Мизантропия.
26 января 2024 г. в 15:33
Всякий человек, который интересуется политикой или даже участвует в политике, рискует стать мизантропом, искреннее убеждённым, что все люди — сволочи, что все движения, направленные на улучшение мира, принципиально тщетны, никто и ничто не может справиться с несправедливостью, тиранией и жестокостью. Можно сказать, что ненависть к человечеству — своего рода профессиональное заболевание в сфере политической публицистики. Оруэлл, несомненно подхватил его прямо так, как его подхватил маркиз де Сад — и как его подхватил я.
Расскажу для начала о себе — почему мне так импонирует мизантропия Оруэлла? В детстве я был сторонником традиционных скреп и одновременно я считал, что Россия имеет право совершить любые преступления ради политических целей. Не спрашивайте, как сочетается вера в православного бога (последователи которого, как видно, совершенно ложно, гордятся тем, что они стоят выше атеистов, потому что их мораль «не договорная» и принадлежит богу) и национальное ницшеанство — вся прелесть духовных скреп в том, что они освобождают своих адептов от всякой возможности мыслить и думать над их внутренним содержанием [1]. Потом я разочаровался в этой идеологии. Столь же яро я возлюбил Запад, НАТО, либерализм и далее по списку. Я решил, что Запад имеет право совершить любые преступления ради политических целей, потому что он строит прекрасное царство антихриста. Проще говоря, я был националистом по Оруэллу: национализм по Оруэллу это готовность растворить себя в некой группе и поставить её интересы выше всякой морали. Потом я разочаровался в западном либерализме и ненавижу царство антихриста, как я стал ненавидеть до того Третий Рим. Да, теперь я ненавижу их всех — саму человеческую природу, каковая всегда неразрывно связана со злом и грехом, под любыми флагами и в любых партийных трусах [2]. Правые, левые, всякая шваль. Я думаю, что сам Оруэлл прошёл +/- такой путь, он стал ненавидеть их всех. Рассмотрим, где наиболее ярко видна именно мизантропия.
В первую очередь она выражена в том, как тут описан простой народ.
Если есть надежда, то больше ей негде быть: только в пролах, в этой клубящейся на государственных задворках массе, которая составляет восемьдесят пять процентов населения Океании, может родиться сила, способная уничтожить партию. Партию нельзя свергнуть изнутри. Ее враги — если у нее есть враги — не могут соединиться, не могут даже узнать друг друга. Даже если существует легендарное Братство — а это не исключено, — нельзя себе представить, чтобы члены его собирались группами больше двух или трех человек. Их бунт — выражение глаз, интонация в голосе; самое большее — словечко, произнесенное шепотом. А пролам, если бы только они могли осознать свою силу, заговоры ни к чему. Им достаточно встать и встряхнуться — как лошадь стряхивает мух. Стоит им захотеть, и завтра утром они разнесут партию в щепки. Рано или поздно они до этого додумаются. Но!..
Он вспомнил, как однажды шел по людной улице, и вдруг из переулка впереди вырвался оглушительный, в тысячу глоток, крик, женский крик. Мощный, грозный вопль гнева и отчаяния, густое «A-а-а-а!», гудящее, как колокол. Сердце у него застучало. Началось! — подумал он. Мятеж! Наконец-то они восстали! Он подошел ближе и увидел толпу: двести или триста женщин сгрудились перед рыночными ларьками, и лица у них были трагические, как у пассажиров на тонущем пароходе. У него на глазах объединенная отчаянием толпа будто распалась: раздробилась на островки отдельных ссор. По-видимому, один из ларьков торговал кастрюлями. Убогие, утлые жестянки — но кухонную посуду всегда было трудно достать. А сейчас товар неожиданно кончился. Счастливицы, провожаемые толчками и тычками, протискивались прочь со своими кастрюлями, а неудачливые галдели вокруг ларька и обвиняли ларечника в том, что дает по блату, что прячет под прилавком. Раздался новый крик. Две толстухи — одна с распущенными волосами — вцепились в кастрюльку и тянули в разные стороны. Обе дернули, ручка оторвалась. Уинстон наблюдал с отвращением. Однако какая же устрашающая сила прозвучала в крике всего двухсот или трехсот голосов! Ну почему они никогда не крикнут так из-за чего-нибудь стоящего!
Он написал:
Они никогда не взбунтуются, пока не станут сознательными, а сознательными не станут, пока не взбунтуются.
