***
это, наверное, было очень-очень давно, чтобы своеобразная прозопагнозия начала верно плавиться и течь раскалённым воском и тлеющим февралём, пачкая лица, фаланги, и, забивая васкулярный коридор использованной солёно-кровавой ватой. это, наверное, было очень-очень больно, чтобы до сих пор вспоминать очевидное «это». это, наверное, было очень-очень давно и мучительно-ядовито-больно. плоть от плоти, волдырь к ожогу, крики от ошмётков — чем-то отвратно пахло. одетта нарочито-устало расплывалась в широкой улыбке, светясь публике (и самой себе), чувствовала кровоточившие мозоли на плюснах и тяжко-переломно дышала — казалось, этой ночью она должны была превратиться в остатки былого, чего-то важного и заумного. этого не произошло. лемье, ещё тогда, не сразу ощутила подкрадывающееся сзади пламя. к сожалению. одетта крутила тридцать второе фуэте чёрного лебедя и понимала, что растворяется в своей же роле — одиллия пагубно влияла и на неё. впрочем, лемье была не против, даже наоборот — хотела слиться с обеими персонажами (желательно одновременно), прожечь в своём теле и в сознание места им обоим и стать одним целым. только пожар этого не хотел. потом, конечно же, ей прожгло спину и декоративные (да и живые) крылья — крупный, раскалённый, несломленный штанкет падал метеоритом на неё — одетта мило-сладко улыбалась, не смотря наверх. только потом стало слишком поздно — одетта корчилась от живой, явственной, стреляющее-режущее-пронизывающей боли. дальше пошло, как домино: лемье закричала, застонала, завопила, когда на неё, в след за железной балкой, упал карминно-розовый занавес и люди, глупые люди, подняли тривиальный визг. все сгущались паклей, толкались бешенством и бежали отчаянием — никто не побежал на сцену. твари. одетта задрожала и судорожно вздохнула — она оглущена. в глазах копились новые слёзы, во рту зарождался новый вопль, кулаки сжимались всё сильнее — на конечностях гнулись волдыри и застоялись заносы. она надышалась, наелась, пропиталась ужасом и копотью, что в глаза отлетали мелкие осколки, в рот падали шматки ткани, а балетная пачка горела прямо на её теле. она потянулась, хватая рукой гарь и пепел и слепо поползла вперёд, а потом свалилась к зрительным местам. понимая, что нога скованна, плечо кровоточит, а лопатки израненные, одетта вновь заплакала и неожиданно подрывается: природное, зарытое, звериное освоилось, освободилась, захватило и направляло: животный страх прокусил кожу на шее лемье, заражая парадоксальной сулемой — она сможет себя спасти. о богини и боги. всё было подобно отслойке сетчатки: скена добротно рушилась, декорации основательно сгорали, будущее одетты пропадало в сжигаемом горе-марсельёзе и в отдаленных криках. лемье зарыдала, падая на мраморных ступенях — она смогла. пожар — антропонимное братоубийство.***
выжить физически — да, получилось. морально-психологически-человечески — разве так можно?***
в больнице пахло стерильностью, ватой со спиртом и смертью — луи поморщился, поёжился и побледнел. честно говоря, он не хотел этого всего. луи, оправившись после травм, прихрамывая, шёл к палате двести три. дверь была старой, обшарпанной и выцветшей, как и другие. ручка болталась и мерант, презрительно осмотрев её, постучал три раза выше рукоятки — безмолвие. постояв, он решил войти. дверь со скрипом отворилась и пропустила к холодным лезвиям пространства. луи замер в тридцать шестой раз. одетта? — здравствуй, одетта, — мерант не смог подойти к ней ближе невидимой вытянутой руки — боялся подступить к ней и что она пропадёт, скроется и иссякнет. — это тебе. — он выдержал паузу, а потом оглянулся и, найдя поверхность, аккуратно поставил скромный букет гортензий на пыльную тумбочку рядом с лемье — она ничего не сказала. одетта была кукольно-недвижной: у неё было невозмутимое, бледное, бесчувственное лицо и у неё дрожали ресницы, необъяснимо кривились губы и вокруг неё было особое тоскливое сфумато и ёмкий ассамбляж из бесплотной надежды, атрофированной жизни-будущего и цинковой банки девственной, нетронутой никем, но засохшей белилы на распоротом холсте и льняной ткани — она казалась