Часть 1
14 декабря 2023 г. в 22:28
Предрассветные лучи тонкими нитями прорезали тяжёлые портьеры, когда в Ювенисе забрезжил рассвет. Раннее утро в деревне редко бывало столь ярким, каким было оно в тот памятный день. Обычно над Королевством Теней тяжёлыми тучами висела серость; стекая по домам и дорогам, омывая подданных, обливая их мраком и темнотой, стекая за шиворот, она пропитывала все владения короля Таролога, не давая ни единому солнечному лучу пробиться сквозь поволоку туманов и дождей.
Однако в тот день погода была неожиданно милостива.
Лиам поднялся с пыльного пола нехотя, отряхивая рукава серой рубашки тонкой книжонкой, какую он перечитывал уже в третий раз. Ночь молодой человек провел в библиотеке, даже не заметив, как пролетело время, как вечер сменился утром.
Сквозь тяжёлые гардины густого бордового цвета совсем не проникает свет. Никогда. Ни капли солнца не видит дом госпожи Жозефины, этот величественный и слепой дворец, изнутри как будто заточённый, запертый. Душит, морит сам себя, травит приторными радостями.
Разрешает смотреть на фасад, но не в окна, не внутрь. Чужим нельзя видеть ту жизнь, какая ещё еле теплится, из последних сил трепещет в нем, стараясь не затухнуть. Лучше взгляните, посмотрите на ту лепнину над входом, на десюдипорт и на это панно из цветов, непременно красных, — Лиам невольно заметил, что госпоже дороги лишь алые розы, с тяжёлым ароматом и лепестками, с каких, точно кровь, вязкая, багровая, сочится цветными каплями влага — но только не туда, где стоит зеркало, стыдливо прикрытое тканиной, пусть богато расшитой, но то просто тряпка, скрывающая неугодный секрет.
Зачем смотреть на мерзость, зачем приближаться к ней, когда можно отвести глаза? Не смотрите, не видьте...
Но Лиам видит. Видит, как она старается сбежать от себя. Госпожа властная, порой даже требовательная, по вечерам проводит руками вдоль его предплечий с нажимом, словно бросая вызов. Она была непреклонна в своем желании обменять Вечный цветок на компанию деревенского мальчишки. Лилит согласилась с трудом, уверяя, что за Лиамом ещё непременно вернётся, ещё обязательно свидятся они, и не успеет он намучаться в логове старой карги, крадущей чужую жизнь в обмен на пару граммов ссохшейся красоты. Чужая молодость ей не к лицу, однако Жозефина все желает приколоть, пришить к себе обманную ситцевую мантию, пройтись иглой ножа по тому щёлку, какой так тянутся отпороть руки, прижать к собственной коже-ветоши, только бы скрыть ее, тлеющую, с прорехами.
Вот только нити здоровья и юности каждый раз распускаются, лопаются, треща, не прожив и полгода... Чудовищно часто Жозефине нужна та прививка юности, после какой она способна ещё взглянуть на свое отражение. С опаской, с неприязнью смотреть на не свое лицо, на не свою внешность, но усмехаться, кривясь в ровной улыбке, не скошенной в сторону, не режущей губы пополам. Царапины старости, рубцы молодости — Жозефине нет разницы, что уродует ее больше. Женщина знает, что красавицей ей не стать, забери она жизни хоть всех девушек королевства разом. Нет, та бабочковая невинность, тот невидимый жемчужный флер, дрожащий на кромке крылышек их светлых душ, Жозефине неподвластен. Она не может заточить ту красоту, какие кандалы ни надень, как не старайся, время вырывает из тонких костлявых пальцев последнее счастье, какое госпожа ещё может прижать к еле содрогающемуся сердцу.
И слишком явно видит Лиам, как она старается быть не собой. Как жмется, царапает острыми ногтями, старясь вогнать в краску, хотя и сама смущена не меньше. У нее дрожат руки каждый раз, как Лиам находится рядом. Когда он целует ее ладонь, изрезанную песчаным пейзажем, оставленным волной лет, юноша чувствует, что тонкие пальцы холодеют, словно женщина боится его касаний.
Словно боится его отвращения.
Хотя это Лиаму стоит ее опасаться. Ведь в доме госпожи Жозефины — ведьмы, несомненно — он пленник, узник, заточенный в замке колдуньи. Потому ведь он и проснулся на полу в библиотеке — решил занять себя хоть чем-то и забылся, провалился в тягучую, точно мед, дремоту, стекающую с ложки сознания медленно, отражаясь в утреннем блике иглы света, прорезавшей тяжёлые пыльные шторы, пропахшие приторным ароматом роз.