Прямо как из партийного учебника фраза, подумал он. Партия, конечно, утверждала, что освободила пролов от цепей. До революции их страшно угнетали капиталисты, морили голодом и пороли, женщин заставляли работать в шахтах (между прочим, они там работают до сих пор), детей в шесть лет продавали на фабрики. Но одновременно, в соответствии с принципом двоемыслия, партия учила, что пролы по своей природе низшие существа, их, как животных, надо держать в повиновении, руководствуясь несколькими простыми правилами. В сущности, о пролах знали очень мало. Много и незачем знать. Лишь бы трудились и размножались — а там пусть делают что хотят. Предоставленные сами себе, как скот на равнинах Аргентины, они всегда возвращались к тому образу жизни, который для них естествен, — шли по стопам предков. Они рождаются, растут в грязи, в двенадцать лет начинают работать, переживают короткий период физического расцвета и сексуальности, в двадцать лет женятся, в тридцать уже немолоды, к шестидесяти обычно умирают. Тяжелый физический труд, заботы о доме и детях, мелкие свары с соседями, кино, футбол, пиво и, главное, азартные игры — вот и все, что вмещается в их кругозор. Управлять ими несложно. Среди них всегда вращаются агенты полиции мыслей — выявляют и устраняют тех, кто мог бы стать опасным; но приобщить их к партийной идеологии не стремятся. Считается нежелательным, чтобы пролы испытывали большой интерес к политике. От них требуется лишь примитивный патриотизм — чтобы взывать к нему. Когда идет речь об удлинении рабочего дня или о сокращении пайков. А если и овладевает ими недовольство — такое тоже бывало, — это недовольство ни к чему не ведет, ибо из-за отсутствия общих идей обращено оно только против мелких конкретных неприятностей. Большие беды неизменно ускользали от их внимания. У огромного большинства пролов нет даже телекранов в квартирах. Обычная полиция занимается ими очень мало. В Лондоне существует громадная преступность, целое государство в государстве: воры, бандиты, проститутки, торговцы наркотиками, вымогатели всех мастей; но, поскольку она замыкается в среде пролов, внимания на нее не обращают. Во всех моральных вопросах им позволено следовать обычаям предков. Партийное сексуальное пуританство на пролов не распространялось. За разврат их не преследуют, разводы разрешены. Собственно говоря, и религия была бы разрешена, если бы пролы проявили к ней склонность. Пролы ниже подозрений. Как гласит партийный лозунг: «Пролы и животные свободны».
Во-вторых, это внешняя партия — средний класс:
Он снова окинул взглядом зал. Почти все люди были уродливыми — и будут уродливыми, даже если переоденутся из форменных синих комбинезонов во что-нибудь другое. Вдалеке пил кофе коротенький человек, удивительно похожий на жука, и стрелял по сторонам подозрительными глазками. Если не оглядываешься вокруг, подумал Уинстон, до чего же легко поверить, будто существует и даже преобладает предписанный партией идеальный тип: высокие мускулистые юноши и пышногрудые девы, светловолосые, беззаботные, загорелые, жизнерадостные. На самом же деле, сколько он мог судить, жители Взлетной полосы I в большинстве были мелкие, темные и некрасивые. Любопытно, как размножился в министерствах жукоподобный тип: приземистые, коротконогие, очень рано полнеющие мужчины с суетливыми движениями, толстыми непроницаемыми лицами и маленькими глазами. Этот тип как-то особенно процветал под партийной властью.
…
Кряканье за соседним столом, смолкшее было во время министерского отчета, возобновилось с прежней силой. Уинстон почему-то вспомнил миссис Парсонс, ее жидкие растрепанные волосы, пыль в морщинах. Года через два, если не раньше, детки донесут на нее в полицию мыслей. Ее распылят. Сайма распылят. Его, Уинстона, распылят. О’Брайена распылят [тогда Уинстон ещё не знал, что О’Брайен — внутренний партиец под прикрытием]. Парсонса же, напротив, никогда не распылят. Безглазого крякающего никогда не распылят. Мелких жукоподобных, шустро снующих по лабиринтам министерств, — их тоже никогда не распылят. И ту девицу из отдела литературы не распылят. Ему казалось, что он инстинктивно чувствует, кто погибнет, а кто сохранится, хотя чем именно обеспечивается сохранность, даже не объяснишь.
Оруэлл прямо дал понять, что внутренняя партия репрессирует тех, кто может мыслить и что-то делать (не важно, за режим они или против), а вот полезных глупцов она себе оставляет. Таков идеал опоры режима.
Таковы общественные слои — каков же моральный облик главных героев?