святой, нерукотворной и необычной, что луи слегка дрожал, глаза его слезились, а в горле пересыхало. позже она удосужилась посмотреть на него. — уходи. — голос прозвучал искривлённым, слово — незаконченным опусом. у лемье все это время был голодающий, обгладывающий, грустный взгляд, — луи из-за этого хотел заплакать, прижаться губами, а потом и лбом к её склеенным ладоням и навсегда остаться запечатанным в её палате (и самое главное, что с ней) — что только дополняло её мерлый, но благородный образ. у одетты голос хриплый, тихий, грубый, не такой какой он прежде был, что луи думал, что перед ним, на больничной койке и на застиранных простынях, не одетта, а совсем-совсем другая одетта-одиллия, но с такими же уставшими глазами и ссадинами повсюду, как у настоящей, неповторимой, истинной лемье. — не смотри на меня. — она отвернулась. одетта очень зла. очень равнодушна. очень мертва. — одетта, — луи сократил расстояние, забывая о скулящем страхе приблизиться к богини, непозволительно близко оказался на коленях возле её койки, сжимая её узкую, холодную, бледную ладонь в своих руках. — одетта, можешь ли снова посмотреть на меня? — луи улыбается отчаянно-опрометчиво, свойственной юношеской натуре. он всё ещё хотел зарыдать. — пожалуйста. было видно, что лицо лемье искривилось в гневном отвращение: её брови поползли к друг другу, губы зашевелились, а фарфоровые пальцы начали судорожно перебирать складки на простыне — вокруг неё, рядом с ней, на ней был чётко виден и проведён абрис ненависти и желания одиночества. — я сказала уходи. падаль. что? — подождите. — но одетт-… — замолчи! — лемье прервала его, стукнув кулаком одеяло. — что тебе от меня надо? зачем ты вообще пришёл? — она напряженна. — я просто… просто давно хотел проведать тебя, узнать как ты, сможешь ли ты снова… — луи, зачем ты мне всё это говоришь? ты же знаешь, знаешь, мерант, что у меня нет будущего, — одетта горько зашептала. — что я буду делать с этим ногами? — она вцепилась ногтями в них. — кому я буду такой нужна? кому нужна я? кому нужна калека? — лемье переходила на давящий, приглушённый крик. — одетта… — заткнись! я тебе что-то непонятного сказала? — она приподняла брови, сжалась в койку и обняла себя за плечи. мерант, испуганный, начал пятиться назад, не в силах смотреть ей прямо в глаза. — нет, нет, нетнетнет, это не ты, тебя словно заменили, — пальцы дрожали, а ладони потели. губы у него посинели, а в груди защемило сквозняком и салютами, больно отдающих в висок. — луи, уходи, а иначе я закричу. — лемье поджала губы, резко отвернулась к окну и судорожно вздохнула. — даже не пытайся искать меня и никогда не спрашивай ни у кого, что со мной. просто уходи. мерант вздрогнул в пятьдесят первый раз. он всё ещё смотрел на неё, хотел запомнить её лицо, голос и между этим переварить все что произошло. волосы у одетты были жестковаты и слегка густыми, словно конский хвост, она могла не моргать две минуты и с детства мечтала быть артисткой — она рассказала это ему на крыше оперы, подмечая, что любит крем-брюле. он уходил в чёрное-забытое. — одетта, просто знай, что я тебя люблю и буду всегда любить. — луи ушёл.***
луи последние годы бесконечно много курил, не спал и много рыдал, не зная почему. у него чесались руки, шея и внутренности. скованность туго засела в грудной клетке, отбивая ровные четвертные ноты, в голове заплесневела полифония их голосов, а в сердце — в сыром и в преданном ей — сжигались костры шабаша — луи тихо плакал и молился. танец — отвратительная эстетика и кусок счастья — стал для меранта тошнотворным. он просыпался, изящно отхлёбывал из бутылки чего-то такого крепкого и градусного, что выл — не как собака, а как раненый солдат в лодыжку — и расстёгивал две верхние пуговицы рубашки. а в дальнейшем он засыпал за бюро, с бутылкой в руках и с пониманием, что он вдоль и поперёк никчёмный. как же она? остывший, горько-тёмный чай напоминал о ней, странная и переменчивая погода напоминала о ней, балет — он был ей. всё напоминало о ней. внутри меранта начиналось нелётное небо, браконьерство и что-то ужасное. он шумно сглатывал, громко молчат и