Свет уколол юношу в глаз, пришлось подняться. Подойдя к окну, он несмело выглянул в сад, разбитый у дома.
И вправду разбитый: потресканный, жухлый, по нему словно прошлись тяжёлой рукой. Увядшие цветы, все кусты до единого, ни один бутон не раскрыт, даже листьев зелёных не было. Черные, ссохшиеся — кладбище растений, каждая клумба — оградка могилы. И ранним утром в свете бледного солнца, холодного, безучастного, смотреть на кресты-ветви было ещё страшнее.
Молится ли за души этих несчастных кустиков кто-нибудь, навещает ли их хоть изредка? И не цветы ли это на могилу души госпожи Жозефины, нет ли где-то поблизости свежего, только возведённого, либо же самого старого, уже посеревшего и облупившегося от времени надгробия?
Или же душа ее, неупокоенная, скитается где-то блеклым призраком, истончившаяся, истершаяся? Лиама пробирала дрожь, когда он думал о подобном...
Ведь все больше он перестает бояться ведьмы, все сильнее начинает ее жалеть. Юноше неловко рядом с ней по вечерам, когда так томно тлеют дрожащие огоньки свечей, когда восковые столбики плавятся, а в глазах ее тает отчаяние, какое женщина скрывает за смелостью, даже развязностью. Она медленно крутит на пальце пряди волос, свои и его, переплетает их, забавляясь, смотря, как русые нити путаются с кипенно-белыми, подходит так близко, что из лёгких выбивает воздух, словно ударили под дых неожиданно, напав со спины. И не смеет его целовать. Не смеет касаться ни скул, ни точеных очерченных губ, выведенных тонкой кистью на мраморе, ни тех почти прозрачных глаз, какие в темноте их королевства кажутся двумя стеклышками калейдоскопа, выпавшими их цветастого водоворота. Не бывает таких глаз-всполохов, голубых огней у людей, не бывает... Как не бывает и столь доброго взгляда, такого кроткого, даже запуганного, смущенного, какой не смеет лишний раз на нее подняться.
А когда поднимается, еле стучащее сердце со свистом падает куда-то вниз, отзываясь из темноты гулко, словно монетка, ударившаяся о дно колодца. Вот только ничего сердце Жозефины не стоит, нет у него цены, его и даром никто не возьмёт.
На самом деле, оно и хозяйке-то не слишком уже нужно. В нем еле переливается черная кровь, оно из последних сил гонит по ее венам жизнь.
А зачем? Зачем ей все это? Зачем она живёт средь кладбища, где ее дом — не церковь, а покойницкая, склеп, и тело в нем гниёт медленно, разлагается алым светом?
Жозефина не знает. Не знает она и того, для чего ей на самом деле нужен этот несчастный мальчонка, какой первое время был столь скромен, что, думалось, старается вжаться в стену, чуть ли не слиться с обивкой мебели, только бы занимать поменьше места во дворце, какой самой госпоже казался уже затягивающей бездной. В какой она тонет, захлебываясь, давясь, стремясь на дно, путаясь в дорогих тканях и тяжёлых ароматах, в богатых золотых украшениях, какие тащат вниз, будто якорь.
А мальчонка... Просто приглянулся ей. Как фигурка из фарфора, какую секундная блажь толкает заиметь, чтобы после она пылилась на каминной полке без надобности. Как нежный и хрупкий цветок ландыша, какой руки тянутся сорвать затем, чтобы вдохнуть его аромат и после отбросить. Может, приколоть к корсажу, пока не завянет, а так... Нужен ли ей этот бедный юноша, какой стал разменной монетой между ведьмой и странной компанией, желающей получить ее Вечный цветок?
Кажется, да, ведь кто ещё так взглянет на Жозефину, чтобы заболело где-то внутри, где у людей душа, а у нее — свистящая сквозняком пропасть? Кто опалит ее молчанием, какое скажет громче любого крика о том, что пора ей остановиться? Ведь теперь женщину правда одолевают сомнения... И руки опадают, когда тянется она развязать шнуровку на нервно вдымающейся груди, и пальцы не слушаются, когда она видит бледные ключицы, тонкие, беззащитные. Не может женщина позволить себе припасть к ним губами — чувствует, что сломает, поранит свою фарфоровую куколку, какая вот так смотрит из-за шторы со второго этажа своими стеклянными глазками с белесыми пушистыми ресницами, что себя проклясть будет мало.