Случилось это через три или четыре месяца после женитьбы. В туристском походе, где-то в Кенте, они отстали от группы. Замешкались на каких-нибудь две минуты, но повернули не туда и вскоре вышли к старому меловому карьеру. Путь им преградил обрыв в десять или двадцать метров; на дне лежали валуны. Спросить дорогу было не у кого. Сообразив, что они сбились с пути, Кэтрин забеспокоилась. Отстать от шумной ватаги туристов хотя бы на минуту для нее уже было нарушением. Она хотела сразу бежать назад, искать группу в другой стороне. Но тут Уинстон заметил дербенник, росший пучками в трещинах каменного обрыва. Один был с двумя цветками — ярко-красным и кирпичным, — они росли из одного корня. Уинстон ничего подобного не видел и позвал Кэтрин.
— Кэтрин, смотри! Смотри, какие цветы. Вон тот кустик в самом низу. Видишь, двухцветный?
Она уже пошла прочь, но вернулась, не скрывая раздражения. И даже наклонилась над обрывом, чтобы разглядеть, куда он показывает. Уинстон стоял сзади и придерживал ее за талию. Вдруг ему пришло в голову, что они здесь совсем одни. Ни души кругом, листик не шелохнется, птицы и те затихли. В таком месте можно было почти не бояться скрытого микрофона, да если и есть микрофон — что он уловит, кроме звука? Был самый жаркий, самый сонный послеполуденный час. Солнце палило, пот щекотал лицо. И у него мелькнула мысль…
— Толкнул бы ее как следует, — сказала Джулия. — Я бы обязательно толкнула.
— Да, милая, ты бы толкнула. И я бы толкнул, будь я таким, как сейчас. А может… Не уверен.
— Жалеешь, что не толкнул?
— Да. В общем, жалею.
Они сидели рядышком на пыльном полу. Он притянул ее поближе. Голова ее легла ему на плечо, и свежий запах ее волос был сильнее, чем запах голубиного помета. Она еще очень молодая, подумал он, еще ждет чего-то от жизни, она не понимает, что, столкнув неприятного человека с кручи, ничего не решишь.
— По сути, это ничего бы не изменило.
— Тогда почему жалеешь, что не столкнул?
— Только потому, что действие предпочитаю бездействию. В этой игре, которую мы ведем, выиграть нельзя. Одни неудачи лучше других — вот и все.
Уинстон и Джулия лишены всякого морального стержня и они могут выглядеть светло только на фоне инфернально-сатанинской внутренней партии.
— Если вы человек, Уинстон, вы — последний человек. Ваш вид вымер; мы наследуем Землю. Вы понимаете, что вы один? Вы вне истории, вы не существуете. — Он вдруг посуровел и резко произнес: — Вы полагаете, что вы морально выше нас, лживых и жестоких?
— Да, считаю, что я выше вас.
О’Брайен ничего не ответил. Уинстон услышал два других голоса. Скоро он узнал в одном из них свой. Это была запись их разговора с О’Брайеном в тот вечер, когда он вступил в Братство. Уинстон услышал, как он обещает обманывать [чтобы свергнуть партию], красть, совершать подлоги, убивать, способствовать наркомании и проституции, разносить венерические болезни, плеснуть в лицо ребенку серной кислотой. О’Брайен нетерпеливо махнул рукой, как бы говоря, что слушать дальше нет смысла. Потом повернул выключатель, и голоса смолкли.
Когда Уинстон и О’Брайен обсуждают перспективы ангсоца, то не может быть названо никакой причины, почему он падёт, кроме разрушительной природы зла:
Уинстон немного опомнился и без убежденности возразил:
— Вам не удастся.
— Что вы хотите сказать?
— Вы не сможете создать такой мир, какой описали. Это мечтание. Это невозможно.
— Почему?
— Невозможно построить цивилизацию на страхе, ненависти и жестокости. Она не устоит.
— Почему?
— Она нежизнеспособна. Она рассыплется. Она кончит самоубийством.
— Чепуха. Вы внушили себе, что ненависть изнурительнее любви. Да почему же? А если и так — какая разница? Положим, мы решили, что будем быстрее изнашиваться. Положим, увеличили темп человеческой жизни так, что к тридцати годам наступает маразм. И что же от этого изменится? Неужели вам непонятно, что смерть индивида — это не смерть? Партия бессмертна.