ощущал на себе благородную ткань, что хотел разорвать зубами. неизменность делила его на глину со стеклом. однозначно надо вычеркнуть, выдернуть, вышнырнуть всё что было связано с мы. мы губило луи. он бы не поверил, если бы ему сказали, что лемье потихоньку угасает-умирает, подбирая свои пыльные проблемы. он бы не поверил, что одетты — консонанс своих ролей — сейчас моет полы и стирает вещи кровяными руками. он бы не поверил, что прима-балерина уволена и не смогла получить полного окончательного расчёта. если бы он увидел, как её проверяли на прочность — уровень радиоактивного-горючего-опасного вещества высок — то упал бы замертво. одетта не подверглась импрегнации.***
она приходит однажды и остаётся навсегда. в гранд опере тогда было до жути мёрзло, мрачно и темно, что открытые настежь двери и мутная, высокая, тёмная фигура в массивном проёме нагоняла, наливало, навевало тревожность и страх. тогда ещё с утра лил дождь — готический париж плакал — и учащиеся вместе с преподавателя (зачем-то они все пришли) боялись ходить по мало освещённым коридорам и резко появившиеся фигура напугала их до колкостей в сердце. тогда ещё сверкнула молния. размытое очертание переменного тока медленно и сдержано проходило внутрь, оставляя мокрые, грязные следы. мерант ничего не помнит с того дождя, кроме того, как она посмотрела прямо в его глаза — луи замер в тридцать седьмой раз. в этот день он впервые заплакал (вечером, дома и на шатающемся табурете). спустя каких-то одиннадцать-двенадцать-тринадцать лет сердце забилось-заболело совсем по-другому, хотя обоюдно решено было забыть обо всём. дурак. мерант находит в пришедшей одетте свою эвтаназию, тремоло и алогизм, в себе же — потёртый сюртук и отросшие волосы на висках и на подбородке. мерант находит в пришедшей одетте свою старую любовь. любовь? любовь. любовьлюбовьлюбовь. иногда луи позволяет себе задержать на ней свой взгляд, заглядывая в минорные эллипсы — у одетты потускнела, помрачнела, подохла радужка в глазах, впали скулы и заострились плечи. она — сублимированное худое несчастье. у одетты радужная оболочка отдалённо синего и умеренно синего. в них растерялись, разбежались, разрыдались оттенки картин мункачи и перова, что ненасытный луи пытается посмотреть прямо в её глаза или хотя бы поймать её драгоценный взгляд. всё это время не получалось. она так изменилась. у дорогой лемье некрасиво затянутый рубец на обеих лопатках, зажившие ссадины на блоковидных суставах и затяжной, розовой долины шрам на правой ноге — они горят и жгут. у одетты недовольное лицо, обкусанные губы и сухие глаза, то ли от выплаканных слёз за одиннадцать-двенадцать-тринадцать лет, то ли от таящих ледяных глыб, застрявших в её хориоидеи и скользя вниз по слепому пятну. у одетты, милой и прекрасной, порванная в некоторых местах шаль, новое кредо (отойдите, я опасна) и на пальцах рук мозоли. осторожно, рядом зло!!! лемье вырвали крылья под корень ложных вороновидных костей. вернее, они сгорели. словом, крылья были чудом романтизма: вычурно-жеманными и фривольно-красивыми, оттенком старого кружева и с концами ярко-мандаринового и с бисквитной обшивкой. когда-то они пугающе шевелились и луи, разделяя и представляя вместе с лемье, что они есть, чурался от их шороха. сейчас же от тех самых лебединых крыльев ничего не осталось — пожар обглодал их до костного мозга, выбросив в отдалённую гору из таких же костей. хотя от былого что-то да и осталось: оливковый венок приятно пах на её голове, медные браслеты таили на её запястьях и она дышала маревом — луи понимал (понимает), что всё ещё влюблён в неё и никакие крылья не затмевают её улыбки. одушевлённый ракитником балет целовал лемье и меранта в лоб. одетта так сильно горела балетом и любила его (чуть-чуть больше, чем луи), что в конце концов сгорела им. обидно! но потом что-то меняется во всём. когда у одетты отобрали, забрали, изъяли её милую фелис она впервые показалась живой после пожара. живой. лемье ничего не оставалось, чтобы очерстветь, заморозиться и подохнуть вновь. во второй раз и намного продолжительнее обет, чем прошлый — он хотел этого