Она ведь мучает его красоту, неволит... Заточила, разве что не в темницу, играется с ним, вернее, лишь пробует — рука не поднимется прикоснуться к юноше смелее, действительно заполучить его. Можно лишь смотреть, находиться рядом и пытаться вывести его из душевного равновесия, но на самом деле... Жозефина потеряла покой сама, с каждым днём чувствуя себя все ужаснее.
Ведь она же чудовище, раз заточила мальчика, приковала рядом с собой, порочной, сыпящейся старухой, отвратительной, мерзкой, заставляющей целовать себе руки. Ему наверняка гадко даже смотреть на нее, видеть, зная, какова цена фальшивой красоты. Лоскут блестящей фольги, сверкающий, шуршащий. Ничего не стоящий.
Нет в ней, право, ничего настоящего.
Они смотрят друг на друга безмолвно: он — сверху, украдкой, она — пристально, сомневаясь. Жозефина стоит в саду под окном своего дворца, укутанная в пестрый палантин.
И вновь красные цветы. Лиаму они кажутся ранами, оставленными на хрупких плечах чьими-то острыми когтями. Юношу пугают свои мысли, ведь он и не думал в столь ранний час увидеть госпожу, гуляющую по кладбищу цветов, и так понурившую голову, словно у нее случилось страшное горе. У Лиама сердце сжимается, когда серый выцветший взгляд замечает его, останавливается с тоской, с горечью, так взирает, словно прося о чем-то. Поджатые губы — стянутые нитями старости лишь наполовину — кривятся, изображая улыбку, ему кивают степенно, медленно. Словно зовя спуститься.
Прося — не приказывая.
У Жозефины плохо выходило приказывать ему. Сначала упивающаяся своей властью, своей силой, что возвышалась над чьей-то волей, после женщина совсем терялась, смотря, как покорно Лиам исполняет все, о чем бы она ни просила. Ей становилось стыдно за его кротость, юноше она могла приказать разве что помочь ей в какой-нибудь мелочи, да и не приказ то был вовсе — так, глупость, вроде той, когда она просила Лиама почитать ей вслух. Не могла женщина быть с ним властной, не могла схватить за волосы, притянуть к себе настойчиво, требовательно, порывисто, заставить себя целовать.
Кажется, по маске ее пошла трещина.
Силуэт в окне пропадает, штора качается плавно, укрывая точеную фигурку в бедной мешковатой рубашке от цепкого взгляда.
Может, ей и вовсе привиделось? Не было там никого, он не стоял у окна и не смотрел так, словно видел насквозь, словно почувствовал то несчастье, какое лишило сна, какое заставило выйти рано утром на улицу.
Какое у бесчувственной старухи может быть несчастье? И какое дело до глупых поскрипываний вдруг проснувшейся совести безумной ведьмы ее пленнику, какой, должно быть, за глаза проклинает каргу и кривится от отвращения тайно, пока она не замечает?
А ведь Жозефина желает совершенно обратного. Желает быть кому-то ценной, желает, чтобы и ее полюбили...
Но ведь не станет столь светлый мальчик тянуться к ней, не будет он хотеть понять свою мучительницу, какая уже и сама не рада держать его в неволе. Не станет он касаться грязи — испугается замарать руки. А она его принуждать не посмеет.
Встав спиной к дому и закутавшись покрепче в теплую ткань, госпожа не слышит, как тихо хрустят под чужими ногами мелкие веточки, как шуршит сухая трава. Совершенно нем мир, когда в ушах завывает личное горе, потому не сразу слышит она негромкое обращение, какое слетает с точеных губ, звеня, переливаясь серебристой радугой звуков.
— Госпожа, вам не спится? Ещё так рано для прогулок, — начинает Лиам, смущаясь от собственных слов. Не ему ей указывать, не ему задаваться вопросом, почему Жозефина в столь ранний час решила совершить променад по мёртвому саду, устланному тлеющими черными бутонами. Но кажется колдунья ему столь печальной, расстроенной, что сердце участливого юноши невольно тревожится.
А ведь колдунья, верно, желает его распять, Лиаму стоит ненавидеть бессердечную старуху, чья душа прогнила, точно глазурь на залежавшемся прянике, заплесневела, покрывшись каменной коркой. Отчего же юноше тогда так хочется подойти со спины и прижать ее к себе, отогреть, такую утреннюю, укутанную не в величественную темную мантию, расшитую золотым узором и бусинами стекляруса, а в широкий платок с красными цветами? Увитую молчаливой тоской, словно плющом, шипастыми тернями, какие терзают не тело — что-то внутри, там, в темноте, где не все чувства ещё истлели.
