то хорошее и доброе.
Злость берет верх, сжигает все изнутри, и на пепелище остаётся только усталость — а её Кейтлин приносит для Джинкс. Смотрит сквозь решетки, не особо вдумчиво реагируя на вопросы санитаров (сугубо из вежливости), и неудобно поправляет перчатки. Джинкс молчит.
У нее такой потускневший, скудный на эмоции взгляд.
За десять лет Кейтлин не может перестать видеть перед собой ту пугающую, но живую и быструю Джинкс, которая осталась в выблеванных таблетках, среди луж крови от разбитых костяшек и носов, в кольцах цепей, в бинтах, стягивающих руки пред следующим уколом; понемногу, год за годом, эта живая, безумная Джинкс уставала сражаться за право быть на этом свете, переставала верить в Вай, забывала людей вокруг, гнила, пока, наконец, не растаяла под белыми халатами.
Белые халаты не воскресили Паудер.
Белые халаты даже некролог сочинить не смогли.
И Кейтлин грустно. Хотя грусть — слишком нежное слово для чувства, которое всасывает твои потроха, облизывает их изнутри, и выплёвывает тебе в распоротый живот, чтобы каждую ночь было неудобно спать. Чтобы мир вокруг казался непростительно серым под звук мерно стучащего сердца.
Грусть Кейтлин никому не нужна. Усталость Кейтлин никому не нужна. Сама Кейтлин навряд ли кому-то нужна в том смысле, в каком она сама хочет быть нужной.
Мир продолжает жить, Кирамман продолжает быть, Джинкс продолжает забывать. И однажды с ее окон снимают решетки, потому что сбежать она не сможет, пока препараты действуют. Волны ее жестковатых, синих волос рассыпаются по подушке, теряются, смятые, под одеялом, в складках простыни, и опутывают указательный палец бездвижной левой руки. На внутренней стороне запястья — следы инъекций.
Кейтлин их видит. И Кейтлин понимает однажды, что молчит не хуже всех остальных. Что тоже не верит в успех, в надежду, в свет, и всё слишком безвкусное, скучное и гиблое. Что не говорит докторам остановиться, но пользуется этим молчаливым обществом умирающей Джинкс, привыкшая к нему за проклятое десятилетие. От такой мысли становится мерзко. На лице прибавляются морщины. На душе становится больше невыносимой тяжести.
Кейтлин извиняется. Сидит на стуле у постели Джинкс, катая ногой по полу какую-то пустую капсулу, и непреднамеренно превращает извинения в исповедь. Ей дурно до тошноты, но слезы кончились, руки опустились, плечи сгорбились; у исповеди нет конца, и каждое слово — ещё одна монета в копилку самоуничтожения. Проклятая цепная реакция: Кейтлин умрет за Джинкс, а следом за Кейтлин умрет кто-нибудь ещё.
— Если бы... — хрипит Кирамман в мерзко солнечный день, разглядывая квадратик света на полу. Пауза. Повторяет, дополняет: — Если бы тогда мы успели...
И не может выжать из себя более ничего. Поднимается не со стула будто, но с поля боя, проигравшая себе, задушенная собственными руками, затоптанная табуном промчавшихся мыслей.
А Джинкс смотрит. У Джинкс вздрагивают ресницы, когда она выныривает из бредовой дремоты, и подрагивают уголки губ, давая фальшивую надежду на подобие улыбки.
Но улыбка так и не появляется.
Кейтлин это зрелище бьёт под дых, и хочется сбежать. (Или остаться, прорастая сквозь стул, прикипая к плитке пола и несчастной простыне).
Никто не обещает Джинкс свободы. Никто не угощает ее крупицами надежды. Никто не смотрит на Труп Паудер как на что-то сознательное, да и кто будет в здравом уме искать сознание у мертвеца? Мертвеца вполовину? Когда-то надежда была на Вай, но годы прошли, приоритеты сменились, сестринские чувства поросли полынью и чертополохом — а жизнь продолжилась.
А с ней продолжилась Кейтлин. И ее визиты к Джинкс.
Однажды не найти последнюю в палате становится сюрпризом, и Кирамман даже замирает, в непонятном чувстве стискивая букет белых эустом в голубой обёртке. Первая ее мысль, самая страшная и резкая, о смерти; та грусть-не-грусть облизывает живот, затихая в нем многотонной тяжестью, и хочется взвыть, заламывая руки. Мысль вторая: смена палаты. Это предположение должно умаслить душу, сгладить резь первого, задержать нарастающий ритм сердца.
И мысль третья, хрустящая букетом эустом, на который — незаметно когда выпавший из рук — Кейтлин наступает, когда бросается через всю палату к постели, откидывает одеяло, и сереет от кровавых разводов, расползающихся буквами по ткани:
СПАСИ
СЕБЯ
— с россыпью кровавых капель вокруг, оброненных по случайности с прокушенного до крови пальца; Кейтлин поневоле представляет: вот Джинкс, едва живая и с трудом двигающаяся из-за препаратов, как-то вылезает из-под одеяла, ее наверняка колотит озноб, ей трудно дышать, а ещё ей страшно хочется пить, и вот она рвет зубами палец, чтобы скудной кровью на простынях оставить два несчастных слова, а потом... Потом... Потом...
Потом Кейтлин находит следы капель у окна, с которого когда-то сняли решетку.
Потом санитары находят сброшенный белый халат в километре-другом от центра реабилитации.
Потом Кейтлин трясёт от ужаса после кошмаров, где ей сообщают, что Джинкс не выжила. Приносят гроб, просят расписаться, хоронят как можно тише, не ставя могильного камня, и навсегда забывают о том, что Джинкс была. Что она выросла на прахе Паудер.
Вай узнает о побеге днями позже. Она появляется на пороге дома Кирамман, скидывает капюшон, стучится, ждёт для приличия, и входит. Они встречаются в коридоре, и Кейтлин по случайности вспоминает это проклятое
СПАСИ
СЕБЯ
на постели.
С этими мыслями она говорит Вай "привет".
А потом с размаху отвешивает дерьмово звонкую оплеуху, и начинает спасать себя. С малого.
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.