предотвратить. луи стоял. наблюдал и кусал свои сухие губы, теребя пальцы рук, спрятанные за спиной. в дальнейшем, мерант подошёл к ней со спины, немного постоял и подошёл, на пять сантиметров, к ней. он снова боялся притронуться к ней — чёрт. но потом что-то пошло не так и он прикоснулся — совсем незаметно. — я понимаю вашу боль, — он сел подле неё. очень близко, упираясь плечом к плечу. — могу ли я разделить её с вами? она молчала. — они забрали её, — одетта заговорила. не смотрела на него, смотрела пустыми, стеклянными, нечитаемыми глазами вдаль, куда унеслась карета. с фелис. — забрали её у меня. — лемье размыкает губы, словно хочет что-то такого важного сказать, но потом замолкает. и плачет. совершенно тихо, будто, пытаясь не показывать своих слёз горестно заплакала — мерант почувствовал себя трусом. он прижал её к себе, головой к ключицам и погладил по спине, отрываясь только на то, чтобы уместить руку на холодный лоб. лемье нехотя уткнулась ликом к его груди, надрывно выдохнула и безмолвно продолжила всхлипывать — луи ощущал себя ничтожным существом, падальщиков и предателем без рта, так как ничего не может поделать. через бесконечных десять минут она успокоилась и перестала задыхаться от своих же слёз, крепко обнимая меранта за плечи. — прошу вас, мадмуазель лемье, больше так никогда не плачьте. мы сможем решить этот вопрос по сию пору. — луи посмотрел ей прямо в глаза. она лишь кивнула. с луи ей, почему-то, становится спокойно. почему-то. луна, не привыкшая к этому, смачивала свои раны утренней расой и цеплялась мёртвым взглядом за них. о богини и боги. лемье, буквально, мертва. мерант, буквально, животное для успешного паразитизма. одетта одетта одетта. в одетте давно лопнуло её бетельгейзе. в луи же — антарес. луи луи луи. но потом они пульсировали живностью — туше! мы. мерант встречал её каждое утро, каждый день, каждый вечер и каждую ночь, молча провожая взором и якобы, не помня их сближения — луна грустно вздыхала, поджимала губы, а позже, в семьсот двадцать девятый раз, шептала им на ухо интимно-романтично, что они совсем-совсем рядом и могут быть вместе, могут быть друг другу израненной терпсихорой и удушенным ахелоем, могут быть счастливыми и глупыми. могут быть живыми. обнажённая и неутомимая луна, смотря на их «мы-не-знакомы-и-мы-не-любим-друг-друга», ненароком сама роняла кристальную слёзу — единую и скупую. к примеру, когда проходила ночь, когда луи поедал одетту своим взглядом, подглядывая за ней (лишь за уборкой), когда одетта неуверенно смотрела вдаль и кусала губы — луна морщилась. а позже хохотала за себя и за этих двоих, но на самом деле, они (только луна смеялась) хотели рыдать. луна курила благовонный дым, писала рассветы, рисовала металл и творила молящиеся иконы. а ещё играла — ставила созвездие упрямства лемье с созвездием гордости меранта и в тайне кромешной поджигала их залитые временем звёзды-жизни. луи рассеяно улыбался, видя её, и, вспоминая что-то хорошее, связанное с ними. что-то совершенно тёплое и упоротое — сладко-горькая молодость и неумелые поцелуи, похожие на техничный опий и свежую траву. молодой луи клал своё обречённое будущее с любимой молодой одеттой, взявшись за руки, на алтарь и опускал голову, как на плаху, закрывая гештальт всего, но только не прагмы. может быть, так бы оно и было: будущее меранта было бы иным, чем сейчас, а дальнейшее лемье, хоть чуточку лучше, однако, когда в грудной клетке — в маленьком диктатурном царстве — расцветали анемоны , а в этот момент сердце — провальный блицкриг — протирало сопли и латало жкк , то хребты вечной зимы, где-то на северо-западе, шли пупырышками и охали, ведь все, даже подлые диктаторы, страдали только из-за замкнутых меранта и лемье, которые в свою очередь не могут открыть рот и промямлить урчанием пьяницы. на дне двойном, на отдалённом юге парижа, скелет рыбы сплющивался в пене морской, перерождаясь в новый удел — недосказанность (в потребности воплощения любви). космос разошёлся по швам, земля рыхлая в лёгких — луи и одетта любят. друг-друга. не уж то?! — я знаю, что вы здесь,— лемье делает первый выпад вперёд