Жозефина смотрит на него так странно растроганно, как ещё никогда прежде не разрешала себя взирать на кого-либо. В то утро она была поразительно уязвимой. Не ждала, что застанут, пока не готова показаться на глаза, пока она с утра не совсем ещё ведьма — больше простая женщина.
Живущая уже так проклято много лет, так кошмарно долго тянущая свою неподьемную долю, обычная женщина, какая боится осуждающего взгляда, какая желает спрятаться, чтобы не закидали камнями за невинное желание принятия, ведь оно обрело столь ужасающую форму, что пути назад уже нет.
Жозефина страшится вот такого взгляда, каким сейчас милый юноша, сам того не зная, согревает ее. Ведь так желанно женщине чужое участие, и так не может она поверить, что ее способны жалеть.
Она не заслужила.
Но с пустой обледенелой темноты под ребрами таки падает несколько капель.
— Простите, но, кажется, вас что-то тревожит? У вас сердце как не на месте, — продолжает Лиам говорить сбивчиво, волнуясь. Ему кажется, он не в праве спрашивать. Не вправе стараться втиснуться в душу, в какую ему не открывали двери.
И не вправе так протягивать руку, прося вложить в нее свою ладонь, холодную, ту, что измята, истерзана временем. Но ему хочется... Хочется, чтобы доверилась. Лиам не чувствует ее власти над собой вот сейчас, не думает, что со знатной дамой так вольно себя вести ему не пристало.
Сейчас она такая обычная и такая несчастная... Потому он берет ее руку сам, припадает к ней губами коротко, бегло. Не от отвращения — из желания скорее узнать, что так терзает госпожу, что мучает, пока не растворилась, не улетучилась та лёгкость ведьмы, та ее возвышенность, увенчанная лучами рассвета, какие делают ее не волшебницей — простым человеком. Пока ещё можно добиться чистой искренности, правдивости ее чувств.
—Ты прав, мне отчего-то неспокойно, — сознается Жозефина, чуть расслабляя ладонь, прежде чем та выскользнула из теплых мягких пальцев. Рука горит теперь от поцелуя-ожога, оставленного калёными губами. Жозефина отныне мечтает, чтобы молодой человек добровольно так сжёг ее. Ведь ведьма привязалась к своему милому заключённому, какого она не посмеет отныне даже лишним взглядом обидеть.
— Позвольте спросить: что так волнует вас?
И почему Лиаму не все равно? У госпожи ведьмы много недостатков, о которых ему прекрасно известно. Ее жестокости нет оправдания, своей красоте она приносит в жертву невинных. Но юноша не решается осудить. Ему ужасно больно видеть, как Жозефина отводит взгляд, опасаясь встретиться глазами со своим отражением в лезвии столового ножа. Она зашторивает окна, боясь увидеть себя в стекле. Женщина несчастна, обижена, и Лиам не может ее порицать, хотя понимает, что оправдывать колдунью безнравственно.
И тянуться к ней сердцем тоже. Неужто заколдовали его, приворожили, и теперь ему кажется, что госпожа при всей своей несимметричности, неидеальности красивее многих? Он всего пару недель у нее в обители, а уже привязался, проникся к ее беде.
И Лиаму бы так желалось спасти ее. Проклятая Жозефина, зачарованная, несчастная ведьма, сама себя заколдовавшая.
— Ах, нет, ничего, в самом деле. Не забивай всякими глупостями свою хорошенькую головку, дорогой, — она так быстро меняется в лице, расплываясь в притворной усмешке, что Лиам не успевает и рассмотреть настоящих чувств колдуньи — веер прикрывает истину красивым кружевным рисунком, пряча за своей пестростью и дороговизной истерзанную сущность. Протягивая руку уже сама, Жозефина ненавязчиво ловит его под локоть, вставая ближе, прижимаясь к плечу. — Давай лучше пройдемся. Утром хорошо проветрить голову, отвлечься от лишних мыслей.
Да вот только жаль, что нельзя их смести с поверхности сознания, собрать в совок веником и вытряхнуть, чтобы больше не досаждали они, не мучили. Можно лишь ненадолго занять себя чем-то, отвлечься, но мысли эти — о нет, они с Жозефиной теперь навечно.
И заблажилось же ей приютить мальчишку, чтобы он после ее изводил своим ангельским личиком! Нет, даже не столько личиком, если подумать — личико что, похожие Жозефина встречала нередко, однако ни один из тех, кого она погубила, так не потрясал женщину — сколько чем-то, чего нельзя увидеть глазами, что скребётся по рёбрам и ласкается к рукам, старается быть покорным, выглядит загнанным, смиренным, но не прирученным.