Как всегда, его голос поверг Уинстона в состояние беспомощности. Кроме того, Уинстон боялся, что, если продолжать спор, О’Брайен снова возьмется за рычаг. Но смолчать он не мог. Бессильно, не находя доводов — единственным подкреплением был немой ужас, который вызывали у него речи О’Брайена, — он возобновил атаку:
— Не знаю… все равно. Вас ждет крах. Что-то вас победит. Жизнь победит.
— Жизнью мы управляем, Уинстон, на всех уровнях. Вы воображаете, будто существует нечто, называющееся человеческой натурой, и она возмутится тем, что мы творим, — восстанет. Но человеческую натуру создаем мы. Люди бесконечно податливы. А может быть, вы вернулись к своей прежней идее, что восстанут и свергнут нас пролетарии или рабы? Выбросьте это из головы. Они беспомощны, как скот. Человечество — это партия. Остальные — вне — ничего не значат.
— Все равно. В конце концов они вас победят. Рано или поздно поймут, кто вы есть, и разорвут вас в клочья.
— Вы уже видите какие-нибудь признаки? Или какое-нибудь основание для такого прогноза?
— Нет. Я просто верю. Я знаю, что вас ждет крах. Есть что-то во вселенной, не знаю… какой-то дух, какой-то принцип, и вам его не одолеть,
— Уинстон, вы верите в бога?
— Нет.
— Так что за принцип нас победит?
— Не знаю.
Ничего конкретного Оруэлл нам не даёт. Я не зря упоминал де Сада — другого политического мизантропа, в чьих произведениях принципиально отсутствует всякая победа добра, там лишь одно зло пожирает другое зло. Если ангсоц рухнет то не по той причине, что его победит добро, будь то восставший народ или небесное воинство Архангела Михаила, нет, он падёт только в том случае, что он разрушителен даже для самого себя.
Оруэлл объясняет тотальное распространение власти ангсоцов тем, что такова природа человеческого общества:
На протяжении всей зафиксированной истории и, по-видимому, с конца неолита в мире были люди трех сортов: высшие, средние и низшие. Группы подразделялись самыми разными способами, носили всевозможные наименования, их численные пропорции, а также взаимные отношения от века к веку менялись; но неизменной оставалась фундаментальная структура общества. Даже после колоссальных потрясений и необратимых, казалось бы, перемен структура эта восстанавливалась, подобно тому как восстанавливает свое положение гироскоп, куда бы его ни толкнули.
Цели этих трех групп совершенно несовместимы…
Таким образом, на протяжении всей истории вновь и вновь вспыхивает борьба, в общих чертах всегда одинаковая. Долгое время высшие как будто бы прочно удерживают власть, но рано или поздно наступает момент, когда они теряют либо веру в себя, либо способность управлять эффективно, либо и то и другое. Тогда их свергают средние, которые привлекли низших на свою сторону тем, что разыгрывали роль борцов за свободу и справедливость. Достигнув своей цели, они сталкивают низших в прежнее рабское положение и сами становятся высшими. Тем временем новые средние отслаиваются от одной из двух других групп или от обеих, и борьба начинается сызнова.
…
Прежде средние устраивали революции под знаменем равенства и, свергнув старую тиранию, немедленно устанавливали новую. Теперь средние фактически провозгласили свою тиранию заранее. Социализм — теория, которая возникла в начале XIX века и явилась последним звеном в идейной традиции, ведущей начало от восстаний рабов в древности, — был еще весь пропитан утопическими идеями прошлых веков. Однако все варианты социализма, появлявшиеся после 1900 года, более или менее открыто отказывались считать своей целью равенство и братство. Новые движения, возникшие в середине века, — ангсоц в Океании, необольшевизм в Евразии и культ смерти, как его принято называть, в Остазии ставили себе целью увековечение несвободы и неравенства. Эти новые движения родились, конечно, из прежних, сохранили их названия и на словах оставались верными их идеологии, но целью их было в нужный момент остановить развитие и заморозить историю. Известный маятник должен качнуться еще раз — и застыть. Как обычно, высшие будут свергнуты средними, и те сами станут высшими; но на этот раз благодаря продуманной стратегии высшие сохранят свое положение навсегда.
Итак, режимы ангсоцов — это следствие неизменной, порочной и греховной человеческой природы. Мир во зле лежит и так будет всегда. Единственное, что можно сделать, так это сохранить добродетель в себе, но едва ли это возможно, когда вокруг столько греха.
Примечания:
1. https://ficbook.net/readfic/6219187/36558091#part_content
2. Подробнее:
https://ficbook.net/authors/1887486/blog/127922#content
https://ficbook.net/authors/1887486/blog/128056#content
https://ficbook.net/authors/1887486/blog/131643#content