рапирой, стреляет из револьвера и перерезает сонную артерию. — может уже довольно? выходите сейчас же! — луи замер в тридцать восьмой раз. — вы следите за мной с того момента как я вернулась сюда. имейте совесть и уважение. меранту приходиться сдаться, вернее, раскрыться. по правде говоря, он с трудом держится на ногах, но отмахивается и послушно выходит из темноты занавеса. — вы меня раскусили… давно вы знаете о моём секрете, мадмуазель лемье? — луи решает перевести всё на шутку про его нездоровый вид и нездоровый способ присматривать за ней, разводит руками в стороны, но позже возвращает их обратно, сжимая в крепкий, трясущийся кулак. стоит. подходит к ней вкрадчивыми и осторожными шагами. она прожигает его взглядом. — месье мерант, — лемье делает паузу, смотря на него оценивающе-презрительно, оставляя дела, да и её человеческое позади, на мгновение. — оставьте меня в покое, — одетта устало отворачивается спиной к его лицу, выжимая воняющую половую тряпку. — мне надо работать, а вы мне мешаетесь. луи драматичности вздыхает и театрально поджимает губы: — мадемуазель лемье, вы знали о кёльнском соборе и о его легенде? — начало секретов. оказывается, одетта спокойно рассуждает о теме своего многолетнего одиночества, боли и клинической смерти, случившейся после пожара. мерант хотел плакать. то что она рассказывала было до ужаса простым для сочувствую (она оторвёт ему руки, если он проявит к ней жалость), но таким уверенным, полным жуткой хандрой и выцветшей болью, чтобы гулко завопить от несправедливости. с языка, с гланд, с кончика обожженного рвались слова беззаботно и откровенно, словно это была заученная до перечёркнутых табелей песня. мерант понимал, что если спросить про её ногу, то первым ляжет в могилу. мерант понимал, что хочет поцеловать. её. лемье. — могу ли я? — луи начинает задыхаться от переизбытка чувств — в одетте же всё вываливается рафинированием. она сначала вздрагивает (в семьдесят шестой раз), распахивает глаза от кошмара и смачивает горло. она кивает. луи вздрогнул в пятьдесят второй раз. он прикасается — сердце разрывается на семнадцать частей парафина — к губам. у лемье губы солёные, хладные и блеклые, что целовать их снова, но только через несколько лет до сих пор больно. однако очень приятно. сласть. не проходит и минуты, чтобы они не задохнулись — амброзия расцветает прямо в селезёнке — приходиться быстро отодвинуться от друг друга, посмотреть беспокойными, полными непонимания, но удовольствия глазами и вновь прижаться к солончаку. в дальнейшем что-то меняется: вкус губ переливается в кисло-сладкий-сладкий, как полиметрия. луи обнимает её за талию бережно и аккуратно, слега сжимая, ведь боится сломать ей что-то — совсем-совсем лично и тесно. лемье напористо тянет его за выглаженные лацканы сюртука к себе (он покорно следовал), жмурилась от колющей щетины мужчины и глухо стонала в рот. как твой день? так себе, ведь я падалью и осталась. губы. губы везде. одетта очень сладко пахнет, особенно в районе шеи, ключиц и грудей. одетта — с талий, которую поломать не составит труда, с мешками под глазами и выпирающими лопатками. одетта — с крепкими плечами, с горбинкой на носу и длинными пальцами. одетта — живая, настоящая, которая заставляет думать луи, чем же он её и всё это заслужил. мерант впервые притрагивается к её шрамам, многочисленным и подобным тенетам, поглаживая и оставляя мокрые следы — лемье пьяно хохочет. мерант хочет обложить с головы до ног лемье тюлпанами, показывая своё собственное «тюльпановое безумие» в её лице. луна плакала. плакала по-настоящему и от треплющего счастья внутри её кратеров-родинок. на самом деле, луи и не говорил, что она святая. он просто знал и это было таковым, даже после пожара. и просто так повелось: одетта бережно носила виноградные гроздья, добросовестно ломала графитовые стержни-кинжалы-пальцы жезтырнак и раздувала гипногенный грильяж, улыбаясь снисходительно и скорее всего дежурно. она — сапфир прерафаэлита. — я же говорил вам, мадмуазель лемье, что я буду любить вас, до того дня, когда меня больше не будет? — одетта закатывает глаза — она в курсе.***