Приручить его было бы гадко. Жозефина теперь знает, что не посмеет, не сможет. Стискивая пальцами ткань его рукава, грубую, простую, она вновь чувствует в руках еле заметную дрожь.
Смущена, взволнованна, и почему? Мальчишка с ней всего лишь вежлив, старается соблюдать приличия, уже какую неделю пытается быть учтивым и по возможности полезным — подписывает склянки ведьмы каллиграфическим почерком, обновляя пометки на снадобьях и порошках. Жозефина их и с закрытыми глазами бы распознала, вот только нужно же было ей чем-то занять Лиама, чтобы смотреть на него незаметно и любоваться. Ведь на большее она не решалась. Рядом с ним дрожали руки, рядом с ним в распущенной душе просыпалась давно забытая стыдливость. Даже сбивалось дыхание. Жозефина не думала прежде, что кто-то ещё способен лишить ее покоя, кто-то, кроме собственной красоты, за какой она так отчаянно бежит.
А все же пальцы стискивают одежду юноши крепко, настойчиво, словно боясь, что отпрянет, оттолкнет.
Под ногами обоих неприятно хрустят ветки, земля усеяна погибшими цветами, но сад не выглядит неопрятным — в этом хаосе есть свое очарование, личная мертвецкая красота, своя законченность в том узоре из беспорядочно лежащих на земле лепестков. Лиам силился понять ее, но лишь расстраивался от собственных упаднических мыслей. На языке становилось горько, когда он представлял в этом саду Жозефину одним из увядших бутонов. Собравшись с силами, Лиам все же заговорил, смотря себе под ноги:
— Я все хотел спросить вас, госпожа, отчего в вашем саду... — он замялся вдруг, подумав, что вопрос может показаться не слишком тактичным. Однако первые слова были уже сказаны, и отступать было поздно.
— Тебя удручает вся эта засохшая гадость, милый? — спросила Жозефина, в ответ улыбнувшись. Но голос ее все же дрогнул. — Печально, когда такая прелесть тает на глазах, верно?
Женщина прикусила губу, подумав, что завянет и он, если останется с ней хоть чуть-чуть подольше. Задохнётся, не сможет прижиться столь светлый ландыш в такой неблагодатной почве. Его надо лелеять, заботиться так трепетно, словно он хрустальный, хрупкий, неприкосновенный. И Жозефина бы хотела, да только она не умеет, боится, не позволят. Не должна она касаться настоящей, истинной красоты своими истерзанными уродством руками.
— Неужели ничего нельзя сделать? Разве не существует никакого средства? — Лиам остановился вдруг, вперив взгляд в один из кустов у дома. Пожухлый, истлевший, чернел он на фоне стены своими костлявыми ветками, земля под ним была обсыпана некогда красными лепестками, амарантовыми. Сейчас они свалялись конфетными фантиками, втоптанными в мокрую землю.
— Все гибнет здесь, милый, совершенно все, — Жозефина поникла, вдруг почувствовав укол совести, какой пришелся на ту темноту, в какой не было ничего, в какой не горела душа. И не могла в той бездне разрастаться привязанность, пускать свои корни так глубоко, что уже не выкорчуешь. И не жалость к мальчишке сорвала с ее губ: — Ведь и ты погибнешь здесь, увянешь...
Палантин соскользнул с плеча женщины, собрался на локте ажурными складками. Она не обратила бы внимания, если бы пальцы юноши не потянулись накинуть ткань обратно. Слишком близко теперь стоял он, держащий под руку и скользящий ладонью по тонкому предплечью. Чувствуя тепло его ладоней, женщина ощущала себя больной. Так много лет не простужалась она, а сейчас вдруг бросило в озноб, а после опять в жар, запылало где-то в груди. Лихорадка. Приложить бы компресс ко лбу. Жозефине вдруг захотелось прижаться к груди юноши, уткнуться в плечо носом, оказаться в кольце теплых рук, кутающих ее в тяжёлый платок.
Ей вдруг захотелось быть слабой не только наедине с собой.
— Ведь тебе здесь плохо. И станет лишь хуже. Рядом со мной... — прошептала Жозефина, молясь, чтобы юноша не убирал руки, чтобы не делал ни шага назад, вот так стоял рядом, смотрел в лицо своими кристальными глазами... Ведь из голубых драгоценных карбункулов не может сочиться презрение.
Она перехватила запястье Лиама, прося, моля не отстраняться.
Пальцы холодные, мраморные. У нее пульс покойницы, Лиама пугает и влечет ее откровенность. Почему он вдруг так осмелел, почему решился коснуться плеча, хотя раньше и глаз поднять не решался? Ему не хочется отнимать ладоней, желается прижать ведьму к себе крепко, обнять и покачать из стороны в сторону, успокоить.
Ведь она так взволнована, пусть и старается выглядеть непринужденной, даже игривой. А выходит так криво, что больно смотреть.
— Почему вы так к себе жестоки? — Лиам произносит тихо, еле шевеля губами.
Слова его прикоснулись к щекам женщины пудровым дыханием, окрасив ее бледное острое лицо нежным румянцем. От тепла его пальцев мутился рассудок. Склонив голову набок, Жозефина опустила глаза.
— Так разве я не заслужила? Я чудовище, но только сейчас мне за себя стало совестно.
Лиаму захотелось положить руку ей на щеку, провести пальцами по скулам с лаской, с трепетом. И просить сквозь поцелуи перестать себя изводить. Юноша желал припасть к губам своей мучительницы, пока она ещё не раскрасила их яркой алой помадой, злой цвет какой словно шептал, скаля зубы: «Не трожь, мы отравим тебя». Пока она так открыта, так боязливо трепетна, придерживает запястье, прося не отнимать руки, Лиам способен отважиться на что-то немыслимое... Совсем ещё мальчик, чистый душой и светлый, его тянет к проклятой даме, разменявшей не первую сотню лет. Парадокс, какой не кажется отчего-то таким уж неправильным.
— Вы ведь так несчастны, вам, должно быть, очень больно...
Дрожащие пальцы юноши скользят вдоль шеи, стянутой сетью морщин. Горло Жозефины перерезано временем множество раз, и зашито тоже неоднократно. По швам скользят жаром прикосновения, поднимаясь выше, перетекая на висок, на затылок. В волосах струятся отпечатки заботливых пальцев.
Ведьме кажется, у нее что-то внутри распарывается, лопается. Трещит маска нещадно под одним уже его нежным взглядом. Осмелев, она делает шаг навстречу.
— Жалеешь меня? А тех девушек тебя разве не жаль? Они сочувствия достойны куда больше меня.
Второй рукой Жозефина хватается за рубашку Лиама, стягивает так, что ткань на рукаве трещит. Подойди к ней ближе, наклонись. Дай почувствовать Жозефине тепло твоего доброго сердца, какое светится так, что режет глаза.
Она не заслуживает слепнуть от твоей мягкости и участливости. Рядом с тобой, чутким и искренним, она лишь явственнее видит в себе одну только грязь.
Но раньше ведьму собственная порочность отнюдь не смущала. А теперь хочется провалиться сквозь землю, стыдясь своей гадостности. Рядом с тобой все ее язвы становятся лишь заметнее, во всех красках Жозефина видит свою безнравственность и мерзость.
Лиам не верил в то, что он делал. Взаправду юноша прикасался к госпоже, а она не возражала, даже, кажется, молча просила не уходить, держать так руки на своей шее, на темени.
Была бы у Лиама хоть одна лишняя крупинка смелости, он бы поцеловал ее не раздумывая. Так интимно близко стояли они друг к другу, так завороженно смотрела Жозефина и говорила так сбивчиво, что простой беседой их разговор было уже не назвать.
— Те девушки уже не чувствуют боли, а ваши раны всё ноют.
Мир молкнет, когда Жозефина тянется к нему сама. Встаёт на носки, грудью касается его груди, руками обхватывает за плечи, цепляясь пальцами. Не может она больше терпеть, когда так смотрят, так говорят, способна поверить во все. Даже в доброту к себе, такой ужасной, отвратительной, убивающей его молодость своими жадными взглядами.
Оскверняющими, низкими. Липкими, противными, какие скользят вдоль линии челюсти, по носу, щекам, по губам, розовым, нежным, должно быть, мягким... Совершенно не желающим ее целовать. Даже не думающим о том, чтобы стараться ее полюбить.
— О Лиам... — изнемогает женщина, томясь в желании прильнуть к нему с горячностью, со страстью, поджигающей вены, терзающей сознание. Не может. Испортит его, опорочит. Жозефина не хочет ведь ему зла. Она хочет лишь, чтобы рядом с ней этот хрупкий и робкий юноша был хоть чуть-чуть радостнее, чтобы не думал о ней совсем уж дурно. Ведь бессердечная колдунья осмелилась влюбиться в него... — Я не могу так больше! Тебе не место в моей деревне, не место в моем дворце узником, я ведь знаю, как тебе тягостно здесь. Я не смею тебя держать, не смела и меняться на тебя, как на вещь, из-за какого-то цветка, какой мне был и не нужен... Уходи, милый, ты свободен, я не в праве тебя неволить, как и донимать своей компанией.
Жозефина была готова упасть, такая буря чувств вдруг поднялась в ней, вскружив голову. За талию ее удержали заботливые бледные руки. Бессильно прижавшись к Лиаму, она ослабла, повиснув на его плече. Тяжело дыша, женщина не сразу почувствовала, как ее голову накрыла юношеская ладонь, стала приглаживать волосы, успокаивая. Пальцы пробежалась по скуле, скользнули под подбородок, заставили поднять лицо.
Хрупкую, кроткую и такую потерянную, Лиам поцеловал ее осторожно, накрыл неровные губы своими трепетно. Чувственный и целомудренный, их поцелуй, казалось, продлился целую вечность. И каждую секунду этой вечности Лиаму хотелось растянуть, продлить, чтобы не отпускать прекрасно несчастную женщину из своих рук, не отнимать ладоней от палантина в цветах. Каждую нарисованную алую рану Лиам желал залечить поцелуем.
Ему стала так нужна эта истерзанная собственной жестокостью ведьма, так необходимо Лиаму было отныне спасти ее, вынести на руках из того кошмара, какой Жозефина создала для себя самолично. Не нужна ему свобода, куда пойдет он, вольный, но знающий, что не смог, не спас ее от самого страшного злоключения — одиночества? Страшно юноше думать о том, что с ней сделается, если не помочь госпоже в её горе.
Страшную, чудовищную и отвратительную, ее целует почему-то столь чудесный юноша. И ему не противно, не гадко, он ведь льнет сам, обнимает так жарко, что голова идёт кругом. Жозефина не знает, зачем прекрасный мальчик это делает, но мысленно умоляет его продолжать. Прикасайся к ней так вновь и вновь, ласкай талию сквозь ткань платья и жёсткий корсет, зарывайся рукой в волосы, уже серебрящиеся нитями времени. Пусть ты после уйдешь, но сейчас доставь ведьме последнюю радость, заставь не одну ночь потом вспоминать эту пламенную искру, пронесшуюся однажды в её всегда мертвой жизни. Искру, какую она почти затушила, задула, желая ей же отогреться.
— Позвольте...позвольте помочь вам залечить ту рану, какая так вас мучает. Прошу, не гоните меня, госпожа, я бы... — ей в губы шептал юноша, стараясь дозваться до Жозефины, убедить ее. — Я бы хотел остаться. Здесь. Вместе с вами. Ведь вы так одиноки, кому-то стоит о вас заботиться, чтобы было не совсем уж в тягость...
Заботиться, да... Звучит так чудесно. Особенно, когда Лиам говорит об этом с такой теплотой. Как будто и правда хочет променять свою свободу на такой сомнительной выгоды приз, как ее компания. Неужели он правда согласен остаться в Ювенисе и терпеть ее, гадкую старую ведьму, ещё и за ней ухаживать?.. Ухаживать — что это значит? Он станет носить женщину на руках, дарить ей цветы? Он согласен делать вид, что Жозефина ему даже приятна? Раз целует, должно быть, и верно согласен. Странный мальчишка, наивный, не видит чужих изъянов, думает, в каждом есть свое достоинство. Вихрь вопросов со свистом крутился в голове Жозефины водоворотом самых различных страхов и недоверий, пока ее не прижали к груди. Слева билось сердце, женщина слышала его быстрый отстук. Живой. Будет рядом с ней, несколько раз как мертвой?
— Ведь я привязался к вам, госпожа. Теперь мне кажется, словно с вами я нашел и себя. Будто я знал вас раньше, вы были мне нужны, но я забыл отчего-то, — Лиам шептал, уже не скрывая навернувшихся на глаза слез. Каплями росы окропляли они русые волосы, срываясь с белесых ресниц. — Я ведь тоже был один, госпожа. Сирота из далёкой деревни, писал там портреты. А после и сам стал картиной. У меня нет семьи, мне незачем возвращаться домой — никто не ждёт там меня, никто не встретит, не обрадуется. А с вами... Я словно нашел что-то, что потерял, и все никак не мог понять, чего мне не хватает. Теперь я, кажется, по-настоящему понял.
В горле встал ком от его слов. Обняв руками хрупкие плечи лишь крепче, женщина вдруг ответила совсем не то, что изначально хотела:
— Как? У тебя нет семьи, милый? Так ты?.. — Жозефина ужаснулась, взглянув на юношу намокшими глазами. Обхватив его точеные скулы ладонями, женщина всмотрелась в лицо Лиама. Расчувствовавшись, она позволила себе коснуться губами кончика его носа, но тут же испугалась своего внезапного порыва и поспешно отпрянула. Щеки Лиама зацвели ранними пионами, глаза опустились в смущении. — Нельзя же, нельзя, чтобы такое сокровище страдало, нельзя оставлять в одиночестве такого светлого мальчика, как ты, как же... Несчастный, тебе нелегко, должно быть, пришлось? Тебя прокляли, заколдовали, и ты стал полотном? Как это вышло? Как тебе удалось разрушить чары?..
Столько вопросов вдруг появилось у Жозефины, так много захотелось у него выпытать. Где был этот мальчик раньше? Где он жил, где вырос, откуда в нем столько доброты и света в их мрачном королевстве, в каком честного-то человека встретить — редкость, не то, что порядочного? Кто о нем волновался? Болело ли у кого-нибудь за этого юношу сердце?
И можно ли Жозефине отныне хотеть о нем тревожиться? Имеет ли она право при всей своей гадостности стремиться в его объятия, если сам он раскинет руки навстречу? Посмеет ли? Ведь Жозефина теперь чувствует, что, облаченная в фальшивую красоту, струящуюся, как тончайший шелк, изысканную, была совершенно не собой, стыдилась, презрительно кривясь, глядя на свое же отражение.
А Лиам, кажется, ей и настоящей не брезгует. Ведь целовал же, сам отчего-то тянулся. И сейчас вот смотрит так нежно и восторженно. Ведь не могут эти розоватые блики на его ясных радужках переливаться всего-то от рассветного солнца — у них в королевстве светило слишком блеклое, чтобы так преломлялись его лучи в чужих глазах.
— Я обо всем расскажу вам, госпожа, — шепчет Лиам, беря женщину под руку. Куда смелее ощущал себя он теперь, когда, наконец, сказал то, что вертелось в мыслях шестерёнками старых часов, стуча, заедая. Стоило юноше постараться отогнать странные наваждения, они все не давали о себе позабыть, выскакивая, точно сжатая до того пружина. — Но прошу и вас со мной быть честной.
И Жозефина почему-то согласно кивает, хотя честной до конца она не бывала даже с собой. А с ним, кажется, сможет, ведь не посмеет ее сущность, какую язык не повернется назвать душой, обмануть кого-то столь доброго, кого-то, кто обнимает так бережно и держит за руку аккуратно, будто боясь поранить, сломать неосторожным движением.
Лиам недостоин лжи, но и правда его испугает.
— Милый... — жмется ведьма к плечу юноши вновь, желая отогреться от мертвецкого холода, какой внутри нее самой же начинает покапывать морозными слезами. Что-то слева под ребрами, под жёстким корсетом начинает тихонечко биться. Жозефина опять хочет сказать что-то, что с губ не срывается, когда хрустальные глаза встречаются с ее собственным взглядом. Сжав дрожащими пальцами серый рукав, она произносит только: — Выпьешь чаю со мной?
Нет, он для нее не развлечение, не куколка из фарфора, какой играешься лишь для забавы, но, сломайся такая прелесть, не велика будет и потеря. Лиам ведьме теперь слишком ценен, настолько, что она готова его отпустить, только вот глупый мальчишка отчего-то сам уходить не желает. Отчего-то юноша не ненавидит свою мучительницу, а даже жалеет ее. Привязался, душой прикипел к ней, бессердечной? Бывает же...
Теперь Лиаму кажется, сад госпожи не такой и печальный. Как может быть, в самом деле, печально место, в каком произошло что-то столь неправильно чудесное? Юноше кажется, по Жозефине он скучал, хотя совершенно не был с ней знаком. Ее руки теплеют медленно, Лиаму хочется отогреть колдунью, ведь она так прижимается к нему, дрожит, точно в ознобе, верно, больна.
Чай ей нужен, и поскорее.
Пожухлый сад не кажется настолько и страшным даже тогда, когда утреннее солнце привычно скрывается за тяжёлыми мазками серых облаков. Его закрашивают густые штрихи, дождь размывает грязную акварель. Но двоим, сидящим у камина так, что колени слегка касаются друг друга, нет до непогоды никакого дела. Руки Жозефины греют теплые чувственные поцелуи, а сердце Лиама — впервые живой, настоящий румянец, проступивший на ее обычно бледных щеках.
И никакая стихия уже не смоет той связи, какая тонкими линиями света переплела их пути в тягучем мраке сказочного королевства.
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.